Страница:
согласие. Очкастый даже потрепал меня по руке. Марта Владимировна выдала
лучшую из каменных улыбок. Любезно попрощавшись, вышли; за ними, все еще
краснея пятнами, - Ростислав.
- Тысячу, - кратко, как когда-то "рубль", сказала Ольга Матвеевна.
На этот раз я поняла:
- Что за глупости! Никакой тысячи у меня нет. Сделают даром.
- Даром - значит, схалтурят. Брылястый. Брыль-брыль, как мопс. Тысячу -
меньше и не думай.
- Вот вернусь, сами увидите, что даром. И без всякой халтуры. И без
тысячи.
- Без тысячи - значит, по блату. Про какого-то доктора Чацкого говорил?
- Чагина, не Чацкого.
- Не все равно, Чагина, Чацкого? Все блат.
Я молчала. Ну что я могла ей возразить? Что большинство - подавляющее!
- хирургов оперируют бесплатно? Все равно бы не поверила. Все знают: не
заплатишь - не разрежут. Что касается "блата" - тут возражать было нечего.
Кто из нас, врачей, не устраивал своих родных, знакомых в лучшие больницы,
к лучшим врачам? Жаль, что границы между благодарностью и взяткой, между
любезностью и блатом размыты...
Вдруг за меня вступилась со своей угловой кровати Зина громким своим,
настырным голосом:
- И чего пристали к человеку? Не видите, переживает?
Ну и ну... Кто бы подумал?
Приготовления к операции... До чего они у нас сложны и долги.
Дополнительные анализы. Диурез. Кровь из пальца, кровь из вены, кровь на
сахар, на протромбин... Наверно, так и надо. Но не слишком ли долго?
Человек приготовился, собрался, а они все тянут.
Надо бы мне, врачу, быть на высоте, но все-таки я волновалась. Хотела
бы я видеть человека, вполне спокойного перед операцией! Разве что доктор
Чагин (но он, может быть, и не человек).
Наконец-то назначили срок. Накануне почему-то заговорила со мной Ольга
Матвеевна:
- По-вашему, я сволочь?
- Нет, откуда вы взяли?
- Вижу, считаете сволочью. Молчите, а в душе осуждаете. А я прямо
скажу: сволочь я и больше никто. Жизнь меня сволочью сделала. От такой
жизни и белый ангел иссволочится. Одна, все одна, соседи как волки. Кот у
меня дома, Тимоша, один остался, и покормить некому. Соседке десять рублей
оставила, обещалась кормить, да не верю, плохая баба, вручая. Я ему через
день спинку минтая, хек серебристый. Я за ним как за ребенком ухаживаю.
Верно, сдох он там без меня, Тимошенька. Вернусь отсюда - и нет у меня
никого. Стены-то зеленые, обоями клеены, три года, как ремонт сделала. А
он, деточка моя, любит об стенку точить когти. Все обои обшарпал. А я его
- ремнем! Говорите - не сволочь? Животное, он не понимает, во что мне этот
ремонт встал. Била без разбору - по спине, по бокам, по чем попало.
Терпит, не мявчит. Вспомню Тимошины глазки зеленые - и в слезы.
Послышался плач не плач, какое-то рыкание. Словно лев сморкался.
- Не горюйте, - сказала я, - не мучьте себя. Жив ваш Тимоша, дождется
вас, не век же вам лежать на вытяжении! Весна придет, вынесете его на
солнышко...
- Ой, спасибо вам, спасибо на добром слове, - пуще заплакала она, - я
вас за гордую считала, а вы, я вижу, простая. Не взыщите, если чем когда
обидела. Злое сердце у меня, а все от дурной судьбы. Вы-то только отсюда
выйдете хромая, а я от рождения. Ножками вперед шла, вот меня бабка и
вывернула. Такая и выросла, с изъяном. Через это на меня никто и не
позарился. Девушка я как есть невинная. Была бы с ровными ножками, вышла
бы взамуж, детей нарожала... А у вас, извиняюсь, есть детки?
- Двое мальчиков. Один уже взрослый, студент, другой школу кончает.
- А муж, извиняюсь, кто?
- Мужа нет, разошлась.
- Бог с ним, с мужем, были бы детки. Я так, бывало, по ним затоскую,
что прямо тут же взяла бы да родила. Только от кого? Не пойдешь же, не
скажешь мужику: хочу, мол, от тебя ребеночка? На смех поднимет. Вот и
перемолчала всю молодость, а теперь старая, как перст одна. Вы-то
счастливая, двое у вас, как-никак походят за матерью. Ближе матери нет
никого...
Айв самом деле, если не приживется сустав? Митя и Валюн... Неужели
повисну у них на шее? Скорей всего у Мити - на младшенького плоха
надежда...
Да нет, вздор, чепуха, не буду я инвалидом! Сказал же Михаил
Михайлович: "С моим суставом будете ходить так же резво, как до
перелома"... Верю ему, верю! Больной должен верить своему врачу.
Накануне операции вечером мне сделали укол. Спала как убитая (видно,
"что надо, то и вкололи"). Утром разбудили, повезли в операционную.
Каталка пошатывалась, с нею вместе - потолок и стены. Полусознание,
полусон.
Над большим, как поляна, столом плоско сияла бестеневая лампа. Неведомо
как я оказалась под плоским сиянием. Тысячи глаз меня разглядывали.
Кругом - врачи, сестры, не в белых - в зеленых халатах, колпаках,
бахилах. Белы только марлевые маски, закрывающие у каждого нижнюю часть
лица. Что-то вроде инквизиции или ку-клукс-клана...
Подошла сестра со шприцем, нащупала вену во внутреннем сгибе локтя.
Легкая, почти приятная боль от укола. И сразу же, буквально в тот же миг
(ничего не успело ни произойти, ни подуматься), ощущение чего-то лишнего в
ноздрях.
Открыла глаза. Светло. Бело. Зеленых нет.
Незнакомая сестра в белом, полненькая, с завитками на шее, подошла и
сказала приятным голосом:
- Вот и проснулись. Как самочувствие?
- Когда будет операция? - спросила я.
- Прошла, прошла ваша операция! Это вы проснулись после наркоза.
Как так? Прошла? Не может быть! За то мгновение, долю секунды,
отделившую укол в ямку локтя от ощущения лишнего в ноздрях? Взглянула -
это были трубки, резиновые, красные, похожие на червей.
- Уберите их, - попросила я.
- Можно уже снять, если они мешают.
Выдернула. Сразу легче.
Значит так: прошла уже операция. Все позади.
А сейчас - блаженство. Боли нет. И сестричка эта полненькая. И палата
кефирно-белая, в изразцах. И окно с прохладно дышащей фрамугой. И
кислородный баллон - гордый, крутоплечий, в голубом ошейнике...
До чего же приятны могут быть самые обычные вещи! И эта сестра с
завитками на шее, похожая на Анну Каренину. Современная Анна Каренина,
трудовая. Такая бы не испортила жизнь Вронскому своей глупой ревностью. А
та все приставала: ты меня меньше любишь, чем раньше... Мужчины таких
разговоров не переносят, правильно сказала Дарья Ивановна. Хорошо еще, что
в те времена не было телефона: она бы умучила его звонками... Жалко стало
Вронского - ну прямо до слез... Бедный Вронский...
И вдруг - поезд. Стук колес. Убегающие снега. Бедный Вронский с
телефонной трубкой в руке стоял у изголовья, рядом с кислородным баллоном.
Прямые плечи, черно-бронзовые глаза архангела. И я его любила, мне это
было теперь совершенно ясно.
Жгло щеки. Видимо, поднималась температура.
Пророкотала каталка. Ввезли и положили на койку напротив что-то очень
большое, величиной со шкаф. Не сразу сообразила я, что это не вещь, а
женщина. И эта женщина ругалась. Бог знает какими словами! Было ясно, что
она поносит какого-то "его", который испортил ей жизнь. А ведь как могла
бы быть счастлива! Она-то, с ее красотой, умом, золотыми руками...
Я стоном подозвала сестру. Та подошла, спросила: "Больно?" - "Нет,
только почему она все время бранится? Неприятно слушать". - "Не обращайте
внимания. На выходе из наркоза такое у многих бывает. Человек еще в
полусне, самоконтроль отключен".
- Неужели и я после наркоза что-то такое про себя говорила?
- А как же? - улыбнулась сестра.
- О чем же я говорила?
- А вам этого и знать не надо. Поток подсознания.
Вернулась к своему посту, открыла книгу. Судя по виду, медицинскую.
Анатомия, гистология? Наверно, заочница, будущий врач.
- Сестрица, милая, ну скажите мне, скажите, пожалуйста, что я говорила,
выходя из наркоза?
- А я и не помню. Что-то из классической литературы. Что-то
религиозное...
Так и есть, про Вронского. Про полковника с глазами архангела. Неужели
не только подумала, но и вслух сказала "люблю"? Почему-то это казалось
важным...
Боль прорезалась. Восторг проходил. Черт знает, что я могла найти в
этом баллоне?
Застонала. "Больно?" - спросила сестра. "Очень". Она сделала мне укол.
Потом все спуталось.
Проснулась. Раннее розовое утро. Что такое хорошее произошло? Ах, да:
операция позади.
Лежащая напротив женщина-гора (вчера она казалась шкафом) заговорила:
- Возмутительное, ну просто возмутительное обслуживание! У меня
серьезный перелом, тяжелое состояние, чувствую - наступает клиническая
смерть, а они - ноль внимания, фунт презрения!
Голос - плаксивый, жеманный, очень дамский. Трудно поверить, что вчера
он нес ругательства...
- Вы подумайте, тот мясник, кто меня оперировал, даже не появился! Нет,
к такому обслуживанию я не привыкла! Прошлый раз, когда я с менее
серьезной травмой лежала в...
Она назвала больницу, одно упоминание которой должно было меня
ошеломить, но не ошеломило (слышала его в первый раз). Соседка стала
рассказывать, какое "там" легендарное обслуживание: "День и ночь, день и
ночь у моей постели двое персональных дежурных: сестра и нянька. Только
издам звук, ползвука - бегут!"
Терпеть не могу, когда о лечении говорят "обслуживание". Спросила не
очень любезно:
- А за что это вам такой почет?
- Как за что? Я теща такого-то (она назвала совсем неизвестную мне
фамилию). Уж если таким, как мы, не оказывать внимания, кому же его
оказывать?
- Всем больным.
- Утопия!
Я ее ненавидела, несмотря на боль, распластанность, слабость. Классовой
ненавистью, как это ни странно в нашем обществе! Кого-кого, а их-то должны
обслуживать по высшему разряду! Крупных работников, их жен, их детей, их
тещ... И вдруг мысль: а я-то со своим "я сама врач!" разве не на особое
внимание претендовала? Черт меня побери, конечно, на особое! Так что
заткнись и лежи, сказала я себе.
А она все говорила. Перешла на питание. Попросту помои - иначе не
назовешь. "Мой Джек в рот не взял бы!" (Джек, видимо, собака.)
- Пусть покушаю умеренно, - говорила соседка, - но на высоком уровне.
Боже, как я ее ненавидела! Это была первая больная, которую я
ненавидела. А ведь говорила себе и другим, что люблю больных. Полно, так
ли? Любила, но "больных вообще", а не каждого в отдельности. Их отношение
ко мне. Любила, в сущности, только свою работу. Ее азарт, поглощенность,
страсть. Работа - мой кумир, мой Молох всепожирающий. Не слишком ли много
принесла я ему в жертву? Поздно раздумывать. Жертва принесена...
Отворилась дверь. Вошел Михаил Михайлович, "автор сустава", который
меня оперировал. Осведомился о самочувствии. "В норме, спасибо". -
"Что-нибудь нужно?" - "Ничего". (Только бы не походить на соседку!) - "Ну,
теперь пойдете на поправку".
Как-то усиленно бодро он говорил. Вспомнила свои собственные
усиленно-бодрые речи у постелей больных, когда была человеком, а не
"историей болезни номер такой-то...". Почудилось мне, что не все со мной
было в порядке. Но ничего не спросила.
Михаил Михайлович любезно потрепал меня по руке и собрался уходить.
Кислый голос соседки:
- Профессор, а я? На меня вы не обращаете внимания?
- Простите, вы не моя больная. Вас оперировал Владимир Степанович, по
своей методике. Он, вероятно, зайдет вас проведать. А вы на что жалуетесь?
- Боли, боли и боли. Вся кругом в болях.
- В первые дни после операции это неизбежно. Придется потерпеть.
- Но это бесчеловечно - заставлять больного страдать! Снимите боли, для
чего же вы существуете?
- Позвольте знать мне самому, для чего я существую, - сухо сказал
Михаил Михайлович и покинул палату.
Всей душой я была на его стороне...
- Сестра! - закричала соседка. - Немедленно вызовите Владимира
Степановича.
- Владимир Степанович на операции. Когда кончит, он к вам зайдет.
Сама вежливость. Вежливая враждебность.
- Мясник! - закричала соседка. - Он, видите ли, на операции, а я должна
терпеть! Нет, я этого так не оставлю! Они у меня попляшут!
Я чувствовала: еще немного - и я задохнусь. Зато колебания между двумя
сторонами преграды кончились. Я целиком была там, со своими. Какие бы они
ни были. Даже с малосимпатичным Михаилом Михайловичем. Уже не говоря о
Владимире Степановиче - он несколько раз заходил к соседке,
великан-богатырь с древнерусским бородатым, спокойным лицом, какой-то
Добрыня Никитич или Вольга Святославич. Удивительные у него были руки -
большие, длиннопалые, руки умельца, артиста тонкой работы; каждый палец
жил своей особой, талантливой жизнью. Каждый раз, когда он приходил, я
любовалась на его руки. Это помогало мне не слышать вздорных претензий
соседки.
В прежнюю, общую палату возвращалась как в родной дом. Как легко
становится "домом" временное пристанище! Кого-то с огорчением
недосчиталась. За время моего отсутствия выписали двух: веселую Дусю в
гипсовом сапожке и старушку Лидию Ефремовну с одуванчиковой головкой. "B
престарелый отправили! - пояснила Ольга Матвеевна. - Там ее быстренько
сбазлают!" Что значило "сбазлать", я не знала, но смысл был ясен и
грустен. На местах выбывших лежали две новенькие, обе на вытяжении, с
серыми холмами в ногах кроватей. И опять ни одной ходячей! А нянечек нет,
не докличешься...
Дарья Ивановна встретила меня бледной улыбкой восковых губ: "А я хожу!
Как Баба-Яга в ступе!" - "Да ну?"
И в самом деле! Настал физкультурный час, методистка Софья Леонидовна
ввезла в палату сооружение на колесах, нечто вроде детского "ходунка",
только высокое, по грудь взрослому, подняла, как пушинку, Дарью Ивановну,
поставила ее внутрь "ходунка", и вот старушка, опираясь локтями на
фанерное кольцо, двинулась-покатилась вперед... "Носочками работайте,
носочками! - приговаривала Софья Леонидовна. - Только следите за
равновесием, а то будет у нас чепе!" Лицо Дарьи Ивановны светилось
неземной радостью: хожу!
Этой ночью по старой привычке опять был у нас разговор.
- Я так рада за вас, Дарья Ивановна! Вы уже ходите, правда, в каталке,
или как ее там, а потом перейдете на костыли... А там и без костылей -
совсем здоровой будете!
- Не буду, Кира Петровна. Не буду я здоровой. Я до сих пор не
признавалась: рак у меня.
- Откуда вы взяли? Кто сказал?
(Такого обычно больным не говорят.)
- Да что, я сама не понимаю? По врачам сообразила. Да еще по облучению.
Разве у кого не рак, на облучение посылают?
- Посылают, - слегка покривив душой. - Из профилактических соображений.
- Нет, у меня не из профилактических. Большую дозу назначили. А я не
боюсь. Живу с раком, как и без рака. Судьбу не переспоришь. Только бы
человечье лицо не потерять, когда вовсе уж невтерпеж станет. Люди не
теряли. Сергея Лазо, того в паровозной топке живьем сожгли, а лица не
потерял. Неужто мне хуже его будет?
- Дарья Ивановна, - сказала я, невольно соскальзывая на привычный
врачебный тон, - бросьте эти мрачные мысли! Надейтесь на лучшее. Даже если
рак - сегодня он излечим. Тысячи людей лечатся, выздоравливают... Вот у
нас в больнице...
- Неоперабельный у меня, - перебила Дарья Ивановна, как отрезала. - А
насчет мыслей, они у меня не мрачные. Очень даже светлые мои мысли. Жизнь
прожила не зря. Сына, дочку воспитала, живут хорошо, у обоих кооператив.
Внучка Лидочка что свет небесный: "Баба Даша! Вам книжку почитать?" -
"Почитай, моя ласточка". Внук Федя, тот еще мал, в штаны писает, но тоже
развитый для своих лет. "Папа-мама" говорит, а ведь года еще не
сравнялось. А главное - муж, Николай Прокофьевич. Чудо какой заботливый. И
руки золотые, и душа брильянтовая. Нет, я из женщин счастливая. Вот
приобучусь на каталке, там на костылях стану скакать. А сколько жить
отмерено, это не нам знать. Коля обещал мне стул катучий сварганить, он
ведь у меня и по дереву мастер. Сяду в стул и стану раскатывать, как
царица небесная. Плохо ли? За покупками-то, видно, уж не пойду, а
сготовить-постирать сумею, потихоньку да полегоньку, а куда спешить?
Время, оно само идет, в одну сторону катится...
Поговорила с Дарьей Ивановной, посмотрела на себя со стороны - чего-то
не хватает до полного человека. По Дарье Ивановне мне бы равняться, да нет
- свое "я" рядом путается, мешает.
Через несколько дней меня, все еще в гипсе, поставили на костыли.
Поначалу трудно было перемещать свое тело - какой-то каменный брус. Но
Софья Леонидовна, мастер своего дела, терпеливо учила меня ходить,
придерживая за талию (да что там осталось от талии!), приговаривая:
"Ать-два! Ать-два! Еще разик!" - и пошло понемногу.
Кто долго не лежал, тому не понять, какое это счастье - ходить! Просто
ходить, перемещаясь в пространстве! Какое разнообразие, богатство
впечатлений! Сколько на свете помещений, коридоров, переходов, сколько
окон, солнца! Особая радость - добраться до раковины и там не спеша
вымыться, вычистить зубы... А помочь кому-то из лежачих? Принести что-то
из холодильника?
- Ходить как можно больше! - говорил Ростислав.
Я и ходила. Болели подмышки, подпертые костылями, - терпи! С каждым
днем все тверже, уверенней! Все бы хорошо, если бы только не черный,
ненавидящий взгляд Зины. Теперь я лучше понимала Зину. Она ненавидела
меня, как я там, в реанимации, свою соседку.
Однажды я решилась: от раковины пошла не к кровати своей, а к Зининой.
Та лежала с напряженным лицом. Вблизи это лицо не казалось таким красивым,
как издали: что-то в нем бешеное, дисгармоничное. Лицо как разинутый в
крике рот.
- Послушайте, Зина, за что вы меня так ненавидите? Что я вам сделала?
Черным сверкнули Зинины глаза (все-таки хороша!):
- Дело мое - люблю, ненавижу. А если вы насчет денег, что у вас брала,
то не беспокойтесь, отдам.
- Бог с вами, Зина, да я и думать забыла об этих деньгах!
- Никогда. Не такой человек, чтобы забыть. Ваш брат, врачи, все до
одного жадные. Только бы побольше нахапать!
- Стыдно так говорить, Зина!
- Не я одна, все говорят: хапуги они. Зря небось говорить не будут!
- А тут именно зря говорят. А вам-то особенно стыдно! Разве Ростислав
Романович ради денег мучился с вами, собирал по кусочкам?
- Не ради денег, так ради авторитета. Авторитет - те же деньги. Не знаю
я, что ли?
Ну что тут возразить? Я повернулась и, стуча костылями, пошла к своей
кровати.
Ночью тихо, как шелест камыша, - вопрос Дарьи Ивановны:
- Соседушка, не спишь?
Она теперь звала меня "ты" и "соседушка". Как мне это было отрадно!
- Не сплю.
- Ты на Зинку-то не обижайся. В ее сердце тоже надо войти. Пока ты там
лежала, к ней Рудик опять объявился. Как услыхал про квартиру, что ей
дали, видно, жадность в нем взыграла. В его-то однокомнатной старая жена с
ребенком. Не поладил он с ней или что, а только пишет он Зине письмо: так,
мол, и так, не могу больше видеть эту жену, надоела до пса. Спит - храпит,
котлеты жарить не умеет, все через коленку, а квартира на нас двоих теперь
записана, свой личный счет, подлюга, выправила. На развод в крайности
согласна, но только чтобы я квартиру разменял на две однокомнатные. А где
ее разменяешь, когда санузел совмещенный? В крайности на две комнаты в
коммуналках. А я, пишет, по своему уровню в коммуналке жить не могу. Я,
пишет, человек своей эпохи, привык к удобствам. И еще пишет: я, мол,
Зиночка, осознал мою неправоту в твой адрес и прошу прощения, и давай
снова по-хорошему. Зина прочитала письмо это Рудиково, слезами так и
облилась. Кричит: "Не прощу никогда, он всю жизнь мою изгадил, я через
него калекой стала". Потом - потише, не так уверенно. Посылает мне записку
через ходячую из восьмой палаты: "Дарья Ивановна, не сердитесь за нрав мой
собачий, только не с кем посоветоваться, кроме с вами. Как получила это
письмо от Рудика, насердилась-наоралась, и стало мне ясно, что я его люблю
и жить без него не могу. Написать мне ему или характер выдержать? Если
советуете все же написать, кивните головой, а если нет - помотайте. Как
скажете, так и сделаю".
Прочитала я записочку и сама не знаю, кивать мне или мотать. С одной
стороны, любит она его, а любовью не только человека, пня можно выправить.
А если он это затеял только за-ради квартиры? Подумала-подумала и решила:
дай кивну головой, пиши, мол, там разберетесь. Да.
Написала она ему письмо и отправила через ходячую. Пишет: люблю и все
такое прочее, жду ответа, как соловей лета. День назначила, когда ему
прийти. Накануне волосы на бигуди накрутила, расчесала - ну кукла и кукла.
Даже губы накрасила, а он нейдет. Может, у него работа срочная? Все
бывает. Только больше о нем ни слуху ни духу. Зина не в себе, тихая стала,
только глаз полыхает. Думаю, зря я тогда кивнула... Плохо девке. Рудик
обманул. Был сын, и того своими руками отдала. И мать ей вроде не мать, а
захватчица. Ничего не скажешь, заботится о Зинке, белье меняет, передачи
носит, а любить не любит. Опять же заново запивать стала. Одно время, как
Зина покалечилась, бросила было, а теперь снова здорово!
И в самом деле, когда Марья Михайловна пришла (уже без Владика, его
больше не пускали) и стала протирать пол под моей кроватью, я явственно
почуяла запах спиртного. Окончив уборку, она с нелепой улыбкой на
миловидном лице села на табурет, расставила ноги и сипло запела "Ромашки
спрятались, поникли лютики"... Зина со своей кровати кинула в нее стакан.
Марья Михайловна с цирковой ловкостью поймала его. Все это походило на
бред...
Неожиданная новость: приехал Митя! Не писал, не телеграфировал, просто
приехал! Все такой же - бледный, редковолосый, но милый, милый до
невозможности! До чего же люблю его, старшенького!
- И зачем ты приехал? Пропускаешь занятия, ведь последний курс, а здесь
ты мне все равно ничем не поможешь. Вот выпишут - тогда повезешь домой. А
так-то чего ради?
А сама была рада без памяти, что приехал. Он смотрел с удивлением,
словно не узнавая. И в самом деле, судя по зеркалу, изменилась я крепко.
Остриженная, ненакрашенная, в безобразном халате. Сутулая, на костылях -
мешок мешком.
- Ну, пойдем в холл, там поговорим.
- Однако ты молодец, мама! Уже на ногах.
- Не на ногах, на костылях.
- Важно, что не лежачая. Для такого перелома совсем неплохо
восстанавливаешься.
- А откуда ты знаешь, какой у меня перелом?
Смутился:
- Я тут говорил с твоим, как его, Михаилом Михайловичем. "Автором
сустава". Смотрел твой последний рентген. В общем, там все в порядке. Ты
не беспокойся...
Ох, эта врачебная бодрость!
- Говори прямо, что-нибудь не так?
- Нет, мама, все нормально. До чего же ты стала мнительна, прямо как
больная.
- А я и есть больная.
- Я думал, что ты прежде всего врач.
- Зря думал. Ну, ладно, рассказывай, как там у вас.
- Нормально. - Любимое словцо сегодняшней молодежи: о чем ни спросишь,
все у них "нормально".
- С хозяйством справляетесь?
- Справляемся. К нам твоя знакомая, Люсей зовут, помогать приходит.
Помнишь ее? Люся Шилова, твоя пациентка.
Вспомнила. Была такая в прошлой жизни, давным-давно. Красивая, с темной
косой, полувырванной пьяным мужем...
- Вы ей хоть платите, Люсе?
- Что ты! Не берет ни копейки. Говорит, жизнью тебе обязана.
- Не берет так не берет. Еще что нового? Как Валюн?
Митя покраснел:
- Мамочка, я долго думал, говорить тебе или нет, но все-таки решил -
скажу.
- Что такое? Заболел? Из школы выгнали?
- Хуже: женился.
Прямо обмерла:
- Женился? На ком же?
- На своей однокласснице, Наташе Спириной, помнишь такую? Бывала у нас.
- Не помню. Как же их зарегистрировали, если ему восемнадцати нет?
- Обошлись без регистрации. Живут, говоря пышно, во грехе.
- И где же это они живут?
- Разумеется, у нас. Наташины родители резко против. Валька им не
нравится. И странно было бы, если б нравился. Я бы такого зятя на порог не
пустил. Они люди трудовые, степенные, отец - рабочий, жестянщик высокой
квалификации, мать - пенсионерка. Хотели в школу жаловаться, раздумали.
Огласки побоялись.
- Какая она из себя, эта Наташа? Что-то не припомню.
- А никакая. Цвета пыли. Да там почти что и нет Наташи. Маленькая,
дохленькая, а характер - дай боже!
- Вы с ней ссоритесь?
- Стараюсь не замечать.
- А на какие средства, прости за бестактность, они живут?
- На наши. Значит, на твои: моя стипендия - капля в море. Наташкин отец
и слышать не хочет, чтобы им помогать. Сам, говорит, женился - сам содержи
жену и себя. Вполне резонно.
- Где же вы все разместились?
- Молодые - в твоей комнате, я - в угловой, с балконом.
- Загадили они, верно, мою комнату?
- Не без того.
И тут, неожиданно для себя, я заплакала. Почему-то до слез стало жалко
именно мою комнату - просторную, чистую, с высоким потолком. С видом на
громоздящийся город, на изогнутые цветки фонарей...
- Мама, не плачь, а то буду жалеть, что тебе сказал. Думал - как лучше,
а вышло хуже. Валька обещал сам тебе написать.
Вытерла слезы:
- Прости. Разболтались нервы. Лежишь тут, лежишь... Врачи насчет
выписки пока отмалчиваются. Тебе сказали хоть примерно, когда меня
выпишут?
- Месяца через полтора-два. Что-нибудь в мае.
- Боже мой! Я, кажется, уже не могу лежать. А главное, в чем смысл?
Лечения все равно никакого. Одна гимнастика да процедуры. Так бы я и дома
могла лечиться. Ты поговори с ними, Митюша. Пусть они меня выпишут под
твою ответственность...
Что-то не совсем понятное в Митином выражении лица:
- Михаил Михайлович тебя пока не отпускает. Рентген контрольный, то да
се...
- Говори прямо: не прижился сустав?
- Пока неясно. Возможно, еще приживется. А если нет...
- Еще одна операция?
- Не исключено, - осторожно ответил Митя.
- Коновалы они, коновалы! - не своим голосом крикнула я.
Сидевшие в холле обернулись, явно шокированные.
- Ну вот этого я от тебя, мама, не ожидал. Ты, кажется, человек
разумный. Врачи сделали что могли. И продолжают делать. Сложный перелом.
Пришлось сместить взаимное расположение бедра и таза. Я тебе нарисую, ты
сама увидишь, какая там у тебя картина...
Вынул записную книжку, стал что-то набрасывать. Я н-е глядела. Врач во
лучшую из каменных улыбок. Любезно попрощавшись, вышли; за ними, все еще
краснея пятнами, - Ростислав.
- Тысячу, - кратко, как когда-то "рубль", сказала Ольга Матвеевна.
На этот раз я поняла:
- Что за глупости! Никакой тысячи у меня нет. Сделают даром.
- Даром - значит, схалтурят. Брылястый. Брыль-брыль, как мопс. Тысячу -
меньше и не думай.
- Вот вернусь, сами увидите, что даром. И без всякой халтуры. И без
тысячи.
- Без тысячи - значит, по блату. Про какого-то доктора Чацкого говорил?
- Чагина, не Чацкого.
- Не все равно, Чагина, Чацкого? Все блат.
Я молчала. Ну что я могла ей возразить? Что большинство - подавляющее!
- хирургов оперируют бесплатно? Все равно бы не поверила. Все знают: не
заплатишь - не разрежут. Что касается "блата" - тут возражать было нечего.
Кто из нас, врачей, не устраивал своих родных, знакомых в лучшие больницы,
к лучшим врачам? Жаль, что границы между благодарностью и взяткой, между
любезностью и блатом размыты...
Вдруг за меня вступилась со своей угловой кровати Зина громким своим,
настырным голосом:
- И чего пристали к человеку? Не видите, переживает?
Ну и ну... Кто бы подумал?
Приготовления к операции... До чего они у нас сложны и долги.
Дополнительные анализы. Диурез. Кровь из пальца, кровь из вены, кровь на
сахар, на протромбин... Наверно, так и надо. Но не слишком ли долго?
Человек приготовился, собрался, а они все тянут.
Надо бы мне, врачу, быть на высоте, но все-таки я волновалась. Хотела
бы я видеть человека, вполне спокойного перед операцией! Разве что доктор
Чагин (но он, может быть, и не человек).
Наконец-то назначили срок. Накануне почему-то заговорила со мной Ольга
Матвеевна:
- По-вашему, я сволочь?
- Нет, откуда вы взяли?
- Вижу, считаете сволочью. Молчите, а в душе осуждаете. А я прямо
скажу: сволочь я и больше никто. Жизнь меня сволочью сделала. От такой
жизни и белый ангел иссволочится. Одна, все одна, соседи как волки. Кот у
меня дома, Тимоша, один остался, и покормить некому. Соседке десять рублей
оставила, обещалась кормить, да не верю, плохая баба, вручая. Я ему через
день спинку минтая, хек серебристый. Я за ним как за ребенком ухаживаю.
Верно, сдох он там без меня, Тимошенька. Вернусь отсюда - и нет у меня
никого. Стены-то зеленые, обоями клеены, три года, как ремонт сделала. А
он, деточка моя, любит об стенку точить когти. Все обои обшарпал. А я его
- ремнем! Говорите - не сволочь? Животное, он не понимает, во что мне этот
ремонт встал. Била без разбору - по спине, по бокам, по чем попало.
Терпит, не мявчит. Вспомню Тимошины глазки зеленые - и в слезы.
Послышался плач не плач, какое-то рыкание. Словно лев сморкался.
- Не горюйте, - сказала я, - не мучьте себя. Жив ваш Тимоша, дождется
вас, не век же вам лежать на вытяжении! Весна придет, вынесете его на
солнышко...
- Ой, спасибо вам, спасибо на добром слове, - пуще заплакала она, - я
вас за гордую считала, а вы, я вижу, простая. Не взыщите, если чем когда
обидела. Злое сердце у меня, а все от дурной судьбы. Вы-то только отсюда
выйдете хромая, а я от рождения. Ножками вперед шла, вот меня бабка и
вывернула. Такая и выросла, с изъяном. Через это на меня никто и не
позарился. Девушка я как есть невинная. Была бы с ровными ножками, вышла
бы взамуж, детей нарожала... А у вас, извиняюсь, есть детки?
- Двое мальчиков. Один уже взрослый, студент, другой школу кончает.
- А муж, извиняюсь, кто?
- Мужа нет, разошлась.
- Бог с ним, с мужем, были бы детки. Я так, бывало, по ним затоскую,
что прямо тут же взяла бы да родила. Только от кого? Не пойдешь же, не
скажешь мужику: хочу, мол, от тебя ребеночка? На смех поднимет. Вот и
перемолчала всю молодость, а теперь старая, как перст одна. Вы-то
счастливая, двое у вас, как-никак походят за матерью. Ближе матери нет
никого...
Айв самом деле, если не приживется сустав? Митя и Валюн... Неужели
повисну у них на шее? Скорей всего у Мити - на младшенького плоха
надежда...
Да нет, вздор, чепуха, не буду я инвалидом! Сказал же Михаил
Михайлович: "С моим суставом будете ходить так же резво, как до
перелома"... Верю ему, верю! Больной должен верить своему врачу.
Накануне операции вечером мне сделали укол. Спала как убитая (видно,
"что надо, то и вкололи"). Утром разбудили, повезли в операционную.
Каталка пошатывалась, с нею вместе - потолок и стены. Полусознание,
полусон.
Над большим, как поляна, столом плоско сияла бестеневая лампа. Неведомо
как я оказалась под плоским сиянием. Тысячи глаз меня разглядывали.
Кругом - врачи, сестры, не в белых - в зеленых халатах, колпаках,
бахилах. Белы только марлевые маски, закрывающие у каждого нижнюю часть
лица. Что-то вроде инквизиции или ку-клукс-клана...
Подошла сестра со шприцем, нащупала вену во внутреннем сгибе локтя.
Легкая, почти приятная боль от укола. И сразу же, буквально в тот же миг
(ничего не успело ни произойти, ни подуматься), ощущение чего-то лишнего в
ноздрях.
Открыла глаза. Светло. Бело. Зеленых нет.
Незнакомая сестра в белом, полненькая, с завитками на шее, подошла и
сказала приятным голосом:
- Вот и проснулись. Как самочувствие?
- Когда будет операция? - спросила я.
- Прошла, прошла ваша операция! Это вы проснулись после наркоза.
Как так? Прошла? Не может быть! За то мгновение, долю секунды,
отделившую укол в ямку локтя от ощущения лишнего в ноздрях? Взглянула -
это были трубки, резиновые, красные, похожие на червей.
- Уберите их, - попросила я.
- Можно уже снять, если они мешают.
Выдернула. Сразу легче.
Значит так: прошла уже операция. Все позади.
А сейчас - блаженство. Боли нет. И сестричка эта полненькая. И палата
кефирно-белая, в изразцах. И окно с прохладно дышащей фрамугой. И
кислородный баллон - гордый, крутоплечий, в голубом ошейнике...
До чего же приятны могут быть самые обычные вещи! И эта сестра с
завитками на шее, похожая на Анну Каренину. Современная Анна Каренина,
трудовая. Такая бы не испортила жизнь Вронскому своей глупой ревностью. А
та все приставала: ты меня меньше любишь, чем раньше... Мужчины таких
разговоров не переносят, правильно сказала Дарья Ивановна. Хорошо еще, что
в те времена не было телефона: она бы умучила его звонками... Жалко стало
Вронского - ну прямо до слез... Бедный Вронский...
И вдруг - поезд. Стук колес. Убегающие снега. Бедный Вронский с
телефонной трубкой в руке стоял у изголовья, рядом с кислородным баллоном.
Прямые плечи, черно-бронзовые глаза архангела. И я его любила, мне это
было теперь совершенно ясно.
Жгло щеки. Видимо, поднималась температура.
Пророкотала каталка. Ввезли и положили на койку напротив что-то очень
большое, величиной со шкаф. Не сразу сообразила я, что это не вещь, а
женщина. И эта женщина ругалась. Бог знает какими словами! Было ясно, что
она поносит какого-то "его", который испортил ей жизнь. А ведь как могла
бы быть счастлива! Она-то, с ее красотой, умом, золотыми руками...
Я стоном подозвала сестру. Та подошла, спросила: "Больно?" - "Нет,
только почему она все время бранится? Неприятно слушать". - "Не обращайте
внимания. На выходе из наркоза такое у многих бывает. Человек еще в
полусне, самоконтроль отключен".
- Неужели и я после наркоза что-то такое про себя говорила?
- А как же? - улыбнулась сестра.
- О чем же я говорила?
- А вам этого и знать не надо. Поток подсознания.
Вернулась к своему посту, открыла книгу. Судя по виду, медицинскую.
Анатомия, гистология? Наверно, заочница, будущий врач.
- Сестрица, милая, ну скажите мне, скажите, пожалуйста, что я говорила,
выходя из наркоза?
- А я и не помню. Что-то из классической литературы. Что-то
религиозное...
Так и есть, про Вронского. Про полковника с глазами архангела. Неужели
не только подумала, но и вслух сказала "люблю"? Почему-то это казалось
важным...
Боль прорезалась. Восторг проходил. Черт знает, что я могла найти в
этом баллоне?
Застонала. "Больно?" - спросила сестра. "Очень". Она сделала мне укол.
Потом все спуталось.
Проснулась. Раннее розовое утро. Что такое хорошее произошло? Ах, да:
операция позади.
Лежащая напротив женщина-гора (вчера она казалась шкафом) заговорила:
- Возмутительное, ну просто возмутительное обслуживание! У меня
серьезный перелом, тяжелое состояние, чувствую - наступает клиническая
смерть, а они - ноль внимания, фунт презрения!
Голос - плаксивый, жеманный, очень дамский. Трудно поверить, что вчера
он нес ругательства...
- Вы подумайте, тот мясник, кто меня оперировал, даже не появился! Нет,
к такому обслуживанию я не привыкла! Прошлый раз, когда я с менее
серьезной травмой лежала в...
Она назвала больницу, одно упоминание которой должно было меня
ошеломить, но не ошеломило (слышала его в первый раз). Соседка стала
рассказывать, какое "там" легендарное обслуживание: "День и ночь, день и
ночь у моей постели двое персональных дежурных: сестра и нянька. Только
издам звук, ползвука - бегут!"
Терпеть не могу, когда о лечении говорят "обслуживание". Спросила не
очень любезно:
- А за что это вам такой почет?
- Как за что? Я теща такого-то (она назвала совсем неизвестную мне
фамилию). Уж если таким, как мы, не оказывать внимания, кому же его
оказывать?
- Всем больным.
- Утопия!
Я ее ненавидела, несмотря на боль, распластанность, слабость. Классовой
ненавистью, как это ни странно в нашем обществе! Кого-кого, а их-то должны
обслуживать по высшему разряду! Крупных работников, их жен, их детей, их
тещ... И вдруг мысль: а я-то со своим "я сама врач!" разве не на особое
внимание претендовала? Черт меня побери, конечно, на особое! Так что
заткнись и лежи, сказала я себе.
А она все говорила. Перешла на питание. Попросту помои - иначе не
назовешь. "Мой Джек в рот не взял бы!" (Джек, видимо, собака.)
- Пусть покушаю умеренно, - говорила соседка, - но на высоком уровне.
Боже, как я ее ненавидела! Это была первая больная, которую я
ненавидела. А ведь говорила себе и другим, что люблю больных. Полно, так
ли? Любила, но "больных вообще", а не каждого в отдельности. Их отношение
ко мне. Любила, в сущности, только свою работу. Ее азарт, поглощенность,
страсть. Работа - мой кумир, мой Молох всепожирающий. Не слишком ли много
принесла я ему в жертву? Поздно раздумывать. Жертва принесена...
Отворилась дверь. Вошел Михаил Михайлович, "автор сустава", который
меня оперировал. Осведомился о самочувствии. "В норме, спасибо". -
"Что-нибудь нужно?" - "Ничего". (Только бы не походить на соседку!) - "Ну,
теперь пойдете на поправку".
Как-то усиленно бодро он говорил. Вспомнила свои собственные
усиленно-бодрые речи у постелей больных, когда была человеком, а не
"историей болезни номер такой-то...". Почудилось мне, что не все со мной
было в порядке. Но ничего не спросила.
Михаил Михайлович любезно потрепал меня по руке и собрался уходить.
Кислый голос соседки:
- Профессор, а я? На меня вы не обращаете внимания?
- Простите, вы не моя больная. Вас оперировал Владимир Степанович, по
своей методике. Он, вероятно, зайдет вас проведать. А вы на что жалуетесь?
- Боли, боли и боли. Вся кругом в болях.
- В первые дни после операции это неизбежно. Придется потерпеть.
- Но это бесчеловечно - заставлять больного страдать! Снимите боли, для
чего же вы существуете?
- Позвольте знать мне самому, для чего я существую, - сухо сказал
Михаил Михайлович и покинул палату.
Всей душой я была на его стороне...
- Сестра! - закричала соседка. - Немедленно вызовите Владимира
Степановича.
- Владимир Степанович на операции. Когда кончит, он к вам зайдет.
Сама вежливость. Вежливая враждебность.
- Мясник! - закричала соседка. - Он, видите ли, на операции, а я должна
терпеть! Нет, я этого так не оставлю! Они у меня попляшут!
Я чувствовала: еще немного - и я задохнусь. Зато колебания между двумя
сторонами преграды кончились. Я целиком была там, со своими. Какие бы они
ни были. Даже с малосимпатичным Михаилом Михайловичем. Уже не говоря о
Владимире Степановиче - он несколько раз заходил к соседке,
великан-богатырь с древнерусским бородатым, спокойным лицом, какой-то
Добрыня Никитич или Вольга Святославич. Удивительные у него были руки -
большие, длиннопалые, руки умельца, артиста тонкой работы; каждый палец
жил своей особой, талантливой жизнью. Каждый раз, когда он приходил, я
любовалась на его руки. Это помогало мне не слышать вздорных претензий
соседки.
В прежнюю, общую палату возвращалась как в родной дом. Как легко
становится "домом" временное пристанище! Кого-то с огорчением
недосчиталась. За время моего отсутствия выписали двух: веселую Дусю в
гипсовом сапожке и старушку Лидию Ефремовну с одуванчиковой головкой. "B
престарелый отправили! - пояснила Ольга Матвеевна. - Там ее быстренько
сбазлают!" Что значило "сбазлать", я не знала, но смысл был ясен и
грустен. На местах выбывших лежали две новенькие, обе на вытяжении, с
серыми холмами в ногах кроватей. И опять ни одной ходячей! А нянечек нет,
не докличешься...
Дарья Ивановна встретила меня бледной улыбкой восковых губ: "А я хожу!
Как Баба-Яга в ступе!" - "Да ну?"
И в самом деле! Настал физкультурный час, методистка Софья Леонидовна
ввезла в палату сооружение на колесах, нечто вроде детского "ходунка",
только высокое, по грудь взрослому, подняла, как пушинку, Дарью Ивановну,
поставила ее внутрь "ходунка", и вот старушка, опираясь локтями на
фанерное кольцо, двинулась-покатилась вперед... "Носочками работайте,
носочками! - приговаривала Софья Леонидовна. - Только следите за
равновесием, а то будет у нас чепе!" Лицо Дарьи Ивановны светилось
неземной радостью: хожу!
Этой ночью по старой привычке опять был у нас разговор.
- Я так рада за вас, Дарья Ивановна! Вы уже ходите, правда, в каталке,
или как ее там, а потом перейдете на костыли... А там и без костылей -
совсем здоровой будете!
- Не буду, Кира Петровна. Не буду я здоровой. Я до сих пор не
признавалась: рак у меня.
- Откуда вы взяли? Кто сказал?
(Такого обычно больным не говорят.)
- Да что, я сама не понимаю? По врачам сообразила. Да еще по облучению.
Разве у кого не рак, на облучение посылают?
- Посылают, - слегка покривив душой. - Из профилактических соображений.
- Нет, у меня не из профилактических. Большую дозу назначили. А я не
боюсь. Живу с раком, как и без рака. Судьбу не переспоришь. Только бы
человечье лицо не потерять, когда вовсе уж невтерпеж станет. Люди не
теряли. Сергея Лазо, того в паровозной топке живьем сожгли, а лица не
потерял. Неужто мне хуже его будет?
- Дарья Ивановна, - сказала я, невольно соскальзывая на привычный
врачебный тон, - бросьте эти мрачные мысли! Надейтесь на лучшее. Даже если
рак - сегодня он излечим. Тысячи людей лечатся, выздоравливают... Вот у
нас в больнице...
- Неоперабельный у меня, - перебила Дарья Ивановна, как отрезала. - А
насчет мыслей, они у меня не мрачные. Очень даже светлые мои мысли. Жизнь
прожила не зря. Сына, дочку воспитала, живут хорошо, у обоих кооператив.
Внучка Лидочка что свет небесный: "Баба Даша! Вам книжку почитать?" -
"Почитай, моя ласточка". Внук Федя, тот еще мал, в штаны писает, но тоже
развитый для своих лет. "Папа-мама" говорит, а ведь года еще не
сравнялось. А главное - муж, Николай Прокофьевич. Чудо какой заботливый. И
руки золотые, и душа брильянтовая. Нет, я из женщин счастливая. Вот
приобучусь на каталке, там на костылях стану скакать. А сколько жить
отмерено, это не нам знать. Коля обещал мне стул катучий сварганить, он
ведь у меня и по дереву мастер. Сяду в стул и стану раскатывать, как
царица небесная. Плохо ли? За покупками-то, видно, уж не пойду, а
сготовить-постирать сумею, потихоньку да полегоньку, а куда спешить?
Время, оно само идет, в одну сторону катится...
Поговорила с Дарьей Ивановной, посмотрела на себя со стороны - чего-то
не хватает до полного человека. По Дарье Ивановне мне бы равняться, да нет
- свое "я" рядом путается, мешает.
Через несколько дней меня, все еще в гипсе, поставили на костыли.
Поначалу трудно было перемещать свое тело - какой-то каменный брус. Но
Софья Леонидовна, мастер своего дела, терпеливо учила меня ходить,
придерживая за талию (да что там осталось от талии!), приговаривая:
"Ать-два! Ать-два! Еще разик!" - и пошло понемногу.
Кто долго не лежал, тому не понять, какое это счастье - ходить! Просто
ходить, перемещаясь в пространстве! Какое разнообразие, богатство
впечатлений! Сколько на свете помещений, коридоров, переходов, сколько
окон, солнца! Особая радость - добраться до раковины и там не спеша
вымыться, вычистить зубы... А помочь кому-то из лежачих? Принести что-то
из холодильника?
- Ходить как можно больше! - говорил Ростислав.
Я и ходила. Болели подмышки, подпертые костылями, - терпи! С каждым
днем все тверже, уверенней! Все бы хорошо, если бы только не черный,
ненавидящий взгляд Зины. Теперь я лучше понимала Зину. Она ненавидела
меня, как я там, в реанимации, свою соседку.
Однажды я решилась: от раковины пошла не к кровати своей, а к Зининой.
Та лежала с напряженным лицом. Вблизи это лицо не казалось таким красивым,
как издали: что-то в нем бешеное, дисгармоничное. Лицо как разинутый в
крике рот.
- Послушайте, Зина, за что вы меня так ненавидите? Что я вам сделала?
Черным сверкнули Зинины глаза (все-таки хороша!):
- Дело мое - люблю, ненавижу. А если вы насчет денег, что у вас брала,
то не беспокойтесь, отдам.
- Бог с вами, Зина, да я и думать забыла об этих деньгах!
- Никогда. Не такой человек, чтобы забыть. Ваш брат, врачи, все до
одного жадные. Только бы побольше нахапать!
- Стыдно так говорить, Зина!
- Не я одна, все говорят: хапуги они. Зря небось говорить не будут!
- А тут именно зря говорят. А вам-то особенно стыдно! Разве Ростислав
Романович ради денег мучился с вами, собирал по кусочкам?
- Не ради денег, так ради авторитета. Авторитет - те же деньги. Не знаю
я, что ли?
Ну что тут возразить? Я повернулась и, стуча костылями, пошла к своей
кровати.
Ночью тихо, как шелест камыша, - вопрос Дарьи Ивановны:
- Соседушка, не спишь?
Она теперь звала меня "ты" и "соседушка". Как мне это было отрадно!
- Не сплю.
- Ты на Зинку-то не обижайся. В ее сердце тоже надо войти. Пока ты там
лежала, к ней Рудик опять объявился. Как услыхал про квартиру, что ей
дали, видно, жадность в нем взыграла. В его-то однокомнатной старая жена с
ребенком. Не поладил он с ней или что, а только пишет он Зине письмо: так,
мол, и так, не могу больше видеть эту жену, надоела до пса. Спит - храпит,
котлеты жарить не умеет, все через коленку, а квартира на нас двоих теперь
записана, свой личный счет, подлюга, выправила. На развод в крайности
согласна, но только чтобы я квартиру разменял на две однокомнатные. А где
ее разменяешь, когда санузел совмещенный? В крайности на две комнаты в
коммуналках. А я, пишет, по своему уровню в коммуналке жить не могу. Я,
пишет, человек своей эпохи, привык к удобствам. И еще пишет: я, мол,
Зиночка, осознал мою неправоту в твой адрес и прошу прощения, и давай
снова по-хорошему. Зина прочитала письмо это Рудиково, слезами так и
облилась. Кричит: "Не прощу никогда, он всю жизнь мою изгадил, я через
него калекой стала". Потом - потише, не так уверенно. Посылает мне записку
через ходячую из восьмой палаты: "Дарья Ивановна, не сердитесь за нрав мой
собачий, только не с кем посоветоваться, кроме с вами. Как получила это
письмо от Рудика, насердилась-наоралась, и стало мне ясно, что я его люблю
и жить без него не могу. Написать мне ему или характер выдержать? Если
советуете все же написать, кивните головой, а если нет - помотайте. Как
скажете, так и сделаю".
Прочитала я записочку и сама не знаю, кивать мне или мотать. С одной
стороны, любит она его, а любовью не только человека, пня можно выправить.
А если он это затеял только за-ради квартиры? Подумала-подумала и решила:
дай кивну головой, пиши, мол, там разберетесь. Да.
Написала она ему письмо и отправила через ходячую. Пишет: люблю и все
такое прочее, жду ответа, как соловей лета. День назначила, когда ему
прийти. Накануне волосы на бигуди накрутила, расчесала - ну кукла и кукла.
Даже губы накрасила, а он нейдет. Может, у него работа срочная? Все
бывает. Только больше о нем ни слуху ни духу. Зина не в себе, тихая стала,
только глаз полыхает. Думаю, зря я тогда кивнула... Плохо девке. Рудик
обманул. Был сын, и того своими руками отдала. И мать ей вроде не мать, а
захватчица. Ничего не скажешь, заботится о Зинке, белье меняет, передачи
носит, а любить не любит. Опять же заново запивать стала. Одно время, как
Зина покалечилась, бросила было, а теперь снова здорово!
И в самом деле, когда Марья Михайловна пришла (уже без Владика, его
больше не пускали) и стала протирать пол под моей кроватью, я явственно
почуяла запах спиртного. Окончив уборку, она с нелепой улыбкой на
миловидном лице села на табурет, расставила ноги и сипло запела "Ромашки
спрятались, поникли лютики"... Зина со своей кровати кинула в нее стакан.
Марья Михайловна с цирковой ловкостью поймала его. Все это походило на
бред...
Неожиданная новость: приехал Митя! Не писал, не телеграфировал, просто
приехал! Все такой же - бледный, редковолосый, но милый, милый до
невозможности! До чего же люблю его, старшенького!
- И зачем ты приехал? Пропускаешь занятия, ведь последний курс, а здесь
ты мне все равно ничем не поможешь. Вот выпишут - тогда повезешь домой. А
так-то чего ради?
А сама была рада без памяти, что приехал. Он смотрел с удивлением,
словно не узнавая. И в самом деле, судя по зеркалу, изменилась я крепко.
Остриженная, ненакрашенная, в безобразном халате. Сутулая, на костылях -
мешок мешком.
- Ну, пойдем в холл, там поговорим.
- Однако ты молодец, мама! Уже на ногах.
- Не на ногах, на костылях.
- Важно, что не лежачая. Для такого перелома совсем неплохо
восстанавливаешься.
- А откуда ты знаешь, какой у меня перелом?
Смутился:
- Я тут говорил с твоим, как его, Михаилом Михайловичем. "Автором
сустава". Смотрел твой последний рентген. В общем, там все в порядке. Ты
не беспокойся...
Ох, эта врачебная бодрость!
- Говори прямо, что-нибудь не так?
- Нет, мама, все нормально. До чего же ты стала мнительна, прямо как
больная.
- А я и есть больная.
- Я думал, что ты прежде всего врач.
- Зря думал. Ну, ладно, рассказывай, как там у вас.
- Нормально. - Любимое словцо сегодняшней молодежи: о чем ни спросишь,
все у них "нормально".
- С хозяйством справляетесь?
- Справляемся. К нам твоя знакомая, Люсей зовут, помогать приходит.
Помнишь ее? Люся Шилова, твоя пациентка.
Вспомнила. Была такая в прошлой жизни, давным-давно. Красивая, с темной
косой, полувырванной пьяным мужем...
- Вы ей хоть платите, Люсе?
- Что ты! Не берет ни копейки. Говорит, жизнью тебе обязана.
- Не берет так не берет. Еще что нового? Как Валюн?
Митя покраснел:
- Мамочка, я долго думал, говорить тебе или нет, но все-таки решил -
скажу.
- Что такое? Заболел? Из школы выгнали?
- Хуже: женился.
Прямо обмерла:
- Женился? На ком же?
- На своей однокласснице, Наташе Спириной, помнишь такую? Бывала у нас.
- Не помню. Как же их зарегистрировали, если ему восемнадцати нет?
- Обошлись без регистрации. Живут, говоря пышно, во грехе.
- И где же это они живут?
- Разумеется, у нас. Наташины родители резко против. Валька им не
нравится. И странно было бы, если б нравился. Я бы такого зятя на порог не
пустил. Они люди трудовые, степенные, отец - рабочий, жестянщик высокой
квалификации, мать - пенсионерка. Хотели в школу жаловаться, раздумали.
Огласки побоялись.
- Какая она из себя, эта Наташа? Что-то не припомню.
- А никакая. Цвета пыли. Да там почти что и нет Наташи. Маленькая,
дохленькая, а характер - дай боже!
- Вы с ней ссоритесь?
- Стараюсь не замечать.
- А на какие средства, прости за бестактность, они живут?
- На наши. Значит, на твои: моя стипендия - капля в море. Наташкин отец
и слышать не хочет, чтобы им помогать. Сам, говорит, женился - сам содержи
жену и себя. Вполне резонно.
- Где же вы все разместились?
- Молодые - в твоей комнате, я - в угловой, с балконом.
- Загадили они, верно, мою комнату?
- Не без того.
И тут, неожиданно для себя, я заплакала. Почему-то до слез стало жалко
именно мою комнату - просторную, чистую, с высоким потолком. С видом на
громоздящийся город, на изогнутые цветки фонарей...
- Мама, не плачь, а то буду жалеть, что тебе сказал. Думал - как лучше,
а вышло хуже. Валька обещал сам тебе написать.
Вытерла слезы:
- Прости. Разболтались нервы. Лежишь тут, лежишь... Врачи насчет
выписки пока отмалчиваются. Тебе сказали хоть примерно, когда меня
выпишут?
- Месяца через полтора-два. Что-нибудь в мае.
- Боже мой! Я, кажется, уже не могу лежать. А главное, в чем смысл?
Лечения все равно никакого. Одна гимнастика да процедуры. Так бы я и дома
могла лечиться. Ты поговори с ними, Митюша. Пусть они меня выпишут под
твою ответственность...
Что-то не совсем понятное в Митином выражении лица:
- Михаил Михайлович тебя пока не отпускает. Рентген контрольный, то да
се...
- Говори прямо: не прижился сустав?
- Пока неясно. Возможно, еще приживется. А если нет...
- Еще одна операция?
- Не исключено, - осторожно ответил Митя.
- Коновалы они, коновалы! - не своим голосом крикнула я.
Сидевшие в холле обернулись, явно шокированные.
- Ну вот этого я от тебя, мама, не ожидал. Ты, кажется, человек
разумный. Врачи сделали что могли. И продолжают делать. Сложный перелом.
Пришлось сместить взаимное расположение бедра и таза. Я тебе нарисую, ты
сама увидишь, какая там у тебя картина...
Вынул записную книжку, стал что-то набрасывать. Я н-е глядела. Врач во