Страница:
мне вымер. Я только спрашивала:
- Что же, я теперь никогда не буду ходить как человек? По-настоящему?
- Отчего не будешь? Специалисты здесь первоклассные. Тот же Михаил
Михайлович - мировое имя...
А мне было не до мировых имен. Мне бы скромные, свои ноги, не мировые,
но ходячие! И Митя, сын, вдруг увиделся чужим: он по ту сторону преграды,
я - по эту...
"Тысячу", - вдруг вспомнились слова соседки Ольги Матвеевны. "А вдруг и
впрямь дело в тысяче?" - на миг Подумалось, но только на миг. Устыдилась,
прокляла себя за эту позорную - да, позорную! - мысль. Опомнилась и:
- Ничего не поделаешь. Придется оставаться, пока "мировое имя" меня не
выпишет. А ты надолго ли приехал?
- Да я, собственно, на один день. Повидаться с тобой, поговорить с
врачами... Завтра - обратно.
- Ну ладно. Со мной ты повидался, с врачами поговорил, радостную весть
о женитьбе брата привез. Пожалуй, тебе лучше всего будет сейчас уйти. Мне
надо побыть одной. Понимаешь?..
Несколько дней жадно ждала письма от Валюна. Его не было. Оно так и не
пришло.
Вместо обещанного мая выписку отложили до июня. Знойный, душный июнь.
Цветение лип. Брожение на горизонте черно-лиловых туч. Тяжко. А ведь как
раньше любила лето!
Повторная операция прошла, как меня уверили, удачно. Смущало меня одно:
еще под наркозом сквозь туман я как будто слышала разговор двух врачей.
"Ну, как, ты видел?" - спрашивал один. "Конечно", - отвечал другой. "И
впечатление?" - "Прелестно". - "Что значит прелестно?" - "То и значит.
Разлезется к чертовой матери".
Наверно, почудилось. Слишком уж нелеп разговор.
Напутствовал меня перед выпиской сам Михаил Михайлович:
- Вы, коллега, человек разумный и уравновешенный. Надо надеяться на
лучшее. Танцевать твист вы, пожалуй, не будете, а нормально ходить -
почему бы и нет? Другие после таких переломов остаются на всю жизнь
лежачими, мы сделали вас ходячей. Разве это не завоевание?
- Я вам очень благодарна. Спасибо.
- Вот ваш рентгеновский снимок, передадите доктору Чагину. В добрый
час!
Серия прощаний. Рубли, рубли, шоколадки. Нянечкам, сестрам. "Ну что вы,
не надо". - "Да уж возьмите, пожалуйста". В последнюю очередь - с врачами.
Марта Владимировна удостоила меня улыбки, сказала: "Очень приятно было
иметь в отделении такую дисциплинированную больную". - "Спасибо". Наконец,
Ростислав. Он был серьезен, не улыбался. Черный-черный, матовый взгляд.
- Спасибо, Ростислав Романович, от всей души.
- Мне? Не за что.
- Есть за что. За урок. Глядя на вас, я поняла, что значит быть
настоящим врачом.
- Я не волшебник. Я еще только учусь, - сказал он и впервые за все
время улыбнулся.
В последнюю очередь - с соседками по палате. Не так уж много их
оставалось из прежних. Дарью Ивановну выписали, я с нею несколько раз
говорила по телефону. Была бодра, хвалила свой "катучий стул": "Езжу в нем
как ведьма на помеле". - "А как себя чувствуете?" - "Хорошо чувствую". -
"Ну и слава богу".
Зину недавно сняли с вытяжения, но на костыли еще не ставили. Рудик ее
так и не появился. А она молчала, молчала, думала какую-то свою свирепую
думу...
- Зина, я пришла с вами попрощаться. Выписывают меня. Дайте руку - и
расстанемся друзьями.
- Нет у меня друзей. И не было и не будет.
Взгляд у нее был совершенно безумный. Пьяная? Как будто нет.
Кто поразил меня, так это Ольга Матвеевна. Прощаясь, плакала горючими
слезами:
- Я же к вам за это времечко вот как привыкла! Лучше родной. Теперь
будете дома. И мне, надо быть, скоро на выписку...
Выписать ее должны были не домой, а в инвалидный дом. Что-то задержало
сбор документации, каких-то справок не хватало. Она знала про инвалидный
дом и очень боялась: позволят ли ей взять с собой любимого кота Тимошу?
Еще не знала, что Тимоши нет уже в живых. Навещавшая ее сослуживица
сообщила мне по секрету, что его отравила крысиным ядом соседка, обещавшая
за ним присматривать... "Только Матвеевне не говорите, у нее, как узнает,
сразу инфаркт!"
Скольким людям хуже, чем мне, думала я, прощаясь с лежачими, ходячими,
полуходячими... И все, кроме Зины, были ко мне добры...
Наконец-то Митя! Кинулась ему на шею, поцеловала. "Что ты, побриться не
мог?" - "Замотался". И правда, вид замученный.
Складывали вещи: зимнее пальто, меховая шапка, сапожки - те самые (не
ходить в них больше). Как будто вещи покойника складывали. Надела летнее
платье, Митя привез. Не мог выбрать получше - самое старое. И так-то
страшна, а уж в этом...
На вокзал - в такси. С трудом, цепляясь костылями, влезла в машину. Это
умение еще надо осваивать.
Москва, Москва... Когда-то звали ее белокаменной - теперь скорее всего
серобетонная. Жара, тополиный пух. Воздушными сугробами, пышными шапками
лежал повсюду; ветер гонял его туда-сюда. Кое-где мальчишки, забавляясь,
поджигали пух; маленькое пламя, почти бесцветное на солнце, вспыхивало,
бежало, гасло. И мысли так: вспыхивали, бежали, гасли. После выписки
что-то случилось со временем - оно заторопилось. И даже люди на улицах
шли, казалось, судорожно-быстро, как в старинном кино. Все это я впитывала
с жадным недоумением; после месяцев в больнице простое пребывание на
улице, пусть даже за стеклом такси, было событием.
Вокзал, зал ожидания. Ждать еще долго. Но я и не заметила, как
проскочило время.
Удивительная это вещь - время. Мы думаем, что оно течет равномерно,
мера всему. А оно идет неровно. То топчется, почти неподвижно (_тоже на
вытяжении_), видишь каждую подробность, как в лупу, то вдруг скачет во
весь опор мимо подробностей.
Например, почти не помню, как мы с Митей ждали поезда на вокзале.
Кажется, напротив сидела бабушка с внуком и все приговаривала: "Артем, не
балуй!" Подбородок у нее был висячий, мешочком (помню мысль: "У меня
когда-нибудь будет такой"). Митя дремал неподалеку на массивной скамье,
такие делаются по традиции, как будто для мастодонтов. Рукава закатаны,
желтеют руки. Запрокинутое лицо, немолодое (странно и страшно видеть
признаки возраста на лице своего ребенка!). Проснулся, помолодел. Принес
мне из буфета поесть (мне не хотелось, но поела). Дальше решительно ничего
не помню. Не успела подумать - и уже объявили посадку. Митя меня поднял,
почти внес в вагон. Неужели так всегда будет? Не верю.
Ночь в вагоне. Перестук колес. Перестук мыслей.
Прибыли. Выгрузились. На перроне - группа встречающих: Главный, Нина
Константиновна, еще кто-то из врачей. Конечно, Любочка (глаза прозрачные
от слез). Главный подошел, поцеловал руку (пришлось оторвать ее от
костыля, сам костыль опереть о колено). В сторонке - Валюн, рядом с ним
девушка - небольшенькая, неяркая, реснички реденькие, белые, очевидно,
Наташа. Чем-то напомнила Борисову Милочку - эдакая моль. Но выражение лица
другое - независимое, даже гордое. А Валюн-то еще вырос, как говорится,
вымахал, раздался в плечах - мужчина! Вспомнилась куртка, размер сорок
восемь, четвертый рост - была бы мала...
"Мама, познакомься: моя жена". - "А мы знакомы. Кира Петровна".
Соврала: не помнила совсем этой девицы. "Очень приятно", - сказала Наташа.
Рука - узкая, холодная, как лягушка. Что делать? Жена сына. Придется
привыкать.
С ней - за руку, его поцеловала. Уже бреется...
А на лицах встречающих - жалость, недоумение. Нина Константиновна
плачет в открытую (всегда слаба была на слезу). Неужели я так изменилась?
Да. Уехала молодой, здоровой, вернулась старухой на костылях. Нина
Константиновна, сморкаясь: "А где ваши чудесные волосы?" Сухо: "Оставила
там".
Домой отвез Главный на своей машине. Улицы родные, знакомые. Розовые
кирпичные стены, башни (те самые!). Мигнул флагштоком зеленый купол
больницы...
Мой дом; у входа - Артемида с Солохой. Прямоносые лица Марты
Владимировны дублетом. Главный хочет помочь подняться. Отказалась: я с
сыном. Сын Митя - тут, Валюна с Наташей нет, едут, очевидно, своим ходом.
И не заметила, как исчезли.
Поднималась с помощью Мити добрых полчаса. Костыли мешали. Митя
терпелив. Лестница - та самая, мраморная, дворец детства, - увиделась
какой-то провинциальной. Зря тогда, в свое время отказалась от квартиры с
удобствами: поднялась бы на лифте...
Вошли в квартиру. Пахло цветами, пионами. "Мама, твоя комната готова".
- "Которая моя?" - "Та, что всегда была твоей и, надеюсь, всегда будет".
Первое, что бросилось в глаза, - огромный букет пионов на столе. Пахнут
одуряюще. "Спасибо, Митюша, за цветы. Знаешь, что люблю пионы". Слегка
помрачнел: "Это не я. Чагин". - "Почему же не пришел встречать?" -
"Кажется, у него операция".
Цветы пахли одуряюще. Слишком их было много. Мешали просто и трезво
войти в жизнь. Не цветы меня в ней ожидают, а трудности.
Огляделась. Все прибрано, даже вылизано. Пол натерт. Вещи стоят как
стояли. Только у дальней стены скромненько приткнулся диванчик.
- Это мой, - сказал Митя без улыбки. - Буду, если не помешаю, спать
здесь. Пока.
- Что пока?
- Ничего. Не беспокойся, здесь я буду только спать и то не каждую ночь.
Много дежурств. А тебе надо прилечь, отдохнуть. Умоешься - и сразу ложись.
Командует. Почти уже врач. А я его больная. Что ж, надо смириться.
- Помочь тебе, мама?
- Не надо. Привыкла сама.
- Ну, я в больницу.
Ушел. Кое-как протопала в ванную, умылась.
Своя комната, своя тахта, свежее белье. У изголовья - лампа. Ложись,
читай сколько хочешь. Легла. Читать не стала. Голова кружилась, видно, с
непривычки. Комната повертелась-повертелась и тоже легла. Пришел сон.
Снилась родная больница, утренний обход. Будто бы я прежняя, на двух
ногах, туго обтянутых чулками, вся тугая, подтянутая, иду от кровати к
кровати. А навстречу мне - взгляды больных. Прежние, с восхищением, с
надеждой. Рядом - Любочка с книгой назначений. А в окна валит солнце.
Пахнет пионами.
Значит, ничего этого не было - ни перелома, ни растяжения, ни гипса. Ни
Зины Савельевой, ни Михаила Михайловича, ни Ростислава с матово-черными
глазами. Была, пожалуй, только Дарья Ивановна. Надо ей позвонить, сказать,
что все в порядке.
Ищу номер телефона. Шарю в сумке. Кто-то растоптал ее тогда, на улице,
в мокром снегу. Не могу найти бумажку с телефоном, шарю и плачу, и
просыпаюсь.
Моя комната. В углу - костыли. Значит, все-таки было. Был перелом.
Кто-то вошел в квартиру. Хлопнула дверь. Митя, что ли? Нет, рано ему.
- Кто там?
- Это я, - ответил женский голос. Незнакомый.
Стук в дверь. "Кира Петровна, можно к вам?" - "Войдите".
Дверь отворилась, и вошла красавица. Настоящая красавица, как в романах
и сказках.
- Кира Петровна, не узнаете? Это я, Люся Шилова. Ваша больная. Забыли?
Немудрено: нас столько, а вы одна.
- Нет, не забыла. Только вас трудно узнать. Очень вы изменились.
Похорошели...
Махнула рукой:
- Куда там! Уже старая. Тридцать два стукнуло. Вот хожу тут к вам по
хозяйству.
- Да-да. Митя мне говорил.
- Дмитрий Борисыч - святой человек, - ответила Люся. - Таких на этом
свете не бывает, только на том.
Приятно, что Люся оценила моего старшенького. В самом деле святой. А
еще приятен ее спокойный, деловой тон. Не удивилась, не ахнула. Смотрела
просто, трезво: ну, случилась беда с человеком, с кем не бывает? Надо
помочь.
- А вы как живете, Люся? Судя по виду, хорошо.
- Живу ничего. С мужем развод оформила.
- Разъехались?
- Пока в одной комнате.
- Пьет?
- Сейчас на принудительном. Вернется - пойду в общежитие. С детьми не
очень-то берут, да я добьюсь. Никуда не денутся.
- А может, после лечения у вас с ним наладится?
- Не наладится. Прошла моя любовь.
- А как ваши девочки? Нюра и Шура, так, кажется, их зовут.
- Экая память у вас, - улыбнулась. - Девочки ничего, растут. В садик
устроила. Пляшут. Праздник у них недавно был, смотрела в составе
родителей. Мои обе ромашками выступали. В беленькой марле, лифчики желтые.
Плакала, дура, как на них глядела. От горя не плачу, от радости - сколько
угодно.
Что-то новое было в Люсе Шиловой. Как-то твердо стояла она на своих
статных, прямых ногах.
- Вы бы присели, Люся.
- Некогда. Надо обед. Щи еще вчерашние, котлеты поджарю.
- Зачем это? Я сама. Только покажите, где что.
- Лежите-лежите, отдыхайте. Я мигом. Я вообще на работу скорая. Девочек
своих приучаю. Тоже скорые будут.
Вспомнила сон. Заказала разговор с Москвой, номер Дарьи Ивановны.
Очень скоро - звонок. Подошла.
- Москву заказывали? Соединяю.
Мужской голос:
- У аппарата.
- Николай Прокофьевич?
- Это я.
- Здравствуйте. Говорит Кира Петровна Реутова, помните? Лежала в
больнице с Дарьей Ивановной. Позовите ее, если можно.
Помолчал.
- Дарьи Ивановны нет.
- Как, она уже выходит?
- Совсем вышла. Померла Дарья Ивановна.
Я сжала трубку до боли в пальцах.
- Быть не может! Я же на прошлой неделе с ней разговаривала. Такая
бодрая была, веселая... Умерла! От чего же?
- Случай случился. Каталась по квартире на своем стуле, я ей сделал на
колесиках...
- Знаю. Она говорила: очень удобный.
- Удобный, да не совсем. Одна была дома, я - на работе. Поехала на
кухню, видно, колесом зацепилась за дверь да и грохнулась. Да виском о
притолоку. Прихожу домой, ее кличу: "Даша!" А Даши нет. Милицию вызвали,
следователя. Вскрытие делали. Порешили: несчастный случай. Хоронили из
морга. Пожгли в крематории, как велела.
Ну что тут сказать? Я спросила (врач во мне заговорил):
- А что показало вскрытие?
- Рак цветущий. Оставалось ей жизни полгодика, если не меньше. Говорят
люди: лучше для нее, что так, сразу кончилось, без мучений. А кто знает,
сколько намучилась, пока лежала там одна? Ведь нашел я ее не на стуле, а
поодаль, метра два. Ползла, значит, куда-то стремилась. Муки-то, они не
временем мерятся. Иной за полчаса больше намучится, чем другой за полгода.
Все-таки голос бы ее слышал...
Помолчал. Опять заговорил:
- Один теперь остался. Чашку ее возьму в руки и плачу: где ты, Дашенька
моя сладкая?
И впрямь заплакал.
- Николай Прокофьевич, успокоитесь...
- А я спокойный. Только один...
Разговор оборвался: истекли три минуты.
Значит, так. Нет Дарьи Ивановны. А все-таки надо жить. Живет же,
оставшись один, Николай Прокофьевич? Доктор Чагин? Теряют, но живут...
Вошла Люся:
- Кира Петровна, обед готов. Сюда вам подать или сами на кухню выйдете?
- Сама выйду.
- Что-то плохое по телефону сказали?
- Подруга моя умерла.
- Горе-то какое! И хорошая?
- Чудесная старая женщина. Вместе в больнице лежали.
- Конечно, жалко. А вы не переживайте. Вам свое здоровье надо беречь...
Пока обедали, пришел Митя. Люся и ему тарелку поставила; есть не стал.
Чем-то был расстроен. Люся глядела на него молитвенно; он на нее не
глядел.
- Так я пойду? - спросила она. Не сказала - спросила.
Ответила я:
- Конечно, идите. У вас еще своих дел, должно быть, уйма.
Ушла. Наконец-то поговорим с Митей наедине.
- Все-таки я предпочла бы ей платить за работу.
- Исключено.
- А Валюн где? Я его так и не видела.
- Смылись куда-то с Наташкой.
- Не любишь ее?
- А за что ее любить? Эталон паразита. Школу кое-как кончила, на
тройках. Двоек теперь, как известно, не ставят: себе дороже. Никуда не
поступила, работать не пошла. Прямо по Евангелию: живите, как птицы
небесные. Не сеют, не жнут, а господь бог их питает.
- Ты, что ли, господь бог?
- Мы с тобой господа боги. Валька тоже не работает и работать не хочет:
говорит, все равно скоро в армию.
- Что же они едят?
- Что есть в доме, то и едят. Придут, пошарят в холодильнике, что
понравится - вытащат. А откуда берется - им неинтересно. Пробовал не
покупать продуктов, не класть ничего в холодильник. Никакого впечатления.
Живут как ни в чем не бывало. Ходят в гости, там их, наверно, кормят.
- Ну это уж никуда не годится.
- Я тоже так думаю. А им плевать. Пробовал с Валькой говорить -
никакого эффекта. "Нельзя жить за чужой счет". - "А почему нельзя?" -
смеется. У вас с матерью, говорит, мораль прошлого века. То можно, этого
нельзя. А по-нашему - все можно. Хиппи, те вообще живут как хотят, по
помойкам питаются. Пробей такого.
- Недружно, значит, живете?
- Мало сказать, недружно. Вроде врагов. Почти не разговариваем. Он-то
еще ничего бы, к нему я привык. Главное - она. Ничтожество, козявка, а
самомнение - во! Будто весь мир осчастливила, что за Вальку вышла.
- Мне она показалась скромной девушкой.
- Нахалка, каких мало. Поедят с Валькой, посуду не вымоют. Я как-то
намекнул, что неплохо бы за собой помыть посуду. Фыркнула и удалилась.
Всей спиной показала, что выше этого. Кому же мыть? Приходится мне. Самый
свободный человек в доме. Скриплю зубами, но мою. Думаю: мама приедет, во
всем разберется. Вместе решим, как и что.
- Сейчас для меня не время решений. Я ложусь в больницу, в отделение
Чагина. Надолго ли, не знаю. С каким результатом - тоже пока неясно. Когда
будет ясно, тогда и решим. А пока...
- Понял. Пока пусть живут, как птицы небесные?
- Пусть живут. Деньги на книжке еще есть?
- Кое-что осталось.
- Трать осмотрительно, но не скупо. Пусть не ходят побираться по чужим
людям.
Ушел недовольный.
Оставшись одна, размышляла. Принять решение - как это трудно! И как
легко навсегда оттолкнуть от себя Валюна...
В тот день он так и не появился. Видно, избегал объяснений - черта
многих мужчин. В чем, в чем, а в этом он мужчина.
На другой день явился Чагин.
- Рад видеть вас, Кира Петровна. И, как я вижу, в добром здравии.
- Ну, уж какое там мое "здравие"...
- Ничего, приобретете. Милости просим в наше отделение. Место для вас
приготовлено.
Сух, строг и не улыбнется. Ни тени жалости на лице.
- Что, изменилась я, Глеб Евгеньевич?
- Не без того. Естественно после вашего перелома.
- Спасибо за цветы. И за вашу помощь.
- Какую?
- Помните, вы звонили по моему поводу профессору Вишняку?
Лицо Чагина покривилось, как будто он ел лимон без сахара.
- Надо было тогда же взять вас оттуда. Как-нибудь перевезли бы.
- А что? Вы ему не доверяете?
- Сейчас я его не знаю. Студентом был не очень симпатичен. Все больше
по верхам.
- Говорят, он прекрасный специалист.
- Возможно. Надеюсь.
Через два дня он отвез меня в больницу, в свое отделение. Никаких
привилегий, палата на десятерых. Все с переломами - кто ноги, кто руки,
кто ключицы, а кто и позвоночника...
Впервые я попала в родную больницу не врачом, пациентом. Но чувствовала
себя как дома. Главное, тут я знала всех и каждого - врачей, сестер,
нянечек (кого лучше, кого хуже), знала, куда за чем обратиться. Даже
потолок с подтеками был родным - не то что московский сливочно-белый.
Снова рентгены, анализы. Гимнастика, физиотерапия. Доктор Чагин делает
назначения - то одно, то другое. Пробует. Улучшение есть, но
незначительное. Все те же костыли, от которых болят плечи... Будет ли
этому конец? Очень надеюсь на Чагина.
Он, как всегда, деловит, неулыбчив, вроде серьезной, насупленной птицы.
Что хорошо - так это нянечка Анна Давыдовна. Раньше знала ее в лицо, но
близко не сталкивалась.
Удивительное существо! Веселая святая. Собой белая, мягкая, калачиком.
Седые волосы гладко причесаны. Лицо словно мукой присыпано, чистенькие
морщины - отдельно одна от другой. И такая доброта на этом лице! Любила не
только больных - всякую живую тварь. Хромую кошку, бездомного щенка. Всех
называла "батюшка".
Анна Давыдовна - первая встреченная мной санитарка, которая любила -
по-настоящему! - свою работу. Всех других тяготила ее непрестижность,
нечистота, необходимость прислуживать. В каждой явно или скрыто бушевало
попранное самолюбие: вот, ничего лучшего не добилась, приходится... А в
Анне Давыдовне ни на йоту не было чувства обделенности. С радостной
готовностью помогала больным, предпочитая самых беспомощных. Скажет ей
кто-нибудь из стеснительных: "Вы уж простите, Анна Давыдовна!" А она в
ответ: "А у меня-то самой разве оно фиалками пахнет?" И смеются обе.
Бескорыстная, но рубли (если давали) брала. Думала я сначала, что
цельнее был бы ее образ, если бы рубли отвергала. Потом поняла - нет.
Рубли шли на внука Ленечку (жил в другом городе), а еще на ее "зверский
сад" - приют для животных.
"Зовут меня дочка с зятем к себе жить, - говорила она мне, когда ближе
сошлись, - внука нянчить. А я не еду - такая эгоистка! Люблю медицину. И
потом, куда я свой зверский сад дену? Не возьмут ведь с ним вместе. Вот и
не еду".
...Примерно месяц я пробыла в больнице. И вот Чагин пригласил меня в
свой кабинет "поговорить по душам". Сердце так и замерло. Кабинетик
крохотный, все впритык: стол, топчан, кресло. Сели.
- Итак, - начал он.
- Итак? - спросила я.
- Помните наш разговор в коридоре у фикуса?
- Не помню. Какой фикус? Какой разговор?
- А я помню. Фикус - упрямый, стойкий. Его стригут, укрощают, калечат,
а он растет все в том же направлении - вверх.
Вспомнила. В тот день, когда умерла старуха Быкова.
- А разговор, - сказал он, - был о том, надо или не надо говорить
больному всю правду. Я сказал: зависит от того, каков больной и надо ли
ему знать правду.
- Я в самом деле хочу знать правду. Я даже догадываюсь, какая она.
"Разлезлось к чертовой матери"?
- Странная формулировка. Если хотите, да. Разлезлось. Сращения нет.
Повторная операция вряд ли что-нибудь даст.
- Хорошо. А перспективы?
- Полной реабилитации ждать нельзя. Частичная возможна. Степень зависит
от вас.
- Значит, до самой смерти - на костылях?
- Может быть, без них, с палкой. Хожу же я с ней. С работой справляюсь.
Справитесь и вы.
Я закрыла лицо руками.
- Испугались?
- Нет. Осмысливаю.
- Самое главное - не впадать в отчаяние, не жалеть себя. Не замыкаться
в собственных бедах. Человек, если он стоит этого имени, - хозяин своих
настроений. Это я вам говорю, как врач врачу. И как калека калеке.
Вот оно, это страшное слово - _калека_. Сколько раз говорила его сама
себе. Все еще надеясь, не веря, что навсегда. Впервые услышала его от
другого человека. Пошатнуло, но не сбило с ног.
Отняла руки от лица. Взглянула прямо в глаза Чагину. Даже улыбнулась.
- Молодец, - сказал он. - Фикус.
Что ж, надо начинать новую жизнь. Жизнь калеки. Пройти ВТЭК, оформить
инвалидность. Собрать множество справок (большинство совершенно ненужных,
но такова процедура). Никто не подумает, каково больному человеку,
инвалиду, метаться по разным инстанциям, собирать справки.
Решение ВТЭК - еще через месяц. А покуда сиди дома. А дома черт знает
что.
Валюн с Наташей почти каждый день ссорятся. Кто-то хлопнул дверью, судя
по звуку - он. Ушел. Еще хлопок - послабее, ушла она. Ее плащ - на месте.
А на улице дождь. Выглядываю на площадку. Так и есть, сидит на лестнице,
глаза в пространство. Курит.
И жалко-то ее, и досада берет. Сидит на ступеньке, хоть бы что
подложила! Задранное востроносенькое лицо, в светлых глазах - презрение.
- Наташа, зачем вы сидите на камне?
- Хочу и сижу.
- Так можно простудиться.
- Ну и пусть.
Вспоминаю Дарью Ивановну, о Зине: "Ее тоже можно понять". Пытаюсь
понять Наташу, войти в ее психологию. Смотрю на себя ее глазами. Свекровь.
Хромая. Выглянула из двери, повиснув на костылях, пожилая, встрепанная,
читает мораль. Все они одинаковы. Подруги, кто замуж вышел, все, как одна,
на свекровей жалуются... Тащусь обратно в комнату.
Поздно вечером приходит Валюн. Громкие разговоры в кухне. Плач (или
показалось?). Звон - что-то разбили. Ругательства - мат. Никак не могу
привыкнуть к женскому мату. А у них это шик. Хлопнула дверь. Один раз. Еще
один. Плаща в прихожей нет. Значит, ушли оба. Куда? Неизвестно. На ночь-то
глядя...
Ели они хоть что-нибудь? Выползла на кухню. Заглянула в холодильник.
Видимо, ели. Вот и разбитая тарелка на полу. Грязная. Значит, ели.
Жалко их все-таки. Наташа симпатии не вызывает, но и ее жаль. Отощала,
похожа на картофельный росток в погребе перед весной. Этакая ребятня, а
туда же - жениться!
Надо поговорить с Валюном. Но как его поймать одного? Наташа все время
здесь же, настороже. Наконец улучила минутку (Наташа мылась в ванной).
- Валюн, мне с тобой надо поговорить.
- Говори, если надо.
- Что ты собираешься делать в дальнейшем? Со своей жизнью?
- Что-нибудь придумаю,
- Как-то надо определиться. Что-то решить.
- Например? - с усмешкой.
- Например, поступить на работу.
- Зачем? Все равно весной в армию.
- Но сейчас еще только осень.
- Вот именно. Осень, зиму погуляю. А там запрягут.
- Но ведь нельзя же вот так ничего не делать?
- Почему нельзя? Скажи прямо: тебе надоело нас с Натальей кормить.
Отлично. Можем вообще ничего твоего не есть.
- Разве в этом дело?
- А в чем?
Хрупки, ох как хрупки отношения с сыном! Даже не доверие (доверия, как
такового, давно нет), но все-таки тянется между нами какая-то ниточка.
Чуть перетяни - оборвется...
На другой день - все забыто. Едят как миленькие. Целуются. Посуду не
моют. Мою сама, поставив костыли в угол. Мою, чтобы не оставлять Люсе.
Та по-прежнему ходит через день, убирает, готовит. Чуть помрачнела,
какая-то настороженность.
- Люся, вы на что-то обижены?
- Бог с вами, Кира Петровна. На что мне обижаться?
Быстренько справится с делами, уходит. А я опять одна. И одной легче.
Спрашиваю себя: откуда это едва ощутимое раздражение против Люси? Ведь
она столько для меня, для всех нас делает!
В разговоре с собой надо быть честной. Пытаюсь и отвечаю: именно из-за
этого. Привыкла сама все делать для людей. Не привыкла, чтобы они для меня
делали.
Вообще давать легче, чем брать. На то, чтобы брать, надо больше
великодушия.
На улице кто-то: "Вам помочь?" - "Нет, спасибо, не надо". На словах
"спасибо", а в душе - раздражение. Против помогающего! Не по-человечески
это! Но ничего поделать с собой не могу.
Долгие часы наедине с собой и с мыслями. И еще с болью, физической.
Говорят, к боли нельзя привыкнуть. Неверно. Я привыкла. Нога болит
постоянно, не очень сильно, но настойчиво. Боль - как мысль, как угрызение
совести. И к тому и к другому можно привыкнуть.
Опять время остановилось, топчется на месте. И опять лезут в глаза
подробности - крупным планом.
- Что же, я теперь никогда не буду ходить как человек? По-настоящему?
- Отчего не будешь? Специалисты здесь первоклассные. Тот же Михаил
Михайлович - мировое имя...
А мне было не до мировых имен. Мне бы скромные, свои ноги, не мировые,
но ходячие! И Митя, сын, вдруг увиделся чужим: он по ту сторону преграды,
я - по эту...
"Тысячу", - вдруг вспомнились слова соседки Ольги Матвеевны. "А вдруг и
впрямь дело в тысяче?" - на миг Подумалось, но только на миг. Устыдилась,
прокляла себя за эту позорную - да, позорную! - мысль. Опомнилась и:
- Ничего не поделаешь. Придется оставаться, пока "мировое имя" меня не
выпишет. А ты надолго ли приехал?
- Да я, собственно, на один день. Повидаться с тобой, поговорить с
врачами... Завтра - обратно.
- Ну ладно. Со мной ты повидался, с врачами поговорил, радостную весть
о женитьбе брата привез. Пожалуй, тебе лучше всего будет сейчас уйти. Мне
надо побыть одной. Понимаешь?..
Несколько дней жадно ждала письма от Валюна. Его не было. Оно так и не
пришло.
Вместо обещанного мая выписку отложили до июня. Знойный, душный июнь.
Цветение лип. Брожение на горизонте черно-лиловых туч. Тяжко. А ведь как
раньше любила лето!
Повторная операция прошла, как меня уверили, удачно. Смущало меня одно:
еще под наркозом сквозь туман я как будто слышала разговор двух врачей.
"Ну, как, ты видел?" - спрашивал один. "Конечно", - отвечал другой. "И
впечатление?" - "Прелестно". - "Что значит прелестно?" - "То и значит.
Разлезется к чертовой матери".
Наверно, почудилось. Слишком уж нелеп разговор.
Напутствовал меня перед выпиской сам Михаил Михайлович:
- Вы, коллега, человек разумный и уравновешенный. Надо надеяться на
лучшее. Танцевать твист вы, пожалуй, не будете, а нормально ходить -
почему бы и нет? Другие после таких переломов остаются на всю жизнь
лежачими, мы сделали вас ходячей. Разве это не завоевание?
- Я вам очень благодарна. Спасибо.
- Вот ваш рентгеновский снимок, передадите доктору Чагину. В добрый
час!
Серия прощаний. Рубли, рубли, шоколадки. Нянечкам, сестрам. "Ну что вы,
не надо". - "Да уж возьмите, пожалуйста". В последнюю очередь - с врачами.
Марта Владимировна удостоила меня улыбки, сказала: "Очень приятно было
иметь в отделении такую дисциплинированную больную". - "Спасибо". Наконец,
Ростислав. Он был серьезен, не улыбался. Черный-черный, матовый взгляд.
- Спасибо, Ростислав Романович, от всей души.
- Мне? Не за что.
- Есть за что. За урок. Глядя на вас, я поняла, что значит быть
настоящим врачом.
- Я не волшебник. Я еще только учусь, - сказал он и впервые за все
время улыбнулся.
В последнюю очередь - с соседками по палате. Не так уж много их
оставалось из прежних. Дарью Ивановну выписали, я с нею несколько раз
говорила по телефону. Была бодра, хвалила свой "катучий стул": "Езжу в нем
как ведьма на помеле". - "А как себя чувствуете?" - "Хорошо чувствую". -
"Ну и слава богу".
Зину недавно сняли с вытяжения, но на костыли еще не ставили. Рудик ее
так и не появился. А она молчала, молчала, думала какую-то свою свирепую
думу...
- Зина, я пришла с вами попрощаться. Выписывают меня. Дайте руку - и
расстанемся друзьями.
- Нет у меня друзей. И не было и не будет.
Взгляд у нее был совершенно безумный. Пьяная? Как будто нет.
Кто поразил меня, так это Ольга Матвеевна. Прощаясь, плакала горючими
слезами:
- Я же к вам за это времечко вот как привыкла! Лучше родной. Теперь
будете дома. И мне, надо быть, скоро на выписку...
Выписать ее должны были не домой, а в инвалидный дом. Что-то задержало
сбор документации, каких-то справок не хватало. Она знала про инвалидный
дом и очень боялась: позволят ли ей взять с собой любимого кота Тимошу?
Еще не знала, что Тимоши нет уже в живых. Навещавшая ее сослуживица
сообщила мне по секрету, что его отравила крысиным ядом соседка, обещавшая
за ним присматривать... "Только Матвеевне не говорите, у нее, как узнает,
сразу инфаркт!"
Скольким людям хуже, чем мне, думала я, прощаясь с лежачими, ходячими,
полуходячими... И все, кроме Зины, были ко мне добры...
Наконец-то Митя! Кинулась ему на шею, поцеловала. "Что ты, побриться не
мог?" - "Замотался". И правда, вид замученный.
Складывали вещи: зимнее пальто, меховая шапка, сапожки - те самые (не
ходить в них больше). Как будто вещи покойника складывали. Надела летнее
платье, Митя привез. Не мог выбрать получше - самое старое. И так-то
страшна, а уж в этом...
На вокзал - в такси. С трудом, цепляясь костылями, влезла в машину. Это
умение еще надо осваивать.
Москва, Москва... Когда-то звали ее белокаменной - теперь скорее всего
серобетонная. Жара, тополиный пух. Воздушными сугробами, пышными шапками
лежал повсюду; ветер гонял его туда-сюда. Кое-где мальчишки, забавляясь,
поджигали пух; маленькое пламя, почти бесцветное на солнце, вспыхивало,
бежало, гасло. И мысли так: вспыхивали, бежали, гасли. После выписки
что-то случилось со временем - оно заторопилось. И даже люди на улицах
шли, казалось, судорожно-быстро, как в старинном кино. Все это я впитывала
с жадным недоумением; после месяцев в больнице простое пребывание на
улице, пусть даже за стеклом такси, было событием.
Вокзал, зал ожидания. Ждать еще долго. Но я и не заметила, как
проскочило время.
Удивительная это вещь - время. Мы думаем, что оно течет равномерно,
мера всему. А оно идет неровно. То топчется, почти неподвижно (_тоже на
вытяжении_), видишь каждую подробность, как в лупу, то вдруг скачет во
весь опор мимо подробностей.
Например, почти не помню, как мы с Митей ждали поезда на вокзале.
Кажется, напротив сидела бабушка с внуком и все приговаривала: "Артем, не
балуй!" Подбородок у нее был висячий, мешочком (помню мысль: "У меня
когда-нибудь будет такой"). Митя дремал неподалеку на массивной скамье,
такие делаются по традиции, как будто для мастодонтов. Рукава закатаны,
желтеют руки. Запрокинутое лицо, немолодое (странно и страшно видеть
признаки возраста на лице своего ребенка!). Проснулся, помолодел. Принес
мне из буфета поесть (мне не хотелось, но поела). Дальше решительно ничего
не помню. Не успела подумать - и уже объявили посадку. Митя меня поднял,
почти внес в вагон. Неужели так всегда будет? Не верю.
Ночь в вагоне. Перестук колес. Перестук мыслей.
Прибыли. Выгрузились. На перроне - группа встречающих: Главный, Нина
Константиновна, еще кто-то из врачей. Конечно, Любочка (глаза прозрачные
от слез). Главный подошел, поцеловал руку (пришлось оторвать ее от
костыля, сам костыль опереть о колено). В сторонке - Валюн, рядом с ним
девушка - небольшенькая, неяркая, реснички реденькие, белые, очевидно,
Наташа. Чем-то напомнила Борисову Милочку - эдакая моль. Но выражение лица
другое - независимое, даже гордое. А Валюн-то еще вырос, как говорится,
вымахал, раздался в плечах - мужчина! Вспомнилась куртка, размер сорок
восемь, четвертый рост - была бы мала...
"Мама, познакомься: моя жена". - "А мы знакомы. Кира Петровна".
Соврала: не помнила совсем этой девицы. "Очень приятно", - сказала Наташа.
Рука - узкая, холодная, как лягушка. Что делать? Жена сына. Придется
привыкать.
С ней - за руку, его поцеловала. Уже бреется...
А на лицах встречающих - жалость, недоумение. Нина Константиновна
плачет в открытую (всегда слаба была на слезу). Неужели я так изменилась?
Да. Уехала молодой, здоровой, вернулась старухой на костылях. Нина
Константиновна, сморкаясь: "А где ваши чудесные волосы?" Сухо: "Оставила
там".
Домой отвез Главный на своей машине. Улицы родные, знакомые. Розовые
кирпичные стены, башни (те самые!). Мигнул флагштоком зеленый купол
больницы...
Мой дом; у входа - Артемида с Солохой. Прямоносые лица Марты
Владимировны дублетом. Главный хочет помочь подняться. Отказалась: я с
сыном. Сын Митя - тут, Валюна с Наташей нет, едут, очевидно, своим ходом.
И не заметила, как исчезли.
Поднималась с помощью Мити добрых полчаса. Костыли мешали. Митя
терпелив. Лестница - та самая, мраморная, дворец детства, - увиделась
какой-то провинциальной. Зря тогда, в свое время отказалась от квартиры с
удобствами: поднялась бы на лифте...
Вошли в квартиру. Пахло цветами, пионами. "Мама, твоя комната готова".
- "Которая моя?" - "Та, что всегда была твоей и, надеюсь, всегда будет".
Первое, что бросилось в глаза, - огромный букет пионов на столе. Пахнут
одуряюще. "Спасибо, Митюша, за цветы. Знаешь, что люблю пионы". Слегка
помрачнел: "Это не я. Чагин". - "Почему же не пришел встречать?" -
"Кажется, у него операция".
Цветы пахли одуряюще. Слишком их было много. Мешали просто и трезво
войти в жизнь. Не цветы меня в ней ожидают, а трудности.
Огляделась. Все прибрано, даже вылизано. Пол натерт. Вещи стоят как
стояли. Только у дальней стены скромненько приткнулся диванчик.
- Это мой, - сказал Митя без улыбки. - Буду, если не помешаю, спать
здесь. Пока.
- Что пока?
- Ничего. Не беспокойся, здесь я буду только спать и то не каждую ночь.
Много дежурств. А тебе надо прилечь, отдохнуть. Умоешься - и сразу ложись.
Командует. Почти уже врач. А я его больная. Что ж, надо смириться.
- Помочь тебе, мама?
- Не надо. Привыкла сама.
- Ну, я в больницу.
Ушел. Кое-как протопала в ванную, умылась.
Своя комната, своя тахта, свежее белье. У изголовья - лампа. Ложись,
читай сколько хочешь. Легла. Читать не стала. Голова кружилась, видно, с
непривычки. Комната повертелась-повертелась и тоже легла. Пришел сон.
Снилась родная больница, утренний обход. Будто бы я прежняя, на двух
ногах, туго обтянутых чулками, вся тугая, подтянутая, иду от кровати к
кровати. А навстречу мне - взгляды больных. Прежние, с восхищением, с
надеждой. Рядом - Любочка с книгой назначений. А в окна валит солнце.
Пахнет пионами.
Значит, ничего этого не было - ни перелома, ни растяжения, ни гипса. Ни
Зины Савельевой, ни Михаила Михайловича, ни Ростислава с матово-черными
глазами. Была, пожалуй, только Дарья Ивановна. Надо ей позвонить, сказать,
что все в порядке.
Ищу номер телефона. Шарю в сумке. Кто-то растоптал ее тогда, на улице,
в мокром снегу. Не могу найти бумажку с телефоном, шарю и плачу, и
просыпаюсь.
Моя комната. В углу - костыли. Значит, все-таки было. Был перелом.
Кто-то вошел в квартиру. Хлопнула дверь. Митя, что ли? Нет, рано ему.
- Кто там?
- Это я, - ответил женский голос. Незнакомый.
Стук в дверь. "Кира Петровна, можно к вам?" - "Войдите".
Дверь отворилась, и вошла красавица. Настоящая красавица, как в романах
и сказках.
- Кира Петровна, не узнаете? Это я, Люся Шилова. Ваша больная. Забыли?
Немудрено: нас столько, а вы одна.
- Нет, не забыла. Только вас трудно узнать. Очень вы изменились.
Похорошели...
Махнула рукой:
- Куда там! Уже старая. Тридцать два стукнуло. Вот хожу тут к вам по
хозяйству.
- Да-да. Митя мне говорил.
- Дмитрий Борисыч - святой человек, - ответила Люся. - Таких на этом
свете не бывает, только на том.
Приятно, что Люся оценила моего старшенького. В самом деле святой. А
еще приятен ее спокойный, деловой тон. Не удивилась, не ахнула. Смотрела
просто, трезво: ну, случилась беда с человеком, с кем не бывает? Надо
помочь.
- А вы как живете, Люся? Судя по виду, хорошо.
- Живу ничего. С мужем развод оформила.
- Разъехались?
- Пока в одной комнате.
- Пьет?
- Сейчас на принудительном. Вернется - пойду в общежитие. С детьми не
очень-то берут, да я добьюсь. Никуда не денутся.
- А может, после лечения у вас с ним наладится?
- Не наладится. Прошла моя любовь.
- А как ваши девочки? Нюра и Шура, так, кажется, их зовут.
- Экая память у вас, - улыбнулась. - Девочки ничего, растут. В садик
устроила. Пляшут. Праздник у них недавно был, смотрела в составе
родителей. Мои обе ромашками выступали. В беленькой марле, лифчики желтые.
Плакала, дура, как на них глядела. От горя не плачу, от радости - сколько
угодно.
Что-то новое было в Люсе Шиловой. Как-то твердо стояла она на своих
статных, прямых ногах.
- Вы бы присели, Люся.
- Некогда. Надо обед. Щи еще вчерашние, котлеты поджарю.
- Зачем это? Я сама. Только покажите, где что.
- Лежите-лежите, отдыхайте. Я мигом. Я вообще на работу скорая. Девочек
своих приучаю. Тоже скорые будут.
Вспомнила сон. Заказала разговор с Москвой, номер Дарьи Ивановны.
Очень скоро - звонок. Подошла.
- Москву заказывали? Соединяю.
Мужской голос:
- У аппарата.
- Николай Прокофьевич?
- Это я.
- Здравствуйте. Говорит Кира Петровна Реутова, помните? Лежала в
больнице с Дарьей Ивановной. Позовите ее, если можно.
Помолчал.
- Дарьи Ивановны нет.
- Как, она уже выходит?
- Совсем вышла. Померла Дарья Ивановна.
Я сжала трубку до боли в пальцах.
- Быть не может! Я же на прошлой неделе с ней разговаривала. Такая
бодрая была, веселая... Умерла! От чего же?
- Случай случился. Каталась по квартире на своем стуле, я ей сделал на
колесиках...
- Знаю. Она говорила: очень удобный.
- Удобный, да не совсем. Одна была дома, я - на работе. Поехала на
кухню, видно, колесом зацепилась за дверь да и грохнулась. Да виском о
притолоку. Прихожу домой, ее кличу: "Даша!" А Даши нет. Милицию вызвали,
следователя. Вскрытие делали. Порешили: несчастный случай. Хоронили из
морга. Пожгли в крематории, как велела.
Ну что тут сказать? Я спросила (врач во мне заговорил):
- А что показало вскрытие?
- Рак цветущий. Оставалось ей жизни полгодика, если не меньше. Говорят
люди: лучше для нее, что так, сразу кончилось, без мучений. А кто знает,
сколько намучилась, пока лежала там одна? Ведь нашел я ее не на стуле, а
поодаль, метра два. Ползла, значит, куда-то стремилась. Муки-то, они не
временем мерятся. Иной за полчаса больше намучится, чем другой за полгода.
Все-таки голос бы ее слышал...
Помолчал. Опять заговорил:
- Один теперь остался. Чашку ее возьму в руки и плачу: где ты, Дашенька
моя сладкая?
И впрямь заплакал.
- Николай Прокофьевич, успокоитесь...
- А я спокойный. Только один...
Разговор оборвался: истекли три минуты.
Значит, так. Нет Дарьи Ивановны. А все-таки надо жить. Живет же,
оставшись один, Николай Прокофьевич? Доктор Чагин? Теряют, но живут...
Вошла Люся:
- Кира Петровна, обед готов. Сюда вам подать или сами на кухню выйдете?
- Сама выйду.
- Что-то плохое по телефону сказали?
- Подруга моя умерла.
- Горе-то какое! И хорошая?
- Чудесная старая женщина. Вместе в больнице лежали.
- Конечно, жалко. А вы не переживайте. Вам свое здоровье надо беречь...
Пока обедали, пришел Митя. Люся и ему тарелку поставила; есть не стал.
Чем-то был расстроен. Люся глядела на него молитвенно; он на нее не
глядел.
- Так я пойду? - спросила она. Не сказала - спросила.
Ответила я:
- Конечно, идите. У вас еще своих дел, должно быть, уйма.
Ушла. Наконец-то поговорим с Митей наедине.
- Все-таки я предпочла бы ей платить за работу.
- Исключено.
- А Валюн где? Я его так и не видела.
- Смылись куда-то с Наташкой.
- Не любишь ее?
- А за что ее любить? Эталон паразита. Школу кое-как кончила, на
тройках. Двоек теперь, как известно, не ставят: себе дороже. Никуда не
поступила, работать не пошла. Прямо по Евангелию: живите, как птицы
небесные. Не сеют, не жнут, а господь бог их питает.
- Ты, что ли, господь бог?
- Мы с тобой господа боги. Валька тоже не работает и работать не хочет:
говорит, все равно скоро в армию.
- Что же они едят?
- Что есть в доме, то и едят. Придут, пошарят в холодильнике, что
понравится - вытащат. А откуда берется - им неинтересно. Пробовал не
покупать продуктов, не класть ничего в холодильник. Никакого впечатления.
Живут как ни в чем не бывало. Ходят в гости, там их, наверно, кормят.
- Ну это уж никуда не годится.
- Я тоже так думаю. А им плевать. Пробовал с Валькой говорить -
никакого эффекта. "Нельзя жить за чужой счет". - "А почему нельзя?" -
смеется. У вас с матерью, говорит, мораль прошлого века. То можно, этого
нельзя. А по-нашему - все можно. Хиппи, те вообще живут как хотят, по
помойкам питаются. Пробей такого.
- Недружно, значит, живете?
- Мало сказать, недружно. Вроде врагов. Почти не разговариваем. Он-то
еще ничего бы, к нему я привык. Главное - она. Ничтожество, козявка, а
самомнение - во! Будто весь мир осчастливила, что за Вальку вышла.
- Мне она показалась скромной девушкой.
- Нахалка, каких мало. Поедят с Валькой, посуду не вымоют. Я как-то
намекнул, что неплохо бы за собой помыть посуду. Фыркнула и удалилась.
Всей спиной показала, что выше этого. Кому же мыть? Приходится мне. Самый
свободный человек в доме. Скриплю зубами, но мою. Думаю: мама приедет, во
всем разберется. Вместе решим, как и что.
- Сейчас для меня не время решений. Я ложусь в больницу, в отделение
Чагина. Надолго ли, не знаю. С каким результатом - тоже пока неясно. Когда
будет ясно, тогда и решим. А пока...
- Понял. Пока пусть живут, как птицы небесные?
- Пусть живут. Деньги на книжке еще есть?
- Кое-что осталось.
- Трать осмотрительно, но не скупо. Пусть не ходят побираться по чужим
людям.
Ушел недовольный.
Оставшись одна, размышляла. Принять решение - как это трудно! И как
легко навсегда оттолкнуть от себя Валюна...
В тот день он так и не появился. Видно, избегал объяснений - черта
многих мужчин. В чем, в чем, а в этом он мужчина.
На другой день явился Чагин.
- Рад видеть вас, Кира Петровна. И, как я вижу, в добром здравии.
- Ну, уж какое там мое "здравие"...
- Ничего, приобретете. Милости просим в наше отделение. Место для вас
приготовлено.
Сух, строг и не улыбнется. Ни тени жалости на лице.
- Что, изменилась я, Глеб Евгеньевич?
- Не без того. Естественно после вашего перелома.
- Спасибо за цветы. И за вашу помощь.
- Какую?
- Помните, вы звонили по моему поводу профессору Вишняку?
Лицо Чагина покривилось, как будто он ел лимон без сахара.
- Надо было тогда же взять вас оттуда. Как-нибудь перевезли бы.
- А что? Вы ему не доверяете?
- Сейчас я его не знаю. Студентом был не очень симпатичен. Все больше
по верхам.
- Говорят, он прекрасный специалист.
- Возможно. Надеюсь.
Через два дня он отвез меня в больницу, в свое отделение. Никаких
привилегий, палата на десятерых. Все с переломами - кто ноги, кто руки,
кто ключицы, а кто и позвоночника...
Впервые я попала в родную больницу не врачом, пациентом. Но чувствовала
себя как дома. Главное, тут я знала всех и каждого - врачей, сестер,
нянечек (кого лучше, кого хуже), знала, куда за чем обратиться. Даже
потолок с подтеками был родным - не то что московский сливочно-белый.
Снова рентгены, анализы. Гимнастика, физиотерапия. Доктор Чагин делает
назначения - то одно, то другое. Пробует. Улучшение есть, но
незначительное. Все те же костыли, от которых болят плечи... Будет ли
этому конец? Очень надеюсь на Чагина.
Он, как всегда, деловит, неулыбчив, вроде серьезной, насупленной птицы.
Что хорошо - так это нянечка Анна Давыдовна. Раньше знала ее в лицо, но
близко не сталкивалась.
Удивительное существо! Веселая святая. Собой белая, мягкая, калачиком.
Седые волосы гладко причесаны. Лицо словно мукой присыпано, чистенькие
морщины - отдельно одна от другой. И такая доброта на этом лице! Любила не
только больных - всякую живую тварь. Хромую кошку, бездомного щенка. Всех
называла "батюшка".
Анна Давыдовна - первая встреченная мной санитарка, которая любила -
по-настоящему! - свою работу. Всех других тяготила ее непрестижность,
нечистота, необходимость прислуживать. В каждой явно или скрыто бушевало
попранное самолюбие: вот, ничего лучшего не добилась, приходится... А в
Анне Давыдовне ни на йоту не было чувства обделенности. С радостной
готовностью помогала больным, предпочитая самых беспомощных. Скажет ей
кто-нибудь из стеснительных: "Вы уж простите, Анна Давыдовна!" А она в
ответ: "А у меня-то самой разве оно фиалками пахнет?" И смеются обе.
Бескорыстная, но рубли (если давали) брала. Думала я сначала, что
цельнее был бы ее образ, если бы рубли отвергала. Потом поняла - нет.
Рубли шли на внука Ленечку (жил в другом городе), а еще на ее "зверский
сад" - приют для животных.
"Зовут меня дочка с зятем к себе жить, - говорила она мне, когда ближе
сошлись, - внука нянчить. А я не еду - такая эгоистка! Люблю медицину. И
потом, куда я свой зверский сад дену? Не возьмут ведь с ним вместе. Вот и
не еду".
...Примерно месяц я пробыла в больнице. И вот Чагин пригласил меня в
свой кабинет "поговорить по душам". Сердце так и замерло. Кабинетик
крохотный, все впритык: стол, топчан, кресло. Сели.
- Итак, - начал он.
- Итак? - спросила я.
- Помните наш разговор в коридоре у фикуса?
- Не помню. Какой фикус? Какой разговор?
- А я помню. Фикус - упрямый, стойкий. Его стригут, укрощают, калечат,
а он растет все в том же направлении - вверх.
Вспомнила. В тот день, когда умерла старуха Быкова.
- А разговор, - сказал он, - был о том, надо или не надо говорить
больному всю правду. Я сказал: зависит от того, каков больной и надо ли
ему знать правду.
- Я в самом деле хочу знать правду. Я даже догадываюсь, какая она.
"Разлезлось к чертовой матери"?
- Странная формулировка. Если хотите, да. Разлезлось. Сращения нет.
Повторная операция вряд ли что-нибудь даст.
- Хорошо. А перспективы?
- Полной реабилитации ждать нельзя. Частичная возможна. Степень зависит
от вас.
- Значит, до самой смерти - на костылях?
- Может быть, без них, с палкой. Хожу же я с ней. С работой справляюсь.
Справитесь и вы.
Я закрыла лицо руками.
- Испугались?
- Нет. Осмысливаю.
- Самое главное - не впадать в отчаяние, не жалеть себя. Не замыкаться
в собственных бедах. Человек, если он стоит этого имени, - хозяин своих
настроений. Это я вам говорю, как врач врачу. И как калека калеке.
Вот оно, это страшное слово - _калека_. Сколько раз говорила его сама
себе. Все еще надеясь, не веря, что навсегда. Впервые услышала его от
другого человека. Пошатнуло, но не сбило с ног.
Отняла руки от лица. Взглянула прямо в глаза Чагину. Даже улыбнулась.
- Молодец, - сказал он. - Фикус.
Что ж, надо начинать новую жизнь. Жизнь калеки. Пройти ВТЭК, оформить
инвалидность. Собрать множество справок (большинство совершенно ненужных,
но такова процедура). Никто не подумает, каково больному человеку,
инвалиду, метаться по разным инстанциям, собирать справки.
Решение ВТЭК - еще через месяц. А покуда сиди дома. А дома черт знает
что.
Валюн с Наташей почти каждый день ссорятся. Кто-то хлопнул дверью, судя
по звуку - он. Ушел. Еще хлопок - послабее, ушла она. Ее плащ - на месте.
А на улице дождь. Выглядываю на площадку. Так и есть, сидит на лестнице,
глаза в пространство. Курит.
И жалко-то ее, и досада берет. Сидит на ступеньке, хоть бы что
подложила! Задранное востроносенькое лицо, в светлых глазах - презрение.
- Наташа, зачем вы сидите на камне?
- Хочу и сижу.
- Так можно простудиться.
- Ну и пусть.
Вспоминаю Дарью Ивановну, о Зине: "Ее тоже можно понять". Пытаюсь
понять Наташу, войти в ее психологию. Смотрю на себя ее глазами. Свекровь.
Хромая. Выглянула из двери, повиснув на костылях, пожилая, встрепанная,
читает мораль. Все они одинаковы. Подруги, кто замуж вышел, все, как одна,
на свекровей жалуются... Тащусь обратно в комнату.
Поздно вечером приходит Валюн. Громкие разговоры в кухне. Плач (или
показалось?). Звон - что-то разбили. Ругательства - мат. Никак не могу
привыкнуть к женскому мату. А у них это шик. Хлопнула дверь. Один раз. Еще
один. Плаща в прихожей нет. Значит, ушли оба. Куда? Неизвестно. На ночь-то
глядя...
Ели они хоть что-нибудь? Выползла на кухню. Заглянула в холодильник.
Видимо, ели. Вот и разбитая тарелка на полу. Грязная. Значит, ели.
Жалко их все-таки. Наташа симпатии не вызывает, но и ее жаль. Отощала,
похожа на картофельный росток в погребе перед весной. Этакая ребятня, а
туда же - жениться!
Надо поговорить с Валюном. Но как его поймать одного? Наташа все время
здесь же, настороже. Наконец улучила минутку (Наташа мылась в ванной).
- Валюн, мне с тобой надо поговорить.
- Говори, если надо.
- Что ты собираешься делать в дальнейшем? Со своей жизнью?
- Что-нибудь придумаю,
- Как-то надо определиться. Что-то решить.
- Например? - с усмешкой.
- Например, поступить на работу.
- Зачем? Все равно весной в армию.
- Но сейчас еще только осень.
- Вот именно. Осень, зиму погуляю. А там запрягут.
- Но ведь нельзя же вот так ничего не делать?
- Почему нельзя? Скажи прямо: тебе надоело нас с Натальей кормить.
Отлично. Можем вообще ничего твоего не есть.
- Разве в этом дело?
- А в чем?
Хрупки, ох как хрупки отношения с сыном! Даже не доверие (доверия, как
такового, давно нет), но все-таки тянется между нами какая-то ниточка.
Чуть перетяни - оборвется...
На другой день - все забыто. Едят как миленькие. Целуются. Посуду не
моют. Мою сама, поставив костыли в угол. Мою, чтобы не оставлять Люсе.
Та по-прежнему ходит через день, убирает, готовит. Чуть помрачнела,
какая-то настороженность.
- Люся, вы на что-то обижены?
- Бог с вами, Кира Петровна. На что мне обижаться?
Быстренько справится с делами, уходит. А я опять одна. И одной легче.
Спрашиваю себя: откуда это едва ощутимое раздражение против Люси? Ведь
она столько для меня, для всех нас делает!
В разговоре с собой надо быть честной. Пытаюсь и отвечаю: именно из-за
этого. Привыкла сама все делать для людей. Не привыкла, чтобы они для меня
делали.
Вообще давать легче, чем брать. На то, чтобы брать, надо больше
великодушия.
На улице кто-то: "Вам помочь?" - "Нет, спасибо, не надо". На словах
"спасибо", а в душе - раздражение. Против помогающего! Не по-человечески
это! Но ничего поделать с собой не могу.
Долгие часы наедине с собой и с мыслями. И еще с болью, физической.
Говорят, к боли нельзя привыкнуть. Неверно. Я привыкла. Нога болит
постоянно, не очень сильно, но настойчиво. Боль - как мысль, как угрызение
совести. И к тому и к другому можно привыкнуть.
Опять время остановилось, топчется на месте. И опять лезут в глаза
подробности - крупным планом.