– Точно.
   – Все вымерли. Какой-то призрачный город, бля.
   – Деревня призраков.
   – Угу.
   Они проезжают мимо школы, на стене школьного двора кто-то что-то написал белыми печатными буквами, словно не просто хотел донести до людей свое послание, но еще заботился, чтобы оно аккуратно выглядело.
 
NID Y CYMRU
 
AR WERTH
 
RHYDDID!
 
DAL DY DIR
 
NA I'R MEWNLIFIAD [27]
 
   Даррен показывает пальцем.
   – Чё это значит?
   – А я почем знаю?
   – Ну ты ж базаришь по-ихнему, по-кретински, нет?
   – Я тока несколько слов знаю, и все. Не значит, что говорю. Просто выучил несколько слов у бабки.
   – Все равно, ты знаешь больше моего.
   – Ну да, но все равно я не понимаю, что этозначит.
   – Что «это»?
   – Вон то. - Алистер дергает головой назад. - Там, на стене.
   – Да я просто подумал, может, ты знаешь, вот и все.
   – Сказал, не знаю.
   – Ну лана, хорошо; не знаешь. Чё злишься-то?
   – Не злюсь я. Просто устал чё-та. Задрало все.
   – Верно. Надо было б коксу прихватить. Рискнуть, типа, авось с легавыми обошлось бы.
   Они покидают деревню и въезжают в лес. Сосновый лес, значит - молодой, но все же достаточно высокий - тени гнездятся у корней и меж строевыми стволами. Достаточно старый, чтобы ветви переплелись, чтобы деревья столпились плотно, как друзья, как заговорщики. Встали стеной.
   – Страшновато, а, Дар.
   – Да мне в этих местах ваще страшновато, братан. Оттяпаем ему эту хрень и свалим нахер отсюдова.
   Алистер смотрит, как длинные тени падают на капот. Тонкие, темные тени, будто жидкие.
   Вдруг машину кидает поперек дороги. Одним внезапным мощным рывком.
   – В БОГА ДУШУ МАТЬ! ДАРРЕН! ЁПТВАЮ!
   Машина благополучно уворачивается от столкновения с оградой, двигатель визжит - это Даррен спокойно выправляет курс. Широко ухмыляется.
   – Ты чё, ебанулся?
   – Да не, просто хотел попробовать, че такое вести машину одной рукой. Передачи переключать и всяко разно.
   – Самоубийство, ёпть, вот что это такое. Господи. Я чуть не обосрался, ей-бо. Господисусе.
   – Как ты думаешь, тот однорукий козел, он машину водит? Я чё хочу сказать, если ты без руки, типа, может, бывает какая-то специальная машина для этого? Рулить-то просто, а вот передачи переключать затрахаешься. Даже если автомат, все равно.
   – Может, какая специальная штука бывает. Ногой передачи переключать или чё.
   –  Ногой?!
   – Ну да. Видал машины для инвалидов? Наверно, чего-нибудь да придумали. Может, тока с одной передачей.
   – Тада будет жутко медленно.
   – Ну, всяко быстрее, чем пешком ходить.
   – Эт точно. Вонять будет, небось.
   – Да уж не больше, чем от тя, дебил.
   Даррен ухмыляется.
   – Ну ладно, хватит скулить. Я тя чуточку развлек, скажешь, нет?
   – Да я бы мог самбез руки остаться, бля!
   – Да? Чё это?
   – Если б мы разбились, типа. Представь себе, мы возвращаемся к Томми, и оба теперь тоже однорукие. Смеху было бы, а?
   – Я - однорукий? Не смешно.
   – Да не, я чё хотел…
   – Если б тебе хотелиотрезать, ну, если б кто-нить сказал, выбирай, мы те отрежем руку либо ногу, либо совсем замочим, ты бы чё выбрал?
   – Руку, канеш.
   – А чё так?
   – Птушта одной рукой еще можно все делать. С одной ногой даже и не походишь толком, а с одной рукой, ну, можно делать все то же самое, тока неудобно будет. Левую лучше, типа. Не так страшно.
   – Ну, мне главно, чтоб конец не отрезали, а так все равно. Слушай, а глаз? Если б тебе дали выбирать, сказали, руку, ногу или глаз?
   Алистер закрывает один глаз.
   – Ну, не так плохо. Ведь все равно все видишь, так? Но представь себе, каково, када у тя глаз отнимают,господи. Выкалывают, типа. А обезболивание будут делать?
   – Кто?
   – Ну эти. Которые будут мучить.
   – А, ну да, как же. Они ж не захотят, чтоб те было больно, пока они будут выковыривать твой ебаный глаз, типа.
   – Ну тада ладно. Пускай глаз.
   Даррен секунду смотрит на Алистера как-то так, словно себе не верит, потом качает головой и отводит взгляд.
   – А зажги-ка нам сигаретку, сделай милость.
   Алистер прикуривает две сигареты, одну передает Даррену, тот затягивается изо всех сил и выпускает струю дыма прямо в спидометр.
   – Слуш, я те про свою тетку рассказывал?
   – Которую?
   – Одноглазую. Мамкину сеструху.
   – Не-а, вроде нет.
   – Ну вот, она была малость не в себе. Я те грю: у ней шариков не хватало. Она такая отроду была, ну и поддавала сильно, тоже, знашь, мозгам не полезно. Квасила по-черному. В общем, када я еще малой был, она осталась без одной фары…
   – Как?
   – Чё?
   – Как она осталась без глаза?
   – Нинаю, не помню. Мож, болела, а мож, в аварию попала, или еще чё, я хочу сказать, не в драке, она драться не любила, тетка-то. Короче, ей выдали искусственный глаз, стеклянный такой, знаешь? Карий, птушта у ней были карие глаза, но ей всегда хотелось синий. Нравились синие глаза, типа. И вот, другая старуха, на той же улице жила, у ней тож был глаз стеклянный, но синий как раз, и вот моя тетка все время к ней таскалась, наверно, хотела поймать момент, када та старуха будет без глаза, чтоб его свистнуть. Бывало, утром зайдет, када старуха еще в койке, а глаз в стакане воды или в чем там.
   – То зубы.
   – Чё?
   – Это вставные челюстидержат в стакане воды. А чё делают со стеклянными глазами, не знаю.
   – Ну лана, короче, как-то моя тетушка умудрилась свистнуть этот синий глаз и стала его носить, вместо своего, но фишка была в том, что глаз той бабки ей был не по размеру, мал был. И вот прикинь, она с тобой говорит, и один глаз, карий, на тя смотрит, все путем, а другой, синий, крутится в глазнице как ненормальный. Уссаться можно. Когда тетка наклюкается, бывало, глаз так и крутится у нее в голове, ну, знаешь, вроде какой-нибудь дыни в игровом автомате. Ваще. Просто уссаться можно. Хотя тетке это нравилось. Она жутко гордилась, что у нее глаз синий, хоть и не по мерке. Но мой братан его разбил, када играл в шарики, так что ей пришлось опять носить карий.
   – Похож, у нее были не все дома.
   – Точно.
   – У меня тоже тетка была с приветом. Я из-за нее в футбольную команду записался, в школе.
   – И чё в этом такого ненормального?
   – Да не, я не то хотел сказать, не то чтоб она меня прям заставила, велела мне пойти и записаться или чё. Но я записался из-за нее.
   – Как это?
   – Ну она была жутко старая. На пеньсии. Кажись, она была даже не тетка, а сестра бабки. Мы к ней ходили в гости, по средам, типа чаю попить, и я это жутко не любил, потому как у нее внутри все кишки перепутались, все внутри слежалось, типа, так что мы сидели за столом, ели всякое, а она тут же за тем концом стола сидела на горшке.
   – Да ты гонишь.
   – Не, правда. Сидишь так, ешь какую-нить тушенку или там булочки, и стараешься не обращать внимания, что она прямо тут же и жрет и срет. И слышно, и вонь, и все такое. Я жутко ненавидел туда ходить, но мамка мя заставляла, так что я записался в школьную футбольную команду, потому что они тренировались по средам вечером, на лужайке, так что у меня была причина, чтоб не ходить к тетке. Чтоб вместо этого в футбол гонять. Так мамка взяла и поменяла день, когда к тетке ходить, на четверг. Жуть просто. Так что теперь у меня получился ифутбол, итеткины говенные чаи. Да я ваще не хотел в эту дребаную команду вступать, но им вратарь нужен был. Первую игру мы проиграли со счетом 11-0.
   Даррен щелчком выкидывает окурок в окно.
   – А при чем тут ваще ампутация и всякое?
   – Чё?
   – Ну, эта твоя история при чем?
   – Да ни при чем, но ты же рассказал про свою тетку, вот…
   – Что «вот»?
   – Вот и я про свою рассказал. Раз уж мы начали говорить про чокнутых теток.
   – Мы говорили про то, када у человека тока один глаз. Ты, Алли, такой же тупой, как моя чокнутая тетка. Ей-бо.
   Даррен опять качает головой, издав звук, средний между хрюканьем и вздохом. Бормочет что-то, не разобрать, ковыряет в носу указательным пальцем, скатывает козявку в шарик, щелчком отбрасывает через плечо. Алистер произносит тихо, заговорщически:
   – Ладно. Зато язнаю, кто может нам рассказать, каково жить с одним-единственным глазом.
   – Да ну? И кто ж это?
   – А то тыне знаешь.
   – Ты ваще рехнулся? Никого я не знаю с одним глазом. Тетка моя померла, чё ты несешь, дебил?
   – Ну тот, болельщик «Блэкбернов». Которого ты вырубил в «Винограде» тада.
   – Ой, тока не начинай опять про это, а? Уже тыщу раз говорили. Наши проиграли, этот мудак начал возникать, я его проучил. Вот и все, бля.
   – Чуток далеко зашел, а, Даррен?
   – Далеко? Далеко, бля? Эй, хуила, ты кто ваще такой, чтоб мне говорить, что я далеко зашел, бля? Ты засранец ебаный, какое ты имеешь право, бля, говорить мне, что я далеко зашел, бля?
   Алистер будто съежился на своем сиденье. Невольно скрещивает руки на груди, бессознательным жестом, защищаясь.
   – Ты, чё, борзеть начал, пацан? Как тот фан «Блэкбернов»; ну кто ж это вот так берет заходит в чужой район и начинает там орать свои речевки. Как будто не знаешь. Ну да, с этим козлом его малой был, но я-то этого не знал, да и чем он ваще думал, када привел пацана в пивнуху к противнику? Так что этот козел все правильно получил. Явился в мой город, бля, и начал про упадок и все такое, бля, жалкое подобие себя прежнего, тыры-пыры, какого черта он ждалваще? О да, братан, канеш, мы все полное говно сравнительно с тем, как было раньше, распроеби твою налево. Нет уж, нахер, братан. Не потерплю, чтоб мне срали на голову в моем собственном районе. Да никто б не потерпел, бля. Я чё хочу сказать, раньше ж был богатый город, бля, крупнейший порт мира, бля, лучшая футбольная команда в мире, лучше не бывало, бля, и вдруг полная жопа, работы нет, у любого лоха в кармане пушка, бля, все здания разваливаются на глазах, бля, да еще у себя же дома проиграли какому-то сраному «Блэкберну» со счетом 1-0, ну чё тут скажешь, просто душа болит, братан. А человек приезжий мог бы к этому деликатно отнестись, нет? Типа, сострадание иметь. Бляди. Нет уж, он сам напросился.
   Алистер вспоминает фонтанчик алой крови, дергающийся глаз, вскрытый, как яблоко, крик испуганного ребенка, в груди загорается пламя, в черепе что-то пульсирует, но голос у него ровный:
   – Хотя теперь мы, должно быть, все вернем, а? Больше уж про нас не будут говорить всякую херню, а?
   –  Чёвернем?
   – Ну, это, первое место, лучшая команда, все такое. Хульер [28], братан. Он гений, бля. Скоро люди будут, глядя на наш город, не про Хиллсборо вспоминать, не про портовых рабочих, не про Джейми Балджера [29], и не про этих дребаных «Спайс Бойз». Они будут вспоминать про наши победы, верно? Про всякие там кубки.
   Даррен, глядя вперед на дорогу, невнятно соглашается.
   – Верно. Этот французишка - гений, бля.
   –  Точно.
   Напряжение вроде спало, какая-то тяжесть в замкнутом пространстве машины исчезла, лицо Алистера опять слегка порозовело. Кровоток чуть замедляется, пульс опять нормальный, адреналин больше не вливается в кровь. Алистер показывает на знак: Dolgellau.
   – Дар, вон там, глянь, нам надо на кольцевую. Следующий поворот налево. Объехать стороной этот городишко, типа.
   Даррен безмолвно следует указаниям, Алистер бросает пытливые взгляды на его лицо, стараясь это делать незаметно. С некоторым облегчением замечает, что жилка или мускул на щеке у Даррена больше не дергается. И синие веревки вен на виске уже не вздуты, и костяшки пальцев на руле больше не белые.
   Алистер ныряет в коробку с помадкой, лежащую у ног.
   – Дар, помадку будешь?
   Мотает головой. Несколько секунд Алистер молча ест, машина сворачивает на кольцевую, справа сереет нахохлившийся в мороси городок Долгехлау, над ним - огромные волны гор, вечно накрывающие город своей влажной тенью, волнистые полосы растяжек и разрывов на этих горах словно мускулы, бугрящиеся под кожей. Голос Даррена:
   – И ваще. Тот козел был похож на Роджера Мура [30].
   – Какой?
   – Да тот блэкбернский урод. На Роджера Мура, бля. Такой же цвет волос и все такое.
   – Цвет волос?
   – Ну да. Я такого рыжего не видал сроду. И поэтому тоже из себя вышел.
   – А, - говорит Алистер, как будто до него дошло что-то, будто он что-то понял, в чем-то его убедили незаметно, против воли, а что можно противопоставить горящему скотомогильнику, приказам на уничтожение, распухшей плоти среди осколков? Где взять бальзам - укрепить кожу, чтоб была не такой тонкой, чтоб кровь не так легко вырывалась и убегала из тела? Не найти ничего такого на этих крутых склонах, по которым солнце разливает тень. Не найти ничего такого в этих облаках, где парят большие птицы, крылатые хищники, устремив взор вниз, ища слабое, зазевавшееся живое. Ничего такого не найти в этих домах, в этих спешащих по делу машинах; все жрут всех.
   Знак:
 
     АБЕРИСТУИТ
 
     35

В городе, года два назад

   Одни говорили, что корабль пришел из Колумбии, другие - что из России, третьи - что из Китая, а кто-то еще - что из Турции, но откуда б он ни пришел, в доках появился ящик чистейшего кокаина, и не успел этот кокаин достичь Гори, как его разбавили, а к тому времени, как он попал в Эвертон, и Тьюбрук, и все прочие места, его уже до того разбодяжили, что не отличить от обычного низкокачественного порошка, каким в городе торгуют. Но часть кокаина попала в китайский квартал и в Дингль [31], где сквоттеры и обитатели кирпичных бараков цвета сточной воды быстренько испекли из него крэк, в местных лавочках настал дефицит питьевой соды, кексы у бабушек выходили клеклые, а из открытых окон летним вечером доносились хлопки, словно вдали стреляли из пистолетов - это в кастрюлях, кипящих на огнях многочисленных плиток, чистая кокаиновая сущность отделялась от гидрохлоридного основания, иногда взрываясь, если воспламенялся летучий эфир, который некоторые применяют в этом процессе. Взгляни на шатающиеся фигуры, от волос и одежды валит пар. Этот кокаин, пришедший неизвестно откуда, превращенный в крэк, расфасованный по пакетикам, расползся по всему городу, по блюдцам, столь многочисленным, что если каждое пометить на карте красной точкой, у карты приключится ветрянка, ни одной улицы без блюдца, от Док-роуд до Хюйтона, некоторые - поближе к свалке, стало быть, с видом на пагоды китайского квартала, и пахнет в них едой, и музыка доносится в окна, что вечно закрыты занавесками, и в одной из этих блюдец он встретил Ребекку. Пришел как-то, поздней ночью, когда уже начались споры, свежеподжаренные мозги с хрустом сложились в паранойю, лицо ее было выжато, как мокрая тряпка, лицо ее, темное, в отца-сомалийца, глаза тусклые, густо накрашена, он поглядел ей в лицо и только подумал: « д-да ». А потом были только он и она, и пакетик крэка, и бутылка водки, где-то в квартире высоко над городом, и они начали думать о себе «мы», и у нее было много постоянных, надежных клиентов, а он все принимал как данность, и вот у них были деньги, и вот у них была выпивка, и тот ящик с кокаином из неведомой страны питал город, и все казалось под боком, только руку протяни, наркотики и бухло и секс и дружба все было просто все было надежно то были хорошие времена и конечно так вечно продолжаться не могло.
   Она возвращается не с крэком, не с кокаином, но и не с пустыми руками: беленькие таблеточки в пакетике.
   – Это чё?
   – Темазики. Больше ничего не достала. От них бухло крепче забирает, типа.
   – Лады.
   Глотнул, запил, вырубился. Проснулся в синяках.
   Она возвращается не с пустыми руками.
   – Достала? Темазики?
   – А как же.
   – Ну все, живем.
   – Ты бухло принес?
   – Угу. Спер два пузыря в «Лондисе».
   – Отлично. Классное бухло.
   Глотнул, запил, вырубился. Проснулся в синяках.
   Иногда забирает очень, очень быстро. Вот тогда как раз так и было.
   Она держит дрожащий синий огонек под закопченной ложкой. Глядит, ждет, чтобы таблетки растворились в ложке, волосы, будто влажные, свисают на лицо, одна прядь слишком близко к дрожащему огоньку, а мужчина лежит на кровати, голова на подушке, глядит из-под тяжелеющих век и ждет, что эта прядь загорится. Ребекка что-то говорит, бормочет, так тихо, может, разговаривает с воображаемой фигурой у себя за плечом, а может, с самой ложкой или с зельем, что кипит в ложке, так близко к ее обвисшему лицу.
   – Пятерых отобрали… пятеро детей… мне тока двадцать четыре было, и больше у меня ничего не было во всем свете… если б только детей мне оставили… забрали деток, все равно что от меня самой пять кусков оторвали…
   – Ребекка.
   – Можно подумать, я чем-то хуже других, чтоб со мной так обращаться… пятеро деток, такие славные…
   – Ребекка.
   – Каждый раз от меня что-то отрывают… каждый раз, бля… и последний раз, я думала, он не такой, а он тоже оказался, как все… когда я жила на Роско-стрит, ну, и он пришел ко мне домой, говорил, что я ему нравлюсь, и все равно наутро свалил, бля, что, не так?
   – Алё, Бекка.
   – Я чё хочу, я теперь не на крэке… могу позаботиться о своих собственных детках… могу… верней верного…
   Она кладет ложку в блюдце, стоящее на подоконнике, и глядит на мужчину. Свисающие волосы закрывают лицо, и это лицо дрожит, дергается.
   – Ты ведь не такой, правда? Ты не такой, как другие? Я тебе нравлюсь, правда?
   Он медленно, словно ему больно, слезает с кровати, принимает вертикальное положение, тащится через комнату к ней, обхватывает руками, двумя руками, ее худое тело, держит в объятиях у окна, высоко над городом, чьи огни горят кострами, покачивается, они вдвоем покачиваются, словно от сильного ветра, он задевает бедром ложку в блюдце на подоконнике, Ребекка ахает и отталкивает его.
   – Эй! Глянь, что ты наделал! Чуть не разлил, ты, кретин, бля! Уйди нахер!
   Говорят, самое жаркое лето за последние тридцать лет. Говорят «зарегистрированы более высокие средние температуры, чем в Испании или Греции». Говорят, глобальное потепление. Парниковый эффект. А на земле вот как реагируют на реакции в небе: люди определенных социальных слоев, как ни странно, впадают в спячку, прячутся, задергивают занавески, наливают себе выпить, лежат на кровати голые и потные. Снаружи, в городе, машины гудят с удвоенной силой, изрыгая больше удушья, сталь и бетон пульсируют раскаленные, испуская волны жара, ветерок с Мерси [32], если и дует, не приносит облегчения, а только еще одну волну удушливой жары и запах гниющих водорослей и дурные газы что пузырями лопаются в речном иле.
   То лето было почти невыносимо жарким. Задыхающиеся дни, когда спишь в темной и удушливой комнате, темазепамным сном, пьяным сном, две жизни, проводимые во сне, на кровати, в двух футах друг от друга, чтобы потная кожа не липла к потной коже. Два глубоких, ритмических дыхания в затемненной, душной комнате, тихие на фоне городского шума, что доносится в вечно открытые, вечно занавешенные окна, шума, состоящего, кажется, только из автомобильных гудков и рева газующих двигателей. Солнце высасывает терпение, а заодно и силы, и влагу, и целеустремленность, из этих обмякших фигур, смятых жарой, размякших под палящими лучами.
   Где он, он в отделении неотложной помощи. Должно быть, в Ливерпульской королевской больнице, потому что она ближе всего, и он уже тыщу лет сидит на пластмассовом стульчике, держит левую руку в правой, кисть левой руки слишком свободно болтается на запястье. Жуткая боль в руке, и поменьше - в голове, и в животе жжет, словно кислоты выпил, это желудок пытается извергнуть желчь, а он силой воли загоняет ее обратно и глотает. Локтевая кость тоже огнем горит, череп будто перетянули стальной проволокой, а в желудке поселилась какая-то тварь с когтями, рвется наружу.
   Он оглядывается, ища Ребекку, но ее нет среди стонущих, бормочущих и орущих людей. Слева - мужчина, прижимает к глазу пропитанное кровью посудное полотенце, большая женщина кричит на мужчину, он грозится ей еще раз врезать, а она обещает в ответ еще раз треснуть его бутылкой, а справа женщина в коротком черном платье согнулась пополам, держится за живот, бормочет медсестре, что ее пнули.
   – Кто пнул, миленькая?
   –  Онетот
   – Кто, миленькая?
   –  Етотмудак
   А Ребекки нет. Только помнит, как она поднырнула под его бьющий кулак, неуклюжий и пьяный, и удар, когда кулак врезался в холодильник. Жуткое ощущение, что-то лопнуло, боль от мгновенного разрыва. И теперь рука болтается на запястье а кругом кричат и кровоточат отделение «скорой помощи» должно быть сейчас вечер пятницы или субботы его тошнит от боли ему нужно выпить он должен сидеть в этом бардаке пока его не вызовут по имени. Вкус желчи и эта боль, эта боль.
   Назад к Ребекке, через парк. Раннее утро, еще не жарко, машин мало, птицы поют, мелкие коричневые пичуги на деревьях он не знает как они называются знает только что их песни выцарапаны из его вен. Гипс на руке еще влажный и белый, белый, как кость, словно его левое предплечье - сплошная кость, мясо все содрали, или же оно само окостенело. Или разбухло, как у Морячка Лупоглаза [33]в мультике, бицепс увеличился вдвое.
   Дневной свет тяжел, давит. Свет тяжел, льется ему на затуманенную голову, горячий, свинцовый. И еще острый, так что ему приходится щуриться, сужать глаза, чтоб не пустить этот свет внутрь.
   Ему хочется пить и спать, именно в этом порядке. Выпить, потом уснуть, чтобы Ребекка была рядом, но он смутно вспоминает, что пытался ее ударить, поэтому останавливается у пруда и рвет цветы, пучок желтеньких, гладь пруда испещрена жестянками и выгоревшими на солнце пакетами, и пока он идет до квартиры Ребекки, цветы поникли, увяли, но он все равно преподносит их, когда она открывает дверь на его робкий стук. И она даже улыбается, лицо распухло со сна и похмелья, губы в трещинах и густой белой слизи, глаза - две заплывшие щелки, и этим лицом она даже улыбается, когда берет цветы.
   – Можно?
   – Руку сломал, верно?
   – Угу.
   – Теперь будешь знать.
   – Можно войти?
   Она машет вялыми цветами, разрешая, он входит и устало валится в кресло. В квартире все точно так, как он оставил: сладковатый запах выдохшегося дешевого виски, застарелый сигаретный дым, и какой-то мясной запах, словно сосиски недавно жарили. Все занавески до сих пор задернуты, и он едва различает Ребекку, видно только, как движется бледно-голубое пятно ее заношенного, потертого халата, когда она ставит цветы в кувшин с водой и водружает кувшин на телевизор.
   – Нравятся? Цветочки, а?
   – Да, хорошенькие. Но это сорняки, ты знаешь. Одуванчики. Мы их называли «ссы-в-постель», когда малые были. Примета была такая, сорвешь одуванчик - напрудишь ночью в постель.
   Она поворачивается к нему, касается его лица, у него, должно быть, печальный вид, потому что она говорит:
   – Нечего так смотреть, - садится рядом и закуривает. - Все нормально, не переживай. Цветочки хорошенькие, честно. Я всегда любила одуванчики, а желтый - это мой любимый цвет. И ваще, кто это определяет, что сорняк, а что нет? Сорняк - это значит, цветок не на месте вырос. Я чё хочу сказать, вот у тебя поле с крапивой, и вдруг там выросла роза, тогда онаи будет сорняк. Роза. Пмаешоягрю? Сорняк - это просто растение, которое выросло там, где тебе не надо. Вот и все. - Она целует его в щеку. - Так что спасибо. Очень миленькие. И тут они не сорняки, верно? Тут они - цветы. Как твоя рука?
   Он потирает лицо там, где она коснулась губами.
   – Неплохо. Они мне дали каких-то таблеток, обезболивающих, зашибись просто. А ты чё такая веселая? Я думал, ты дуться будешь.
   – Я-то? Не-а. Я всегда веселая. Бодра и весела. Погоди.
   Она уходит в спальню и возвращается, неся коричневый пузырек. Показывает этикетку: метадон в суспензии.
   – Где ты это взяла?
   – Малли дал. Малахия.
   – А, этот. Склизкий типчик. Чё ты ему позволила, чтоб он тебе это дал?
   – Чё надо, тебе знать не надо. А я не хочу вспоминать. Короче, ты хочешь обдолбаться или нет? Ну и рожа у тебя, господи исусе. Я товар достала, для нас обоих, бля, что тебе не так? Я это для тебя сделала, ну, для нас, понимаешь, чтобы мы с тобой могли обдолбаться вместе. Ты хочешь или нет? Если нет, я тогда одна. Все равно.
   – У тебя то виски еще осталось?
   – Кое-что осталось, да. Даже много.
   Он кивает и закуривает сигарету. Ребекка открывает бутылки. Скрип жести по стеклянной резьбе.
   Он просыпается мокрый. Рядом сопит Ребекка, вокруг темно, хоть глаз коли, а ему мокро от пояса вниз, мокро и холодно. Гипс на руке будто светится во тьме, здоровой рукой он щупает под одеялом, возит пальцами в мокром, подносит пальцы к носу и нюхает: моча. Его или Ребекки, неизвестно, может, обоих, смешалась на матрасе и в матрасе, но это неважно, ему все равно, он жутко обдолбан и устал, можно спать и обоссанным, и он засыпает.
   Одуванчики скоро вянут. Беспомощно обвисли в комнатной жаре, в темной, удушливой, жаркой комнате, снаружи ослепляющий, прожигающий зрачки день, опаленный шум машин, зелень одуванчиков бледнеет, желтое чернеет, вода загнивает и скоро начинает вонять. На телевизоре, что вечно включен, на головах у Килроя, Триши и Рики [34], одуванчики свесили головы над фотографиями детей, над пятью фото в рамках, стоящими рядком, и скрюченные лепестки, бурые, иссохшие, отваливаются и падают, пересекая лица в рамках, падают, качаясь, поперек застывших лиц, плоских, застекленных, и лежат меж фотографий, словно это сами фотографии их сбросили, словно это продукты распада семьи, а не цветов. Самому старшему из детей сейчас должно быть лет девять; на фото ему семь.