Шаг 4: Мы составили исчерпывающую и честную опись самих себя. И неважно, насколько, по-нашему, мы были честны - эта опись не затянула нас в черные ямы нашей души так глубоко, как затянула нас выпивка, затянули наркотики. Мы сделали несколько трусливых, уклончивых шагов к этим жутким местам, и думали (и нам говорили), что мы храбрецы, нас хвалили, поощряли, поглаживали, но мы были просто поганые трусы, жалкие, дрожащие трусы, по сравнению с теми нами, что смеялись и плясали конгу, прощаясь с последними вялыми остатками невинности. Пока, говорили мы. До скорого.

В машине

   Под оружейной сталью неба, меж зелеными всплесками, достаточно высокими, чтоб поцарапать это самое небо, они углубляются все дальше в Уэльс. Старый мотор скрежещет, подвывание и стук ударяются о вздыбленную землю и отлетают прочь.
   – Эй, Дар, перестал дуться?
   Все дальше вглубь страны, озера того же сланцевого цвета, что и облака вверху, горы с гранитными пятками и зазубренными боками, словно их грызла огромная пасть, и долины меж ними засасывают взгляд через глубокие расселины туда, где новые громады так же серо разрушают горизонт, рябят его, пронзают, колют и пилят серый горизонт, а за ними все тот же и всегда такой же вид повторяется, повторяется до самого обрыва к морю, куда и стремится трудяга-машина и эти двое, что сидят внутри. Кое-какие из этих возвышений - некогда крепости, ныне холмы. Валы и рвы теперь грозят лишь бродячим туристам, небольшая машина прорывается насквозь, решительно, целеустремленно.
   – Чё, все дуешься, братан?
   А эти двое в машине - странники совсем иные. Нет ни в них, ни в том, что они ищут, ни истины, ни красоты, ни справедливости, ни морали, ни закона, а лишь нечто от воинственных существ, что бьются меж собой на отрогах гор или в корнях искрученных ветром деревьев, артритных, гнутых к земле. Кромсать в этом пейзаже, кусать в этом пейзаже, клыком и когтем, на этом фоне, в этом пейзаже, когда-то мягком, ныне иззубренном когтями, или плотью, задубевшей так, что теперь и она не хуже когтей. Голодными зубами выгрызены оспины, ямы в почве, что лежит здесь слишком тонким слоем, и ничего не растет из нее, лишь в тех местах, скрытых месторождениях, что привлекли к себе руку с зубилом, камни вырваны из своего ложа, обтесаны, сложены друг на друга, чтобы вышла крепость - разом и защита от кромсающих плоть, порабощающих, подчиняющих себе, скрежещущих машин, и гнездо для тех же машин, а где-то посреди этой нескончаемой истории - пердящий автомобильчик плюется дымом, а внутри сидят бракованные орудия из плоти, выпущенные в цель ракеты с костями и кожей.
   – Даррен.
   – Чё?
   – Все злишься? Обиделся?
   Даррен мотает головой.
   – Тогда чё молчишь как убитый, братан? Я чё хочу, ты как язык проглотил с самого…
   – Слушай, заткнись уже, дай мне кусок той помадки.
   Даррен берет левой рукой помадку, три куска, из открытой коробки, что лежит на коленях у Алистера, и пихает в рот все сразу. Щеки, и без того пухлые, становятся как у хомяка, а он жует, и когда глотает, лицо его мнется складками, наподобие бумажного пакета.
   – Ебать-колотить. Убиться можно. Гадость какая. Господи, живой сахар.
   Алистер тоже берет помадку.
   – Ну а мне нравится.
   – Это ж чистый сахар, братан, больше ничё, взяли сахару, добавили чуть молока и сварили. Можно было б купить кило сахару просто, бля буду. И есть ложками.
   – Ну, мне просто хотелось сладкого, нельзя, чё ли?
   – Чё, это после мешка пончиков из Сэйера, что ты слопал на завтрак еще в городе? Столько сахару - ты загнешься, не дожив до тридцати, вот чё. Сосуды будут как железные прутья.
   –  Тынебось тоже не отказался.
   – Ну да, птушта я голодный был, скажешь, нет?
   – Ты съел четыре штуки. А я тока две.
   – Ну да, птушта я жрать хотел, ёптыть! Я ж ничё не ел, када это, с позапрошлой ночи, тока один паршивый пакет чипсов. Мои кишки, наверно, уж думают, что мне, на хер, горло перерезали. По правде, я б и еще пончиков съел. Ща помру с голоду. Дохлую собаку съел бы.
   Алистер показывает на большую плоскость тускло поблескивающей темной воды, возникшую впереди, меж двумя холмами-стражниками. Мелкий городишко притулился у дальнего края воды, словно купа камышей, пресноводная растительность, будто само собой что-то выросло из озера, ила, слизи, черно-ледяной воды.
   – Вон оно. Тормозни в Бале, ага.
   – А там есть забегаловка, чтоб жареной рыбы с картошкой взять?
   – Еще бы. И не одна, наверно.
   – Ну лана, хорошо.
   Они проезжают меж горами и дальше по дороге, ведущей к озеру. Глубокомысленно нахмурив лоб, Даррен спрашивает:
   – Алли, ты када-нить думал, чё за жирный урод изобрел пончики? Об чем он, жирдяй, думал? Я знаю, чё он думал: возьмем кило жиру, обжарим в толстом слое жира, бля, намажем сверху сахаром, а потом набьем внутрь дополна варенья! Ну что за жирный уродэто придумал, а? Наверно, он долго не прожил.
   – Зато вкусно.
   – Да, ничё так. Эт верно.
   Алистер кивком указывает на воду за окном.
   – В этом озере вроде чудовище живет.
   – Правда? Чё за чудовище?
   – Нинаю. Просто чудовище.
   – Типа Несси?
   – Нинаю. Када я там рыбу ловил, еще мальцом, один чувак из Штатов его искал. Сказал, ему кто-то еще сказал, что его видал, оно, типа, вроде крокодила, тока с ногами.
   Даррен скептически поднимает бровь.
   – Ей-бо, братан. Так прям и сказал.
   Даррен недоверчиво фыркает.
   – Честно, Дар, ей-бо не вру. Я те грю, там в озере черти-што водится.
   – Да уж наверно, бля. Уж эти кугуты туда чё тока не набросали, господисусе. Приносили в жертву девиц и младенцев, чудовищу в озере, все такое.
   – Да я те правду грю. Слушай, там в озере живет рыба, которая нигде в мире больше не водится.
   – Щаз.
   – Да бля, зуб даю! Я те грю.
   – Правда? И как же она называется, эта твоя рыба?
   – Сиг.
   – Да ты гонишь. Сам небось придумал.
   – Да не, честно. Во всем мире она тока в этом озере водится, в Бале. Ей-бо. Мой дед однажды поймал такую. Съел и все такое.
   – Съел?
   – Ну. Съел.
   – А рыба на него сильно обиделась? Небось, не захотела с ним разговаривать после этого?
   Даррен громко смеется собственной шутке, Алистер же слабо улыбается, может, не понял юмора, а может, просто не услышал, потому что представилось ему, будто наяву, как дед стоит у края этой темной водной равнины, забрасывает удочки, вытягивает обратно, Алистер возбужденно следит, как рыба сопротивляется, бурлит вода, и дед вываживает угря, или кто там ему попался, к берегу, к своим неутомимым ногам. Вспоминает и окуня, которого сам поймал, блескучие тигровые полоски на мускулистых боках, темно-черные узоры, как буква V на зеленой сверкающей чешуе, острые колючки на плавниках, что поранили Алистеру ладони, когда он пытался, позируя перед фотоаппаратом, крепко держать рыбу, чтобы не вырывалась. И змею, что дремала под ветвями ивы, куда он забрался справить большую нужду, и как змея извивалась, торопясь плюхнуться в воду, от него подальше, но он успел-таки разглядеть мелькающий язык, злобную морду с глазами, как зернышки перца, черный узор на спине, похожий на рентгеновский снимок змеиного скелета, словно цепочка черных наконечников для стрел поверх мерцающей серой чешуи. Отчетливей всего он помнит змеиную голову - язык и глаза, и движения, ни на что не похожие - словно оживший штык, напоенный ядом, настолько смертельным, что о нем даже думать нельзя было. Двадцать лет прошло, а эта змеиная голова все является ему в снах.
   Они огибают озеро и въезжают в городок. Одна длинная улица, она же, почитай, центр города, на ней оживленное движение, полно пабов и кафешек, супермаркет из мелких, почта, и множество одинаковых сувенирных лавочек, где торгуют открытками, альбомами с фотографиями, куклами в платочках и цилиндрах, вилками, ложками и тому подобным товаром. Опять помадка, чатни и варенье. А телеграфные провода, пересекающие эту оживленную улицу, завешаны транспарантами на двух языках с рекламой надвигающегося праздника eisteddfod [12].
   – Алли, ты де-нить видишь лавочку с рыбой и картошкой? Я ща сдохну с голоду. Одни чипсы. Я нигде не вижу.
   – Вон одна, через дорогу.
   – Де?
   Алистер показывает.
   – Откуда ты знаешь, что там рыбу с картошкой подают? По-мо, эт просто кафешка.
   – Птушта там написано, гля: pysgod a sglodion. Это значит «рыба с жареной картошкой». Я помню еще с тех пор, как у бабки гостил.
   – Собачий базар какой. Эй, харэ борзеть, козел валлийский!
   Даррен втискивает машину на парковку, подрезав ржавый пикап, который только-только собрался заехать туда задом. Из окна выглядывает пассажир - плоская кепка, рожа красная, словно вареная, - видит нечто в ожидающей ухмылке Даррена, бормочет что-то водителю, и пикап отчаливает.
   Даррен ухмыляется.
   – Пересрали, овцеебы. Алли, чё те взять? Картошки тока?
   – Угу. И пару булочек, если есть. И банку лимонаду или чё у них там, «кока-колы» там.
   – Понял. - Даррен вытягивает шею, вглядываясь через ветровое стекло. - Еще раз, где эта лавка? Потерял, бля.
   Алистер показывает.
   – Вон, гляди.
   – Не вижу. Как называется?
   – «Ddraig Goch». Это значит…
   – Ага, вижу. И мне плевать, что это значит, так что заткнись.
   Даррен вылезает из машины, хлопает дверью, ждет просвета меж машинами и рысцой пересекает дорогу. Алистер глядит ему вслед.
   И дракон красный дракон так близко что чуешь кожистый запах его крыльев. Уже так близко под тобой, что твои распростертые крыла осеняют его, и при каждом взмахе меня покачивает ударной волной холодного воздуха. И твое бытие, и твой миф доступны на этих отрогах, если только их достичь, и неуловимый зверь озера, и рокочущие черные тучи над головой, и свернувшаяся змея, атакующий змей, твое бытие и миф, что в сердце этого бытия, и жаркая память в самой сердцевине, тоже свиваются в клубок, подобно твоему чешуйчатому хвосту в детских ночных грезах. И во гневе взрослого - тоже лишь твое яростное дыхание.
   Алистер следит за Дарреном, входящим в лавочку, потом спихивает с колен коробочку от помадки, роняет ее куда-то вниз, в пропасть, потягивается и зевает. Трещат суставы, хрустят, как спички. Он исследует ногти, потом замечает спидометр, несколько секунд разглядывает его циферблат, потом сопит, мотает головой, словно пытаясь избавиться от докучной мысли, снимает кепку, проводит ладонью по бритому черепу, наслаждаясь ощущением и звуком царапающей ладонь щетины. Под тонкой кожей перекатывается шишка, словно шарикоподшипник, там, где ботинок полицейского расщепил кость. Алистеру приятно это свидетельство наготы его черепа, он словно странный френолог, описывающий собственную голову, шарлатан, сам себе ставящий диагноз. Он водружает кепку на голову, низко натягивает ее за козырек, потом насвистывает, фальшивя, потом расставляет ноги и оттягивает мотню штанов от промежности, выпуская пот, зажатый меж кожей и тканью костюма. Очень неудобно так долго сидеть в одной позе, чувствовать, как собирается влага. Еле слышен вздох облегчения. На коленке - бурая корочка, которую он ковыряет и отдирает, она похожа на миниатюрный солончак - пролитый когда-то соус или подливка, ныне засохшая в корку, потрескавшаяся, бурая и лупящаяся, подобная дну озера Бала, если его когда осушат, а может, его и вправду осушат, иначе ведь никак не вызнать правду про чудовище. Но и тогда, может, потайной подводный туннель в другое озеро, подземное, неведомое людям. Алистер отколупывает ногтем пятно, зажигает сигарету и быстро выкуривает, глазея через окно на прохожих, из ноздрей восходят тонкие струйки серого дыма, мягко ударяются в стекло, плывут и рассеиваются. Чуть повернувшись, он роняет бычок из открытого окна.
   Останавливается мимоидущий индивид. На нем тоже тренировочный костюм и бейсболка, тренировочные штаны, под расстегнутой кофтой - футболка с драконом, у Алистера же на футболке реклама «Карлсберга», Алистер всматривается прохожему в лицо, в глаза под козырьком бейсболки, недвижные темные щели, в скомканное лицо под ними, плотно сжатые губы, и это лицо в свою очередь изучает его, они неулыбчиво кивают друг другу быстрым, чуть заметным кивком, словно коротко боднули воздух, совсем не похоже на знакомство, но в этом кратком, зеркально повторенном кивке - мгновенное, глубокое узнавание, безмолвное признание: у них двоих есть нечто общее, в самом мозгу костей. Возможно, намек, что каждый из них понимает жизнь другого и целиком принимает непостижимые свойства этой жизни, их собственные свойства.
   Индивид удаляется. Цыркнув жидкой слюной сквозь зубы, заворачивает в пивнушку. Алистер вновь поворачивается к лобовому стеклу, застегивает кофту до подбородка. Ему на колени через открытое окно шлепается горячий пластиковый пакет.
   – А вот и я, братан. Держи.
   Даррен влезает в машину.
   – Все нормально?
   – Все путем, угу.
   – Мож, поедем к озеру? Устроим себе пикник у озера, типа. Может, и чудовище твое дребаное увидим.
   Даррен заводит машину и вливается в поток.
   – Чё ты мне взял?
   – Картошки. Ты больше ничего не просил ведь?
   – А булочки?
   – Не было. Они сказали, все продали.
   – У-у. А я-то хотел сделать бутер с картошкой.
   – Не скули. Я те взял еще банку шенди [13], какого черта те еще надо?
   Они едут обратно через городок с его невысокими домами и ставят машину у ближайшего края озера, на размеченных местах для стоянки. Озеро темное, как расплавленный свинец, и плоское до горизонта, по бокам - горы, на горах - темные пучки деревьев и белые точки коттеджей, и точки поменьше - пасущиеся овцы. На озере качаются лодки; кое-где серфингисты держатся за полуутопленные доски, чают движения воздуха. И тишина, если не считать ропота и кряка уток, только волночки ритмично шлепают о берег.
   Салон наполняется запахом застоялого уксуса. Герои жуют, с хлюпаньем тянут из банок и молчат. Даррен пожирает свою порцию, выкидывает бумагу в окно и лоснящимися руками заводит машину.
   – Чё ты?
   – Ехать пора. Не могу же я ждать, пока ты закончишь обедать.
   – Но у мя еще куча еды осталась.
   – Не повезло, бля. На ходу доешь, значит.
   Алистер запихивает в рот еще горсть картошки, комкает бумагу с остатками еды и, когда машина начинает двигаться параллельно краю озера, вышвыривает сверток на мелководье. Бумага развертывается на поверхности воды, ломтики картошки сыплются, тонут, словно маленькие желтые субмарины. Слетаются утки.
   – Рыбу кормишь, братан? Хороший мальчик.
   Даррен поворачивает машину прочь от воды. Сиг медленно поднимается с придонного ила, смывая вековую слизь с плавников и чешуи, поворачивается, щеголяя своей непохожестью, устремляется к новой еде. Одинокая рыба, которой дано неповторимое обиталище на лике земли, подымается, луноглазая, беззвучно разевая рот, из черноты в пестрящую тень, потом - в светло-зеленую муть, потом…
   Даррен бьет Алистера кулаком по ноге.
   – Ой!
   – Проснись, Алли. Не отвлекайся. Ты у нас за штурмана.
   Алистер наклоняется за атласом дорог. И старый окунь, в боевых шрамах, в спинном плавнике кто-то выкусил кусок в форме полумесяца, на глазу бельмо - уловил новый запах в озере, выкопал в памяти тот же самый запах на маленьких человеческих ручках, давным-давно эти ручонки его схватили, сжали, вытащили в сияющий, безвоздушный мир, где нечем дышать, где свет ослепляет, а теперь старый окунь, пахан всего озера, отворачивается от этого запаха, и память ползет, как жирная пленка по ледяной воде.
   – Алистер.
   И огромная тварь, не меньше кита, с длинным рылом, мощно раздвигает темноту…
   – АЛИСТЕР!
   – Чё?
   – Не спи, мудак! Мозги включи, дебил чертов! Куда мне, нахер, сворачивать?
   Алистер тычет пальцем в дорожный указатель и раскрывает атлас на коленях. Бросает единственный взгляд назад, видит скатанную в комок бумагу из-под картошки, словно буек в полосах масла, а над уменьшающимся озером туча, шириною с это озеро, и такая же темная, не проливается дождем, а дрейфует на юг.
   На знаке написано:
 
     АБЕРИСТУИТ
 
     62

На берегу

   Время обеда. Та часть дня, что принадлежит еде, час для принятия пищи. Кроме того, я уже голоден как волк.
   Захожу в «Y Popty» [14], покупаю две сосиски в тесте, мясной пирожок с чили, две булочки для птиц и пенопластовый стаканчик кофе. Продавщица кладет все это добро на стеклянный прилавок и протягивает мне пластиковый пакет. Улыбаюсь ей и развожу руками, показывая одну целую руку и половинку в пустом рукаве. Несимметрично, типа.
   – Ой, прости, bach [15].
   – Ничего-ничего.
   Она укладывает мои покупки, протягивает пакет через прилавок, я беру его, потом ставлю на пол, чтобы выудить из кармана деньги, отдаю ей, принимаю сдачу, сую обратно в карман, говорю спасибо, наклоняюсь и поднимаю пакет за ручки. Выхожу из лавочки и поворачиваю направо, к берегу. В животе урчит; громко, будто грузовик едет мимо окна спальни посреди ночи. Есть хочется.
   Господи, попробовали бы вы купить себе обед одной рукой, бля. Попробовали бы отнести его на берег - одной рукой. Попробовали бы его съесть, бля.
   В городе не протолкнуться. У всех разом обеденный перерыв, типа, и студенты ходят по магазинам, или просто так болтаются, или что там эти уроды вообще обычно делают. То есть, когда не стоят у банкоматов, громко обсуждая какой-нибудь новый фильм. И когда не регочут в пабах, как ослы. У входа в книжный магазин бездомный продает «Большой вопрос» [16], выкрикивая название журнала, а через несколько дверей от него, в дверном проеме задрипанной лавочки, где тоже когда-то была пекарня, сидит Айки Причард - сгорбленная туша, обтянутая тенниской. Даже через улицу я в каком-то смысле чувствую его присутствие, его плотность, вытесненный им объем воздуха. Его только что выпустили из кутузки, но, похоже, он за время отсидки не уменьшился в размерах; его посадили за то, что избил до смерти одного из своих дружков, типа, но етот дружок сам оказался убийцей, что-то вроде того, что-то страшное и мерзкое, хоть я и не помню подробностей. Айки склонился вперед, опершись локтями на колени, читает газету, сложенную в несколько раз, так что получился маленький плотный квадратик. Он бросает на меня взгляд, когда я прохожу мимо, потом опять смотрит вниз, не кивает. Должно быть, не узнал меня, или не вспомнил, потому как я давненько не видал его, последний раз говорил с ним на ярмарке, как раз перед тем, как его замели. А может он просто хам, а? Правда, я ему никогда об етом не скажу, а то, чего доброго, можно и другойруки лишиться. Айки - чертов псих. Чокнутый деревенский кретин.
   Набережная воняет гнилыми водорослями. Мерзкий, соленый запах, словно от дохлой рыбы. Он совсем не похож ни на что человеческое, его одновременно обоняешь и чувствуешь на вкус, да почти что видишь и слышишь, словно светящееся марево жары, словно жужжание пчел - поневоле решишь, будто нам нужно отдельное чувство для всего, что исходит из моря, когда оно сталкивается с нашими жизнями, то есть. Волнует нас, нервирует. Может, поетому набережная так безлюдна, из-за етой вони выброшенных на песок водорослей. Держит людей на расстоянии. Готов спорить, что вокруг замка народу битком, все, у кого обеденный перерыв, пытаются притулиться где-нибудь в прохладе и подальше от вонючей набережной. Скоро море заберет назад все, что ему принадлежит. Волны пойдут вспять и отвоюют свое.
   – Эй! Хошь купить старую машину? Хошь купить старую машину?
   Один из местных полудурков, недоумков, типа, сидит на скамье у бургер-бара «Финикки» и выкрикивает чепуху в никуда. Многовато полудурков в таком небольшом городишке, непропорционально много, по правде сказать, таких, что орут, визжат, пьют на улице. Этот обитает тут уже много лет, дольше меня, и мозги его деградировали у всех на виду; когда-то он любил распространяться в пабах, что он писатель, потом начал выпивать на троих с алкашами на набережной, и не успели бы вы сказать: «Стой, хватит, Христа ради, не губи себя», - как он уже превратился в то, что вы видите: вечно маячащую на этой набережной фигуру в вонючих обносках, что выкрикивает разную несвязную чепуху, поток умирающего сознания, продукты распада. Печально, на самом деле.
   Мимо ковыляет старуха с хозяйственной сумкой на колесиках.
   – Хошь купить старую машину? РАБОТАЕТ НА ШИЗОФРЕНИИ!
   Старуха втягивает голову в плечи и спешит прочь, а он хихикает и кашляет. Печально, на самом деле. Но, по правде сказать, он как был мудаком, так и остался. От восемнадцати банок «Спеш» [17]в день у него только громкостьувеличилась.
   Я спускаюсь на пляж, сажусь спиной к каменной стене и смотрю на океан. Здешняя вонь меня не беспокоит, вопли этого мудака за спиной - тоже. Мне ничего не стоит отсечь и то, и другое. Просто отключиться. Уйти в себя и в то, что знаешь, в то, что выучил, во все, что держит тебя на плаву, не дает сойти с ума…
   …что в Британии больше двух миллионов человек с хроническим пристрастием к алкоголю и наркотикам. Это чертова прорва народу, и для любого из них собственные мозги - чудовищно неуютное место. Им неприятно встретить самих себя. Им приятнее болезнь, дерьмо, кровавые ошметки, распад сознания. Ета дрожь, господи, эта дрожь; моя первая ночь в вытрезвителе, я был весь в супе, своем и чужом. Представьте себе Джерри Ли Льюиса [18], Трясучку Стивенса [19], свору гадящих собак, больных чумкой, загнанных в одну комнату, во время землетрясения - вот такая дрожь была. Просто до смешного. И вечно эти вопросы, все время вопросы, Питер Солт ястребом кидался на нас, глубокие морщины, как буква V, меж выцветшими серыми глазами четко выделяются, и эти нескончаемые вопросы, черт бы их побрал. Словно на допросе.
   Кусаю сосиску в тесте. Ветер задирает мне воротник, упирая его в щеку. У моря меняется настроение, мрачнеет, похоже.
   Вот кое-что из речей Питера Солта:
   Иногда бывает, что ты принимаешь решение, а на самом деле ето спиртное за тебя решает.
   Ты беспомощен. Ты алкаш, и больше ничего.
   Твои проблемы не в выпивке и не в наркотиках, а в том, что ты не справляешься со своими чувствами.
   Моя работа - пропихивать людей в маленькую дверцу, на которой написано «выздоровление».
   Алкоголики и наркоманы могут быть очень умными людьми, но они в своей жизни последовательно совершают все более глупые ошибки.
 
   И ты
   и ты
   и ты
   Вкусные сосиски в тесте делают в «Y Popty». С перцем, вроде. Сжираю одну и принимаюсь за другую. Заглатываю и другую тоже, потом крошу птицам булочки: для этого приходится зажимать булочку зубами и рукой отламывать кусочки, похоже на противоположность кормления, анти-обед. Собираю кусочки в руку и разбрасываю по гальке как можно дальше от себя, открываю стаканчик кофе, ем пирожок с мясом и смотрю, как птицы - чайки, вороны и голуби - слетаются и ссорятся из-за моего хлеба. Люблю смотреть, как они приземляются, расправляя крылья; силуэтом против неяркого солнца, свет будто срывается с крыльев. Свет словно пульсирует у них в перьях.
   Крики у меня за спиной стихают, ето ханыга, шатаясь, побрел прочь от набережной, к Холму Конституции. Так и я когда-то ходил - от Альбертова дока или Оттерспульской набережной, шатаясь, качаясь, брел, разговаривая с призраками, Христом, смертью в балахоне и с косой, бля. Одежда - корка застарелых потеков, или море разливанное свежих, и вот до чего я дошел в етом поиске радости - до выпивки, до Ребекки, до безумия, до отсечения и кремации руки. Голоса бормотали мне из кранов, из водостоков, из канализации. Из чайников, из почтовых ящиков на улице. Бормотали про меня. Говорили про меня. И запах просачивался вместе с гноем, когда гнила моя рука, и я словно все еще вонзаю иглу в эту гниль, и словно все еще пью из лопнувших вен в горле. Вечный вкус крови. И яд до сих пор каплет на мои язвы и внутренние болячки, и кровавая пена в унитазе, и на трусах что-то похожее на черносмородиновый джем.
   Потому что мне было скучно. Потому что я ничего не видел хорошего в жизни, кроме Ребекки и хора ангелов в голове, когда я был пьян или обдолбан.
   Потому что, еще раз повторю, мне было СКУЧНО, бля, СКУЧНО.
   Потому что во всем мире не было другого такого как я потому что я пил потому что я был отмечен знаком с небес потому что я был избранник потому что я был слишком хорош для этого ебаного мира потому что без выпивки жизнь была невыносима и потому что моя жизнь сейчас - только полжизни в сравнении с тем, когда я был сильнее всего пьян ето биение крови ета жажда сердца осуществление так близко так так так
   несчастная развалина, бля
   Ярко-красные лапки среди желтизны чаек и черноты ворон у рассыпанного хлеба. Ета птичка мельче чайки
   летала, как я бывало, бля
   парила, как я бывало, типа
   как я бывало мог бля когда
   когда я был
   Крачка обыкновенная, часто встречается летом, со спинки больше серого, снизу - белого, но на ногах, груди и брюшке тоже бывает сероватый отлив. Красные лапки, черная шапочка, оранжево-красный клюв с черным кончиком - летняя расцветка взрослой птицы, а клюв может быть полностью красным или почти совсем черным. Хвост - вилочкой, с глубоким вырезом. Полет: зависает в воздухе, редкие сильные взмахи крыльев, пикирует, может взлетать как с земли, так и с воды, и садится тоже на землю и на воду, обитает в море, в устьях и в пресной воде в глубине материка. Питается рыбой. И, конечно, кусочками хлеба, что наломал и разбросал однорукий алкаш в завязке. Потомство выводит на побережьях, колониями от одного до тысячи гнезд, реже - в колониях поменьше, на материке, ето крачка обыкновенная, не путать с арктической и розовой.