И вот все ето добро - передо мной, в спиртном ряду. Ряды полок, стеллажи, выше меня ростом. Крепких напитков тут нет - они за прилавком, у продавца сигарет, от воров, типа, а вот вино и пиво - тут, передо мной, вина - хоть залейся, бля, и херес и разная экзотическая дрянь вроде «Калуа», сливочных ликеров и всякого такого. Несу корзинку меж рядами, вино справа, пиво слева, и все бутылки словно испускают низкий гул, не то чтоб неприятный, скорее, манящий, зовущий. Чего проще было бы - отдаться в рабство, запустить этот гул у себя в черепе. До чего просто. До чего прекрасно. Всего лишь сдаться, согласиться на посулы етих полок, рядов, на бешеное возбуждение, что в них таится, и даже вкус их не важен, гораздо важнее вопросы, рожденные первым глотком, насущные вопросы, что молотком застучат в висках, забьются в мозгу и вгонят яйца аж в грудную клетку. Что будет со мной? Где я буду завтра? С кем? Из миллиона возможностей, что сулит грядущая ночь, какие выпадут на мою долю?
   Вот потому я больше всего любил бухать. Можно было и с колесами смешать, угу, замечательно, круто, но опиаты - нет. Ето не для меня. Темазепам у меня шел хорошо, зашибись просто, как ехала крыша, если его принять вместе с бухлом, а вот героин, метадон и все такое - нет, в них нету никакой жизни, они не поднимают, а усыпляют, ето сдача в плен, капитуляция. Жажда жизни? Да иди ты; ето жажда смерти. А вот спиртное, бухло, нет: если пить сильно и долго, днями, неделями, есть мало, спать мало, то рано или поздно попадешь в сверкающий простор, меряй его широкими шагами, этот простор - вокруг тебя, и одновременно - у тебя в голове и в сердце, и в этом просторе ты становишься богом. Ты паришь. Творишь зверства безнаказанно, и душа твоя прыгает и скачет от радости вокруг мук совести, которые так легко задушить, а внутри тебя - невероятная сила, потому что ты знаешь, о да, бля, ты знаешь, что ето не для слабаков, о нет, чтобы пьянствовать, нужно не только отчаяние, нужна ясная, сверкающая отвага. И сила, и самопожертвование, непостижимое для трезвенников, странных негнущихся фигур, что проходят, расплывчатые, по твоему залитому светом миру, хрупкие вертикальные силуэты на краю твоего сознания, практически бесполезные, потому что покорные, потому что их не тянет на приключения, потому что они презирают твой бесконечный поход за радостью и боятся его. Ни хераони не знают. Им бы только спать, просыпаться, жрать, срать, болтать да работать, ето для них главное, бля, работа, пашут, как рабы, на какую-нибудь херню, что убивает дух, высасывает душу, пока не начнут подыхать в собственном дерьме, и вот они глядят на часы, чтоб уйти на долгожданный обеденный перерыв, бля, а я вхожу в только что открывшийся паб, где пахнет полиролью, где в косых лучах солнца, проникающих через окно, сверкают дерево, латунь, стекло, и танцуют пылинки. Как вообще можно жить без етого? Чем эти люди заполняют зияющую дыру? Мы с Ребеккой заходим в паб, у нас в карманах деньги, а эти глупые бедняги на улице, а шапка пены на первом стакане, а стопарик виски вдогонку, а вкус чисто бля
   хватит
   вернись
   ладно
   в постылую пустошь трезвости, в завязку. Суд запихал пьяницу в клинику, и что ты теперь будешь делать, теперь, когда тебя освободили, трезвый ампутант в пустыне? Сажаешь семена в землю, сыплешь орехи птичкам - отныне они за тебя будут летать.
   И читаешь. У тебя завязываются отношения со словами.
   Но все дело в выпивке, вот в чем все дело-то. Все. Дело. В. Выпивке. Алкоголь - магическая вытяжка из твоих дней, из твоей тяжкой работы, ето твои мечты, все до единой, в дистиллированном виде. Выдержанные в дубовом бочонке, типа. Ето клетки твоего тела плавают в бодрящем бульоне, ето квинтэссенция обыденных вещей являет себя лишь тебе, тебе одному, ето все, о чем ты когда-либо мечтал, ето транс, ето экстаз, ето
   НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ
   пьянство ето когда обосрался в штаны прямо в магазине когда блюешь кровью в лицо прохожим когда шатаются зубы когда под глазами фонари нос перебит ето рука твоя воняет гния заживо на теле ето агония полная дерьма и гноя ето
   стыд/совесть/отвращение
   ето когда тебя поимели и тут же выгоняют вали отсюда нахер.
   Несу корзинку к кассе и встаю в очередь. Хорошенькая Луковая Девушка стоит впереди меня, через одного человека, и я гляжу, как она выкладывает покупки на ленту транспортера: обычные припасы, хлеб, молоко, сыр, макароны, рис, фрукты-овощи, та пицца с ветчиной и ананасами, упаковка рыбных палочек. Здоровое питание, только поглядите на меня, о чем я нынче думаю, какими насущными мыслями заняты мои дни, об отхаркивающем действии необезжиренного молока, о ловле ветра, о том, почему я что-то чувствую на месте руки, которой нет. Об удобрениях. О здоровье кролика. О кислотности почвы, и достаточно ли будет дождей. О борьбе с улитками и слизнями; убивать или не убивать? Яд и соль или ловушки из яичных скорлупок с пивом? О том, чем прикормить моего одноглазого лиса. О том, что вдруг постучат в дверь. О том, что мне есть и какие витамины пить, чтобы ускорить заживание, которое все продолжается и кончится только в тот день, когда я помру и начну гнить и разлагаться - а об етом занятии я уже кое-что знаю. О том, как разлагается живое.
   Кладу свои покупки на ленту, женщина за кассой замечает мой пустой рукав и звонком вызывает помощника, чтобы уложил все в пакеты, и вот он приходит и запихивает все, что я купил, в один мешок, а я тем временем расплачиваюсь. Забираю сумку и выхожу, ветер чуть усилился, дождь пока медлит, но небо все темнеет и темнеет. Огромная чернобрюхая туча. Небесный кит. Горний левиафан. Я уж хочу пить; кофейку не помешало бы. Зайду, пожалуй, в кафе на набережной, а потом уж и домой. Да, так и решим.
    Шаг 7: Мы смиренно молили Его отнять наши слабости. А потом смеялись, от невыполнимости этой задачи, а еще - от стыда, настолько жалким, рабским было это моление, так непохоже на ту победительную гордость, от которой мы старались в муках отречься, и смех все рос и рос, уже неуправляемый, истерический, и глаза пучились от ужаса, лица бледнели, пульс частил, но мы все смеялись, прятались, высоко несли головы, накидывали петлю на шею, подносили бритву к запястью, слезы текли из глаз, а мы все смеялись, смеялись, так громко, что лопалась гортань, и наружу выходили только крик да кровь. Но мы все смеялись; может, со стороны казалось, что мы жутко страдаем, испытываем чудовищную боль, но нет, это был смех. Честно; мы веселились.

В машине

   – Глаз пошире открывай… что я вижу - угадай… Кое-что на букву… «М».
   – «М», говоришь? Угу, щас подумаем. Это не «макуха», часом, а?
   Алистер мотает головой.
   – Не.
   – Нет? Не макуха? Точно?
   – Угу.
   – А, тогда я знаю - это «мудак», верно? Ты себя увидел в боковое зеркало и загадал «мудака».
   – Опять не то.
   – А чё тада? Ну давай, говори, а, а то мне уже надоело.
   – Mynydd.
   – А? Это еще чё за хрень?
   Алистер ухмыляется.
   – Это по-валлийски «вершина».
   – Епть, это не считается. Слово должно быть из языка, который мы оба знаем, а то нет смысла играть. И ваще я сначала сказал «макуха», так что иди ты.
   – Ладно, значит, ничья. Опять я вожу. Я загадал…
   – Иди в жопу, братан. Ты пролетел.
   – Чё это?
   – За Употребление Иностранных Слов. Есть такое правило, типа.
   – Кто сказал?
   – Никто не сказал. Есть такое правило, и все. Можно загадывать только те слова, которые оба играющих понимают, иначе какой смысл в игре. Так что ты проиграл, теперь моя очередь: «Д».
   – «Д»?
   – Ну да. Глаз пошире открывай, что я вижу - угадай. Начинается на «Д».
   – Дорога.
   – Не-а.
   – Дерево.
   – Не-а.
   – Дорожный знак.
   – Не-а. И мне уже надоело играть, так что я тебе подскажу: дебил-который-сидит-слева-от-меня-и-уже-вконец-заебал-своими-дурацкими-вопросами. И скажу сразу, что это ты, а то вдруг ты не догадаешься. Игра кончена, я выиграл.
   – Ну и ладно. Дурацкая игра.
   –  Тыпервый начал в нее играть.
   – Нет.
   – Нет, начал, бля, еще когда ту ферму проезжали. Ты сказал, что увидел на дороге кое-что на букву «Г», и это было говно. Это и был твой ответ. Так что это ты, бля, придумал играть в эту дурацкую игру. Ты первый начал.
   – Нет, не я.
   – Нет, бля, ты, братан.
   – Нет, не я.
   – Нет, ты.
   – Тыщу раз «нет, не я».
   – Тыщу и одинраз «нет, ты».
   – Бесконечное число раз.
   – Отъебись. Далеко нам еще?
   – Нинаю. Недалеко. Может, еще полчаса.
   – Господисусе. Мы уж скока часов едем. Надо остановиться до ветру, а то я ща лопну.
   Они въезжают в долину - дорога узкой лентой мостится примерно на середине высоты южного склона. По правую руку склон вздымается, уходит в небо ножами и стамесками изрезанных ветром скал, что рвут и режут серое мрачное небо, время от времени отсекая валуны, роняя их на дорогу, продолговатые куски камня с машину величиной, что по-слоновьи грохочут вниз, в долину, через дорогу, и наконец обретают мрачный покой на самом дне, которое хранит кучи этих валунов, а также следы недавнего паводка, бородавчатые искривленные ветки голых деревьев, облепленные пустыми рваными мешками из-под удобрений, столбы оград с влачащейся за ними проволокой, вырванные с корнями мелкие деревца, чей-то труп, похоже - овечий, мясо превратилось в студень на костях, что перепутались с ветвями, болтаются, брякают на ветру, скелет висит и мотается, как жуткий мобиль, эолова арфа, игрушка злого, безумного демона или бога.
   Алистер тянет носом.
   – Фу. Чем это так воняет? Ты пёрнул?
   – Угу. - Даррен кивает. - Не сдержался. Щас лопну. Наверно, из-за той сосиски в тесте.
   –  Какойеще сосиски? Ты в Бале сосиску съел?
   Даррен кивает.
   – Ты, урод, какого хрена ты мне не купил сосиску, бля? Втихаря ее сожрал, бля, скажешь, нет?
   – Ну да, птушта я знал, чё от них бывает. Съешь сосиску в жареном тесте, братан - будешь пердеть аж до Ливерпуля. А мне с тобой в одной машине сидеть.
   – Уж ктобы говорил! Сам пердун, бля. Господисусе, как разит. - Алистер натягивает воротник куртки на нос. - Воняет, как будто кто-то тока что посрал.
   – Ну так это ж оно и есть, правильно? Это ж газ. Газ из говна. Мелкие частички говна плавают в воздухе, и ты тока што вдохнул немножко. Странно, что ты его на вкус не чувствуешь. Дребаный дебил.
   – Можно подумать, меня кто спрашивал. У меня выбора нету, скажешь, не так, что ли, ты, урод вонючий!
   – Не слышу, чего ты там говоришь, братан, у тя рот закрыт. Убери куртку ото рта.
   – А пошел ты.
   Алистер открывает окно, Даррен смеется и сворачивает на боковую дорогу, чуть шире самого «морриса», по обе стороны - живые изгороди, царапают бока машины. Останавливается около ворот и глушит мотор.
   – Чё ты?
   – Да убери ты наконец этот воротник ото рта! Я ни слова не слышу, чего ты говоришь.
   Алистер убирает.
   – Чё ты собрался делать?
   – Посрать там в поле, чего ж. А не то еще в штаны наделаю.
   – А бумажки те надо?
   – А да, черт. Бля. Будь другом, дай атлас.
   Алистер подает дорожный атлас, Даррен пролистывает страницы, доходит до карты Манчестера с окраинами, и, подмигнув Алистеру, вырывает две страницы, комкает, разглаживает и комкает опять.
   – Ты это зачем?
   – Чтоб бумажка помягче была, жопе приятнее. А то очко будет как помидор. Ща приду.
   Он выходит из машины, хлопает дверью, Алистер глядит, как он перемахивает через ворота, исчезает по ту сторону изгороди. Блеют овцы, гудит ветер по долине, меж зубцов горных стен, вокруг тикающей машины. Алистер поднимает окно обратно, чтоб ветерок не нанес запаха, и некоторое время наблюдает за мотыльком, что быстро ползает кругами по приборной доске, заползает на лобовое стекло, маленький сверкающий летун со сложенными крылышками, описывает лихорадочные восьмерки. Алистер пытается его поймать, но тот несколько раз выпархивает из-под пальцев, так что Алистер давит его большим пальцем, рассматривает пыльно-золотой мазок на коже, нюхает палец и вытирает об колено, втирая, пока уже невозможно различить пятно на фоне лоснящегося капрона.
   Возвращается Даррен, заводит машину.
   – Хорошо посрал?
   Даррен качает головой.
   – Нет, братан, так, поклал второпях. Я те грю, у меня в этих местах крыша едет. Помнишь, тут нескольких человек замочили, бля, с год назад?
   – Не.
   – Ну да, про это в «Эхе» писали и все такое. - Даррен в шесть приемов разворачивается на узкой дороге и пускается обратно к шоссе. - Какой-то здешний псих пришил нескольких туристов. Не помнишь, нет?
   – Чё-то такое. У него вроде пушка была.
   – Пушка? Не, значит, не тот. У этого не помню чё было, но точно не пушка. Его потом его же друганы замочили, типа. Убили.
   Он сворачивает налево, возвращаясь на дорогу, что бежит по долине, над которой нависло небо - одна большая туча цвета чугуна. Озеро вдалеке не сверкает, а лишь стоит лужей расплавленного металла там, где кончается долина.
   – Вот пока я сидел там тужился, я все думал, вот щас он ко мне со спины подберется.
   – Кто, убийца? Его ж замочили, нет?
   – Ну еще кто вроде него. Здесь таких навалом, братан. У которых от вырождения крыша поехала, нападают на людей. Я те вот чё скажу, Алли, случись что - в таком месте твое тело несколько месяцев не найдут. Зуб даю, в здешних местах трупы сотнями валяются, в горах-то. Их в озера покидали и все такое. И звери да птицы, бля, они тебя так уберут, что никто не найдет потом. А может, и кто из местных: «Эй, сёдни у нас славный бифштекс из человечины!»
   Даррен почесывает волдырь от укуса овода на тыльной стороне руки, Алистер улыбается утрированному валлийскому акценту, и улыбка застывает на лице, когда он глядит в окно на вечно влажные огромные лезвия пил, эти горы, и хребты вокруг долины, и сплетающиеся овечьи тропы, наподобие капилляров, и, может, он и думает о составных частях безумия, что вечно рушится осыпью с этих суровых склонов, или о насилии, что падает на них дождем и молнией, или о ревущей тьме, что сжигает себя в пепел в вечной тени этих гор, но не подает никакого виду, лишь сухие шелушащиеся губы улыбаются слабо.
   – Эй, Алли, а тут горки-то немаленькие, бля, - говорит Даррен, но Алистер не издает в ответ ни звука, и воистину в огромном мире, что они пересекают, единственный понятный знак - нелеп, сделан рукой человека, едва прикреплен к бетонному блоку у выезда из долины, словно веточка, детская игрушка, торчащая в грязи палочка:
 
     АБЕРИСТУИТ
 
     20

На набережной

   Беседка возле эстрады обмотана полицейской лентой. Ярко-желтая лента щелкает на ветру, на ней написано: «Полиция вход воспрещен», а треугольные знаки гласят: «HEDDLU/STOPIWCH» [35]. Интересно, что там случилось? Должно быть, что-то серьезное, иначе не отгородили бы так. Что-то подозрительное: кучу народу сносит волнами с набережной в море, и все такое, но при этом легавые обычно не являются - запишут «смерть от несчастного случая» и все тут. Видно, подозревают, что здесь что-то нечисто.
   Захожу в газетно-мелочную лавочку на набережной у здания суда, купить табаку. Там работает милая женщина; всегда улыбается и не прочь поболтать.
   – Ну, как мы сегодня поживаем?
   – Неплохо, - говорю. - Чё там такое через дорогу?
   – Полиция-то? Нашли девушку, мертвую, сегодня, кто-то бегал утром и заметил ее. Лет восемнадцать, не больше. Так и сидела на скамейке, типа, мертвая.
   – А уже знают, отчего?
   Она качает головой.
   – Мож, от холода, или еще что-нибудь в этом роде. Перебрала, уснула на улице, и конец. Наверно, они точно узнают, только когда будут результаты, этого, как оно называется… отчета?
   – Вскрытия? Заключения коронера?
   – Вот, вот, коронера. Пока его нет, они не могут точно сказать. Жуть какая, а? Восемнадцать лет. Ужасно жалко. Поневоле задумаешься, а?
   – Угу.
   – Жалко.
   – Ага.
   Беру табаку и бумажек на самокрутки, ставлю на пол пакет из магазина, чтоб достать деньги из кармана, потом пихаю в карман табак и сдачу, поднимаю пакет, прощаюсь с милой женщиной и ухожу. Так ярко рисуется полицейская лента на фоне моря. Она светится в темноте; сегодня ночью будет гореть желтым светом в соленой ветреной тьме. Еще одной жизнью меньше. Нежданно, негаданно, пьяная, усталая, присела на скамью ненадолго и больше не проснулась. Все что есть в теле, все ети миры, заключенные в теле, теперь лежат на столе в морге, а потом из них лопух вырастет. Один шаг - и ты мертв, бля. А я к смерти ближе, чем большинство других людей; ведь я уже частично умер, в буквальном смысле, частично сгорел в больничной печи, часть меня пеплом коптит небо. Смерть и распад, я повсюду ношу их с собой, в том месте, где когда-то была рука.
   Я как-то побывал в Страта Флорида, Ystrad Fflur, на развалинах древнего монастыря. Жутко мирное, спокойное, обалденное место, особенно летом, когда все цветет. Так много ярких красок. А на кладбище там была ета могила, в ней похоронена одна нога: какому-то мужику, он вроде моряк был, отрезали ногу, и вот он ее похоронил в освященной земле со всеми почестями, типа, отпели, проводили гроб и все такое, и все только ради одной ноги. Не знаю, для смеха они или серьезно. Может, и то, и другое. Когда с тебя осыпаются руки-ноги, наподобие осенних листьев или там лепестков от одуванчиков, брошенных в стакан воды на телевизоре, без чувства юмора никак. Будешь слишком возбухать - сойдешь с ума нахер. Господи боже, это ж всего-навсего рука. У тебя ж еще одна осталась, типа.
   Моя рука
   гниет
   болит от тяжести сумки с продуктами
   воняет полна гноя
   и я авто
   разит течет вонь и распад
   РУКА НАЧИНАЕТ БОЛЕТЬ БЛЯ ОТ ТЯЖЕСТИ СУМКИ С ПРОДУКТАМИ И Я АВТОматически начинаю перебрасывать ее в другую руку и тут вспоминаю что другой у меня нет. Клетки все работают, сохраняя память, выстреливают импульсы, типа. Человеческие нервные клетки похожи на общество: каждая клетка пытается установить контакт с теми, что вокруг. Нейроны мозга устанавливают связи с соседями или же умирают от недостатка контактов. Отсутствие стимулов. Странно, однако, что клетки, которых уже нет, как будто продолжают делать свою работу - посылают сообщения. Клетки-призраки. Фантомные клетки все еще населяют мой пустой рукав.
   Беседка с ее роковым кольцом из полицейской ленты остается позади. До того яркая ета лента, как же ето называется? Когда важная с эволюционной точки зрения информация передается цветом? Есть ведь специальное слово для етого. Поэтому люди и обзавелись цветным зрением, чтобы отличать спелые фрукты от неспелых, ядовитые грибы и ягоды от хороших. Как полицейская лента: ее цвет словно напоминает об опасности. Будто говорит: не подходите близко. Как те гусеницы ярких расцветок, которых птицы не едят. Есть слово, точно. Только я его не припом…
   А в слове «гангрена» нет расцветки. Гангрена - ЧЕРНАЯ. Как уголь как донный ил как жестокость как ебана могила
   эта сумка с покупками уже тяжелая, сволочь. Ручки вытянулись в тонкие нити, врезаются в ладонь, и я уже вижу, как они лопаются и все мои покупки сыплются на землю, и если ето случится, то, пожалуй, ето будет последняя капля. Достаточно, чтобы отправить меня в ближайший паб. Я чё хочу сказать, вот рвешь жопу, не пьешь неделями, даже, может, месяцами, напрягаешь всю силу воли до последней капли, чтоб отказать себе в насущном, и вот те награда: лопнувшая ручка, порванный шнурок на ботинке, или вдруг приходит охрененно большой счет. И тогда ты думаешь: «Сволочи. Вот таквы меня благодарите за все мои труды, бля. Нарочно делаете пакеты и шнурки на соплях, чтоб мы их покупали чаще, плевать, что нас ето приводит в отчаяние, замешательство, оттого что все наши старания идут прахом, вы, по сути, посылаете нас обратно в пабы, ето вынас посылаете, и вот мы уже дрыхнем на свалке, и ето все вы виноваты, вы, безличные сволочи в конторах, глядите, чтомы из-за вас наделали». Нам не выиграть. Думаешь, что освоился наконец, кой-как привел свою жизнь в порядок, и тут этот блядский мир тебееще чего-нибудь подкидывает. Блядский сволочной мир. Блядский безумный
   Ручки пока держатся, плечо болит от тяжести пакета, я прибавляю шагу, иду к кафешке, и холодный ветер метет брызги волн мне в лицо, от етого моя культя начинает пульсировать, на скамейках у будки, где продают гамбургеры, уже сидит парочка алкашей-крикунов, изрыгающих чепуху, один - в жутко грязной ярко-оранжевой куртке. Я одно время думал, кричать всякий бред - единственно возможный ответ на вопросы, которые жизнь тебе подкидывает, но теперь знаю, что это чепуха. Пораженческая чепуха. Я чё хочу сказать, я вот завязал, дал своим мозгам возможность восстановиться, я читал книги, я глядел на небо и на тех, кто в нем живет, и теперь я знаю, до чего такой ответ неверен. Все сущее издает звуки, и ети звуки важны, и только мы, кажется, придаем своей одержимости такое значение, что нам непременно надо ее выкрикнуть в лицо окружающим, совершенно безо всякой связи с чем бы то ни было. Может, ето - отчаянная и жалкая попытка установить хоть какую-то связь, но добиваешься только того, что от тебя отшатываются, а ведь и на клеточном уровне, и в обществе, и на всех промежуточных уровнях тоже, где нет связей - там нет жизни. Где нет связей, там нет жизни, бля. Там только мы и наша одержимость, потому как мы слишком слабы, чтоб признать существование других.
   Ща уроню пакет я вваливаюсь в дверь кафешки нахожу стул и отпускаю ручки. Аххх. Какое облегчение. Опять на автомате - поднимаю к груди обрубок левой руки, потереть ноющее плечо, осознаю бессмысленность етого жеста, останавливаюсь, начинаю описывать круги правой рукой, целой рукой, вращая плечом, разминая сустав, успокаивая сведенные мышцы. Официантка улыбается мне и подходит с блокнотиком.
   – Добрутро.
   – Мне просто кофе, пожалуйста.
   Из-под халатика видна желтая футболка. Желтизна одуванчиков, ссы-в-постель, любимый цвет Ребекки. Желтыйжелтыйжелтыйжелт
   – В бумажный стаканчик или в кружку?
   – Кружку, пожалуйста. Большую.
   А-по. А-по. А-по-сем .
   – Iawn [36].
   – И кусочек лимонного торта.
   – Iawn.
   – Спасибо.
   Она удаляется в глубину кафе, а я наблюдаю, как ходят ее ляжки. Апосематическая расцветка, воткак это, бля, называется.
    Шаг 8: Мы составили список всех, кого обидели, и пожелали загладить свою вину перед ними. И плевать, что этот список такой длинный, плевать, что наша вина перед этими людьми огромна, и совершенно невозможно нам когда-либо на самом деле исправить то, что мы натворили, потому что это можно сделать только святым потому что такие вещи бывают на свете редко и этот факт мы тоже игнорировали или нам было удобнее о нем забыть. А те, кто не вошел в этот список, зияли в нем, как воющие рты, наши матери отцы наши собственные, бля, руки и ноги, и в этих белых ослепительных пустотах ревели вопросы и запреты, и нельзя было спросить, почему Бог творит нас только для того, чтоб тут же разбить вдребезги, и почему мы так быстро превращаемся в ходячие оболочки, еще живы, но уже воняем, израсходованные, бесполезные, был ты чистенький - миг, и ты грязный, зараженная кровь течет по замкнутому кругу. А нам нравится составлять СПИСКИ, нравится перечислять, аккуратненько считать силы, что нас мало-помалу губят. Какие ж мы все-таки надутые ослы.

В машине

   – Слуш, Дар, мож, те уже хватит елозить на сиденье, а? Ты так ерзаешь, что машину водит вправо-влево, бля.
   – Ты чё, не видишь, я пытаюсь очко почесать, бля. Не подтерся как следует, теперь там всё чешется, бля.- Он убирает одну руку от руля и сует ее себе под зад, возится там, вздыхает. - Вот, так легче стало. А то там волосы аж слиплись. Это все ебаный Манчестер виноват: даже на подтирку не годится, пмаешоягрю?
   Старый город приближается к ним старым каменным мостом через коричневую, разбухшую реку. Эта новая столица, над водой, под низким, будто заваривающимся сырым небом, ярусы домов - беленых или первозданного цвета гранита и песчаника, несколько шпилей торчат в небо, башня с часами возносит циферблаты превыше всего, кроме накрывающей город тенью горы в шапке облаков, а из облаков спускается обширное кружево тумана, - закрыть четвертый циферблат. Предполагаемые развалины парламента Глиндора [37]- бурый амбар, скрытый толпой зевак-туристов, флагштоки и флаги, щиты с текстами, что указывают сами на себя, и на «Кельтику» [38], и на холм, где состоялась церемония объединения, где витал Глиндор, где войны становились не-войнами, но войной против общего врага, а ныне этот холм - затоптанный грязный бугорок, и лишь одинокая фигура в плащевой ткани что-то чиркает в мокрый блокнот. Алистер наблюдает за фигурой, пока они проезжают мимо.