— Должны ли мы оставить четырехпалым весть о себе?
   — Я против! — горячился Гринвуд. — Во-первых, потому, что мы не можем оставить им равноценный подарок. Очень жалею, что не можем этого сделать!
   — Герман Яковлевич… — пытался смягчить резкость врача капитан.
   — Оставить после себя такую пакость, как вирус? продолжал Гринвуд. — Как они могли до этого додуматься?..
   — Может, не рассчитывали, что эта штука будет действовать так сильно.
   — На что же они рассчитывали?
   — Предупредить, что открыли планету первыми.
   — Могли бы оставить обелиск, надпись!
   — То, что они могли, решать не нам, Герман Яковлевич.
   — А что вы предлагаете? — задал капитану вопрос Гринвуд.
   Сергей Петрович был в затруднении. Нельзя упустить контакт с инопланетным разумом. А что мог обещать землянам этот контакт? Судя по вирусу, мало приятного.
   Четырехпалые открыли планету, «застолбили» находку. Мы тоже хотели оставить на Милене знак — обелиск с координатами солнечной системы. Но у нас свой взгляд на вещи, у них свой. Может, для них действие вируса — легкий мираж, напоминание о первопроходцах. И конечно же, у них от вируса есть противоядие. Но мы, земляне, восприняли все по-своему, особенно доктор Гринвуд.
   — Извините, — говорил он, — это вторая эпидемия в космосе, которую я переживаю. Никаких знаков о себе оставлять четырехпалым нельзя. Я боюсь за родную Землю!
   Капитан понимал — нужна осмотрительность.
   Ему, Сергею Петровичу Попову, разрешено вступать в контакт с чужой цивилизацией. Но нужен дополнительный запрос на Землю. Он, капитан, представит информацию о разумных, побывавших раньше нас на Милене, кстати, это уже не Милена: планета имеет свое название, несомненно, данное ей четырехпалыми. И если Земля решит установить с ними контакт, на планете будет построена исследовательская станция. Встреча рано или поздно состоится.
   Команда ждала последнего слова Сергея Петровича. Капитан взвешивал свою долю ответственности. Еще никто не сталкивался с чужим разумом в космосе, и никто не знал, как он предстанет — другом или врагом.
   За спиной капитана «Радуги» все человечество.
   Рисковать дольше было нельзя. Капитан отдал приказ готовиться к старту.
   На прощание облетели Милену четыре раза. Планета была красивая.
   Она и сейчас красива, даже лучше: на ней развели леса, уже насчитывается двадцать два города. Грини четырехпалые — уступили ее землянам. Они оказались не такими плохими ребятами, как о них подумал экипаж «Радуги». Правда, в их организме больше железа, у них другой цвет кожи и другая кровь. И кислорода им нужно меньше, в кислородной атмосфере они быстрее старятся. Милена была для них неподходящей планетой. Они посетили ее за тысячу лет до прилета землян. За это время они открыли массу планет, более подходящих для них, чем Милена. А Милену отдали нам и даже сняли свое название — Хаттль. И вирус они уничтожили сразу. Ничего страшного в вирусе не было. Он действовал на психику. И то в определенных границах.
   По мнению грини, это идеальный способ знакомить с собой гостей из других миров. Запоминается на всю жизнь. С изменением магнитного поля все исчезает исчезло, как только «Радуга» выскочила из магнитного поля Милены.
   Грини охотно пошли на контакт с землянами. Ведь они люди. Такие, как мы. И как галакты с Арктура, кто теперь об этом не знает? И никто в космосе никого не боится. Потому что разум — высший критерий между цивилизациями. А высший критерий всегда положителен.
   — Я кончил!
   Черноглазый мальчик перевел дух. Провел рукой по лбу, стирая испарину усердия и увлеченности.
   Ему очень хотелось получить высший балл.
   После минутного молчания электронный педагог заговорил:
   — Хорошо, Шахруддинов. Вы осветили вопрос достаточно. Хотя чуть-чуть торопились и кое: что передали в вольной интерпретации. Например: «Женька Бурмистров…» Его звали Евгений Павлович.
   — У меня друг Женька Задоров, — пытается выправить дело Шахруддинов. — Он все время маячил у ме ня перед глазами. И космонавты с «Радуги» называли Бурмистрова, самого младшего на корабле, Женькой.
   — То космонавты, — мягко поправляет ученика педагог — а то вы, Элам…
   После секундного размышления Элам соглашается:
   — Слушаю.
   — И еще, — продолжал педагог, подмигивая зелеными индикаторами. — Следовало рассказ вести от третьего лица, а вы, Элам, вели от первого. Понимаю, этим вы ввели живость в повествование, а все-таки получилось, будто вы были непосредственным участником экспедиции. Справедливости ради надо признать, Элам, что вы на «Радуге» не были. И последнее: следовало бы добавить, что название планеты Милена Тройчев придумал в честь своей невесты Милены Бланки и что кошка Муфта очень сочувствовала космонавтам, когда они мучились от странных снов, навеянных вирусом. У нее никаких снов не было.
   — Можно, я добавлю сейчас? — спрашивает Элам, видя, что из шестнадцати глазков на панели зажглось четырнадцать — окончательная оценка его ответа. Эламу очень хочется все шестнадцать.
   — Нет, — говорит педагог, — сейчас добавить нельзя. Надо все делать своевременно. Идите и отдыхайте. Четырнадцать баллов — совсем неплохая оценка, Элам. Право же, очень хорошая.

О ЧЕМ ГОВОРЯТ ТЮЛЬПАНЫ

В. Н. Журавлевой

 
 
 
   В Саянах я любил подниматься в горы один. Лучше, когда это делаешь сам, никого не догоняешь, не ожидаешь, — мир кажется шире, мыслям просторнее. Я знал тропинку к самым гольцам. Сначала меня провели по ней местные ребятишки, потом я ходил один и даже спускался с гор ночью, запомнив между кустами и скалами прихотливую вязь дорожки. Хорошо оставаться на вершинах до звезд, видеть, как они вспыхивают над тобой внезапно и ярко. Еще хороши в Саянах цветы!
   Но дарить их мне некому. Маленький горный курорт населен хмурыми болезненными людьми, которые больше говорят о диете и процедурах. Я вовсе не упрекаю их, наоборот, полон сочувствия к ним и сам принадлежу к их числу… Но в горы я поднимаюсь один. У самых гольцов луга: царство трав и цветов. Иногда я срываю цветы. Не бездумно и не подряд. Ветка рододендрона — сагандалиня по-местному, пара жарков вполне удовлетворяют меня. Иногда я срываю альпийский мак — красный и желтый. Но это недолговечный цветок — он вянет и умирает на глазах. Мне его жалко.
   Горы дают простор воображению. Мечталось о крыльях. Не о тех, на которые ставят винты и турбины. И не о птичьих, совершенных, но слабых. Мечталось о крыльях, которые унесли бы к другим мирам, красивым и добрым, — есть же такие миры!..
   Я прощался с Саянами. Срок путевки закончился, в кармане у меня был билет на обратный рейс. Лечение мало помогло мне. Больше, наверно, помогли горный воздух и тишина. Предстояло возвращение в город, в лабораторию с колбами, реактивами, к неоконченной диссертации «О химических способах борьбы с сорняками». Все это ожидало меня не дальше как завтра. А пока хотелось побыть одному на любимой поляне. Вполне естественное желание. Но оно было нарушено вторжением Бельского.
   Сначала я услышал сопение, бормотание, скрип кам ней на тропинке. Потом явственно донесся вопрос: «О чем говорят тюльпаны?..» Опять непонятное бормотание, и наконец из-за скалы показался очень высокий, очень сутулый и очень тощий старик в клетчатой рубахе, с фотоаппаратом через плечо. Турист, подумал я. Странно, за весь сезон я не встречал здесь туристов… Старик шел по тропинке ко мне, и, конечно, сейчас состоится разговор, пустейший разговор, который заводят туристы, — о местности, о натертых мозолях, о тушенке, которую трудно достать и которая так необходима на ужин. Мой последний вечер будет испорчен.
   — Тут уже кто-то есть, — сказал старик, заметив меня.
   Знакомство не обещало ничего доброго. Но у меня мелькнула мысль: вдруг старик пройдет мимо. Однако он опустился рядом со мной на камень.
   — Рододендрон, маки, — сказал он, взглянув на цветы у меня в руках. — Денеб и Алголь… Удачное сочетание. Вы их слышите?..
   — Кого слышу? — спросил я.
   — Цветы, — ответил старик.
   — Как можно слышать цветы? — спросил я.
   Старик сидел сгорбившись, опустив руки между коленей.
   — О чем говорят тюльпаны? — спросил он, сосредоточенно глядя в землю.
   У него навязчивая идея, подумал я. Но лицо старика было добрым, светлые близорукие глаза внушали доверие. Сумасшедшим он не был, и это меня успокоило.
   — Меня зовут Борис Андреевич Бельский, — сказал он. — Я приехал из Южного Казахстана. Ездил смотреть тюльпаны.
   «Ботаник…» — решил я и даже почувствовал к Бельскому что-то вроде симпатии.
   — Какое чудо эти тюльпаны! — продолжал он. Миллионы тюльпанов. И какая загадка!..
   — Простите, — сказал я, — для меня здесь что-то неясно…
   — Так вы их не слышите? — кивнул он на ветку сагандалиня и маки.
   — Нет, не слышу, — признался я.
   — Жаль! — воскликнул Бельский. — Мне показалось, что вы их слушаете и я не один!..
   Старик чего-то не договаривал. Подождать, пока разговор прояснится?
   — Ни одного человека, — сказал он, — кроме меня… — И опять опустил голову.
   У него горе, он не может собраться с мыслями и както отвлекает себя от очень большой заботы…
   — _ Ничего, — сказал я сочувствующе, — пройдет…
   — Не проходит, — возразил он. — С самого детства. Но понимать их по-настоящему я начал лет десяток тому назад. Ах, если бы раньше! Ведь мне шестьдесят семь!..
   Я спросил:
   — Вас что-нибудь беспокоит?
   — Легко сказать — беспокоит! — воскликнул Бельский. — Мне никогда не верили!
   Он наклонился ко мне, глядя поверх очков. Очки у него были с двойными стеклами, я ни у кого не видел таких очков.
   — Считали лжецом! — продолжал он. — А я слышу, как разговаривают цветы!
   — Цветы?.. — переспросил я.
   — Цветы! Каждый поет по-своему! И каждый связан с какой-то звездой.
   Я подумал: не встать ли мне и не уйти вниз по склону? Он задержал меня.
   — Рододендрон связан с Денебом, — сказал он, беря ветку саган-далиня из моих рук. — Маки с Алголем. Ромашки… боже мой, ромашки — не знаю, с какой звездой они связаны!.. И так каждый цветок. От самого невзрачного до тюльпанов!
   Он все еще держал ветку рододендрона. Я не отпускал ветку, боясь, что букет в моих руках рассыплется. Мы так и сидели — два человека с веткой сагандалиня.
   — Вы когда-нибудь спрашивали себя, — продолжал Бельский, — почему в мире так много цветов и почему они похожи друг на друга, как звезды?
   — Нет, не спрашивал, — сказал я.
   — А ведь это миниатюрные телескопы! Радиотелескопы, и все они обращены к звездам!
   В бреду старика, если это был бред, чувствовалась последовательность, убежденность, и это мешало мне уйти — вовсе не ветка рододендрона, которую мы держали вдвоем. Ветку я мог ему отдать. Но мне хотелось послушать, что еще скажет этот странный человек.
   — Посмотрите, — он отпустил наконец ветку сагандалиня, — каждый цветок, будь то ноготки, мак или орхидея, имеет венчик в виде развернутой чаши, стерженек или систему стерженьков в центре. Взгляните на этот рододендрон: разве это не радиотелескоп с ажурным зеркалом и антенной?.. Мы проходим мимо, мы не замечаем^ чуда, потому что оно привычно. Но это антенна, приемник, настроенный на определенную волну, он принимает передачи из космоса. Остается усилить их, разобраться в них. Хотите послушать?
   Бельский расстегнул кожаный футляр, в котором, как я думал, находится фотографический аппарат, вынул прибор, похожий на мини-транзистор. С одной стороны под металлической сеткой я рассмотрел круг вмонтированного в корпус динамика, с другой стороны в пластмассовой рамке было натянуто несколько волосков. Этой стороной он приблизил прибор к макам в моей руке. Из динамика полилась тихая, мне показалось, даже робкая музыка: пели два инструмента: один низким, другой высоким тоном. Но это были не виолончель, не скрипка, не саксофон, мелодия была неземной, непривычной и в то же время волнующей, будто голоса звали к себе и не надеялись на ответ.
   — Музыка с Алголя, Беты Персея, — пояснил Бельский. — А вот Денеб. — Он приблизил прибор к цветам рододендрона. В динамике забился, забормотал низкий вибрирующий голос, словно кто-то стучал в гулкую дверь. — Слышите? — спросил Бельский. — И так с каждой звезды. Сколько цветов — столько звезд.
   — Неужели говорят звезды?
   — Не звезды, конечно, — возразил Бельский. — У звезд есть планеты с разумной жизнью. Передача ведется в луче звезды.
   — Как вы узнали об этом, Борис Андреевич? — спросил я.
   Бельский улыбнулся, глядя на меня доверительно.
   — В детстве меня лечили, — сказал он, — от шума в ушах. Обычно это начиналось весной, когда зацветали сады. Я слышал пение, бормотание деревьев даже сквозь ставни. Когда же открывали окно, я не мог спать. «Это ветер…» — говорили мне. Если же я начинал уверять, что цветущая вишня звучит словно хор, а яблоня как оркестр, меня журили и называли лгуном. Герань на окнах пела в три голоса, пышная примула не только звучала по ночам, но и светилась. Клумба под окнами стрекотала, аукала, визжала. Особенно досаждали мне ирисы: они беспрерывно трещали на высокой визгливой ноте, не давая покоя ни днем ни ночью. Теперь я знаю, что это морзянка, а в 1907 году, четырехлетним ребенком, что я мог смыслить в этом? «Фантазер!» — говорили мне. Потом начали возить по докторам.
   — Здоровый, нормальный мальчик! — уверяли те. Барабанные перепонки в порядке, евстахиевы трубы чисты. Нет никаких причин жаловаться.
   Отец, акцизный чиновник, драл мне уши за каждый рубль, бесполезно выброшенный врачам.
   — Паршивец… — говорил он, — не хочешь учиться — будешь грузчиком!
   Учился я плохо, шум в ушах мешал мне сосредоточиться. Цветы ненавидел лютой ненавистью, не упускал случая растоптать клумбу, помять розовые кусты. За это мне тоже влетало, меня считали дикарем, злым мальчишкой… Годам к тринадцати, однако, я привык к шуму, а потом перестал обращать на него внимание, стараясь ничем не отличаться от сверстников. Пустяками некогда было заниматься, началась революция, гражданская война. Работал я грузчиком, отец оказался прав, и слесарем на заводе, и лаборантом в исследовательском институте. Учился заочно, к пятидесяти годам закончил политехнический институт. Занимался изобретательством. До сих пор занимаюсь изобретательством. Звездофон, — Бельский кивнул на прибор, который держал в руках, — мое изобретение. Очки, — тронул рукой очки с двойными стеклами, — тоже мое изобретение.
   — Что за очки? — спросил я.
   — Видеть звездные передачи.
   — На цветах?..
   Бельский кивнул утвердительно.
   — А мне можно… взглянуть? — спросил я, задерживая дыхание и волнуясь, как мальчик, которого впервые привели в цирк. — Неужели можно увидеть?..
   То, что я слышал о приборе, который Бельский называл звездофоном, могло быть мистификацией, а звездофон — транзистором. В музыке я разбираюсь неважно, мало ли какую передачу, какой разговор мог принять транзистор. Рассказу Бельского можно верить, можно не верить, говорил он о вещах фантастических. Сколько фантастики печатается в журналах! Может, он где-то прочел о звездах и о цветах и выдает за свое. Но если можно увидеть — это другое дело. Зрение не обманет.
   Я ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку, мне хотелось, чтобы все, о чем рассказал Вольский, не было мистификацией.
   — Можно?.. — спрашивал я.
   Бельский снял очки, для этого ему пришлось снять и опять надеть шляпу.
   — Можно, — сказал он, — не всегда. Но у нас счастливое совпадение. Видите этот луг? — показал он на лужок, желтый от лютиков. — Эти ромашки?
   На краю луга, там, где было посуше, белой простыней стелились ромашки. — Это все равно что телевизион ный экран, — говорил Бельский. — Каждый цветок принимает частицу изображения. Если цветов много и они растут сплошь, можно увидеть изображение. — Борис Андреевич подал мне очки.
   Я взял у него очки, поднялся с камня и пошел к поляне, желтеющей лютиками.
   — Не подходите близко, — предупредил Бельский. — Передачи, как и по телевизору, надо смотреть на расстоянии.
   Я остановился и надел очки.
   Я увидел город. Далекий город в тумане — как смутный эскиз, как мираж над пустыней. Я видел очертания зданий, кварталы, будто находился над городом на холме или на башне. Я видел улицы, парки. Город жил — что-то по улицам двигалось, перемещалось, может быть, машины, может, толпы людей. Город был огромен, дальние его окраины тонули в перспективе, словно в пыльной дымке. Движение было на виадуках над. улицами, на аллеях парков и на крышах домов. Мне казалось, я слышу шум города: стук колес, гул моторов. Чем больше я вглядывался, тем больше деталей обнаруживал: вот круглое здание, может быть, цирк, вот овальное — ипподром или стадион. Вот блещет бассейн… Что-то поднялось над городом-треугольник, летающее крыло, вот еще одно и еще. Пунктирная линия летящих предметов двигалась над домами, над площадями, первые из них уже скрылись за горизонтом.
   Я снял очки и спросил:
   — Что это?
   Бельский пожал плечами:
   — В Галактике сто миллиардов звезд…
   Я опять надел очки и взглянул на край поляны, белевший ромашками. Теперь я увидел океан и огромной дугой над его поверхностью мост. Дуга обрывалась там, где кончались ромашки, и мост казался повисшим в синеве воздуха и воды. Мост был металлический, легкий, ажурный и совершенно пустой. Тщетно вглядывался я в белевшую полосу шоссе, проложенного посередине моста, дорога была пустынна.
   — Вижу мост, — сказал я.
   — На мосту ничего? — спросил Бельский.
   — Пусто.
   — Вот и я, — сказал Бельский, — сколько ни смотрю на ромашки, никогда на мосту ничего не бывает.
   Он прошел дальше и приблизил к ромашкам ми крофон своего прибора. Я услышал шум волн.
   — Дыхание моря…
   — Вслушайтесь, — посоветовал Бельский.
   В плеске волн я различил тихий вкрадчивый шепот — фразы, периоды, строфы… А мост был пустым. В ушах звучало, шептало, будто океан был одушевленным и говорил сам с собою.
   — Удивительно! — Я передал очки Борису Андреевичу.
   Тот молча сложил их и сунул в карман.
   — Удивительно! — повторил я. — Вы кому-нибудь рассказывали об этом? Взяли патент на изобретение?
   Бельский взглянул на меня близорукими доверчивыми глазами — честное слово, мне нравился этот открытый, немного растерянный взгляд старика.
   — Патента не взял, — заговорил он. — Я изобрел звездофон недавно. Езжу вот, слушаю. Осваиваю… улыбнулся он. Видимо, слово казалось ему прозаическим, неудобным. — Только что был в Казахстане, продолжал он, — слушал тюльпаны… А работаю над другой моделью — стереофоническим звездофоном. Закончу модель, подам заявку. Только… — опять улыбнулся Бельский, — боюсь одной вещи.
   — Чего вы боитесь? — спросил я.
   — Вдруг скажут, что это чепуха, отвлеченная тема?.. Ведь лютики и ромашки — обыкновенные сорняки.
   Да, да, я видел, что он боится нечуткости, непонимания, боится, что его могут публично высмеять, как высмеивали в детстве и даже секли, возя бесполезно по докторам.
   — Почему не заниматься отвлеченными темами? — между тем развивал он свою мысль. — Надо исследовать все. Опыт открытий не раз говорит нам об этом: и облака надо изучать, и грибы, и полет бабочек. Изучали плесень — открыли пенициллин, любовались стрекозиными крыльями — и нашли способ нейтрализовать разрушительное влияние флаттера…
   Солнце опустилось за скалы. На поляне стало прохладнее, сумрачнее. Сумерки побежали по склонам, заполняя долину синим и фиолетовым светом. Мы с Бельским пошли по тропинке. iMoen мечтой было подержать в руках его удивительный звездофон. Мы уже спустились с горы наполовину, когда мне удалось завладеть прибором. Альпийский мак и рододендрон все еще были в моей руке.
   Я поднес прибор к венчикам мака и опять услышал музыку — те же два голоса, высокий и низкий, которые, сливаясь, вели неземную мелодию. Казалось, от музыки исходил аромат, чуть горьковатый, как от миндаля, волнующий и печальный.
   — Борис Андреевич, — обратился я к старику, — вам понятен язык передач?
   — Музыка, — ответил он. — Чаще всего это музыка, а ее можно понять. Музыкой легко выразить ра дость, надежду, призыв, отчаяние. Все это есть в звездных мелодиях.
   Бельский замолчал, замедлил шаги.
   — Одного не могу понять, — сказал он, — о чем говорят тюльпаны?
   — Почему тюльпаны? — спросил я.
   — А вот послушайте. У меня есть запись… — Бельский достал из кармана картонную коробку, порылся в ней, вынул обрывок ленты. — Дайте-ка на минуту. Взял из моих рук звездофон. Щелчок — лента вставлена. — Слушайте.
   Из динамика полился шелест, шепот, невыразимо далекий, таинственный. Казалось, это шорох дождя по крыше: можно было проследить всплески отдельных струй, звон капель. Но это не было ни то, ни другое. Звучал живой голос, и те же всплески можно было приравнять к вздохам и паузам между фразами. Проходили секунды, минуты, шепот не прекращался — так же звенели капли, слышались вздохи и шепот таинственной передачи.
   — Это Мицар, — пояснил Бельский. — Двойная звезда в созвездии Большой Медведицы. Тюльпаны принимают Мицар…
   Может быть, впервые за весь разговор с Бельским я почувствовал фантастичность встречи с этим удивительным человеком. До этого мое внимание было поглощено звездофоном, чудесами, которые показывал и о которых рассказывал Бельский. Откуда он, кто он, этот старик? Почему никто не знает о нем, о его открытии? Что он делает на горном курорте?.. Я обернулся к Бельскому:
   — Расскажите о себе, кто вы?
   Бельский не ответил на вопрос, может быть, не расслышал: мы пробирались между кустами, то и дело приходилось отводить ветки рукой, чтобы не поцарапать лицо. С минуту, наверное, Бельский не отвечал: слышалось похрустывание хвои, шелест листвы. Может, Борис Андреевич не хотел рассказывать о себе? Я уже приготовился повторить вопрос, но он заговорил сам.
   _ Уже рассказал, — отозвался он в темноте, — почти все о детстве, об учебе, изобретательстве. А так что еще рассказать вам? Пенсионер я, — смущенно признался он. — Семь лет как вышел на пенсию. По возрасту и по стажу. — Опять эти слова прозвучали y него так, как будто произносить их ему было неловко. — Семьи у меня нет, — продолжал он. — И не было. Перекати-поле, бобыль, говорят о таких, как я… А может, это и лучше.
   Мне показалось, что он улыбнулся. Я вспомнил его улыбку, стесненную, рассеянную. Странный, неприспособленный человек: имеет в руках такое изобретение… Он, кажется, не ставит его ни во что. Или не понимает ему цены. Или никто не понимает его. Я ведь тоже с первых фраз принял его за сумасшедшего.
   — Так я свободнее, без семьи, — говорил Бельскнй. — Хожу по стране, езжу. Приглядываюсь к цветам. Был на Памире, в Крыму. Сейчас вот здесь. Остановился в доме приезжих… Пишу монографию. Не могу подобрать названия. Может быть, это будет «Цветы и космос». Звучит неубедительно, по-детски… Надо бы еще поездить по свету, — продолжал он, — собрать побольше материала. Хочу побывать в Австралии. Узнать, о чем говорят Канопус и звезды Центавра…
   Говорил он скучно, неинтересно, будто ему не хотелось рассказывать о себе. Это была проза после высокой поэзии о цветах и о звездах, которую он только что мне поведал. Он чувствовал эту прозу и на полуслове прервал рассказ.
   Остаток пути мы прошли молча, каждый думая о своем: Бельский, наверно, о звездах, я о заводе, лаборатории, о диссертации, которая пишется с трудом. Что бы сказал о моей диссертации Бельский, если б его спросить?..
   Нет, об этом я его не спрошу. Это не главное. Главное в нем самом — что-то необычайное, неповторимое.
   — Как вы объясняете, — спросил я, — свою восприимчивость к голосам звезд? В детстве, вы говорите, слышали пение и шепот цветов?..
   — Как объясняю? — спросил он. — Может быть, это аномалия. Может быть, норма. Мне думается, в каждом человеке сидит то же, что и во мне. Может быть, каждая клетка нашего тела не только излучатель радиоволн — это доказано, но и приемник. Может, у меня обостренное восприятие. И такого же восприятия можно добиться для каждого. Мало ли загадок таят нервная система и человеческий мозг? Надо искать…
   — Надо искать… — как эхо повторил я его последнюю фразу. Старик прав: впереди поиски и находки.
   Огни поселка открылись внезапно. Тропинка пере шла в дорогу, дорога раздвоилась: одна вела в поселок, другая — к спортзалу. Бельский остановился.
   — Вот и пришли, — сказал он. — Спасибо вам. Я, наверно, из леса не выбрался бы и заночевал у костра. Вы любите ночевать у костра?
   Я ответил, что я сибиряк и ночевать у костра мне приходилось не раз.
   — А в Австралии вам хотелось бы побывать? В настоящей Австралии? — спросил Бельский, видимо, не желая больше рассказывать о себе, давая понять, что вопросов не надо.
   Я ничего не ответил.
   — Мне очень хочется… — сказал он.
   В голосе его звучало смущение, будто он извинялся за прерванный разговор: не надо было рассказывать о пенсии, о монографии, которая еще не написана, — все это портило встречу.
   — Прощайте, — Бельский подал мне руку.
   Я в ответ подал свою, но с удивлением ощутил в руке звездофон.
   — На память, — сказал Бельский. — Не откажите Принять.
   Я невольно сжал подарок в руке, подыскивая слова, чтобы поблагодарить Вольского.