— Ты не устал?
   — Нет, — сказал я, но сказал только, чтобы угодить ему; _на самом-то деле_ я устал. Мне очень хотелось бы знать, сколько еще нам предстояло идти.
   Капитан сказал:
   — Она замечательная женщина. Ты это поймешь, как только увидишь ее, если ты хоть сколько-нибудь разбираешься в женщинах… но откуда тебе разбираться, в твои-то годы? Ты, конечно, должен быть с ней терпелив. Делать скидки. Она ведь столько натерпелась.
   Слово «натерпелась» в ту пору было связано у меня с представлением о чернильных пятнах, которые обычно испещряли мое лицо, да и тогда его украшали (Капитан в противоположность директору школы не замечал подобных вещей), явно свидетельствуя о том, что я амаликитянин, то есть отщепенец.
   Причина, по которой я стал в школе отщепенцем, была не вполне ясна — возможно, это объяснялось тем, что школьники узнали мое имя, но думается, это было связано также с моей тетей и ее сандвичами, с тем, что она ни разу не сводила меня в ресторан, как это делали другие родители, когда приезжали повидаться с детьми. Кто-то, наверно, углядел, как мы сидели на берегу канала и ели сандвичи, запивая их даже не оранжадом или кока-колой, а горячим молоком из термоса. Молоком! Кто-то, безусловно, углядел, что это было молоко. А молоко — оно же для младенцев.
   — Тебе понятно, что я хочу сказать?
   Я, конечно, кивнул — а что еще я мог сделать? Возможно, эта неизвестная мне женщина тоже окажется амаликитянкой, если она в самом деле столько натерпелась. В моем «жилище» было еще три амаликитянина, однако мы почему-то никогда не объединялись для защиты: каждый ненавидел троих других за то, что они — амаликитяне. Амаликитянин, как я начал понимать, — это всегда одиночка.
   Капитан сказал:
   — Дойдем до конца улицы и повернем назад.
   Приходится быть осторожным. — И когда мы повернули, он заметил: — Я выиграл тебя в честной игре.
   Я понятия не имел, что он хотел этим сказать. А он добавил:
   — Ни один человек, если он в своем уме, и пытаться не станет плутовать с твоим отцом. Да и вообще в трик-траке нелегко сплутовать. Так что твой отец проиграл тебя в честной игре.
   — Он ведь Сатана, правда? — спросил я.
   — Ну, наверно, можно и так его назвать, — ответил Капитан, — но только когда ему перечат. — И добавил: — Ты ведь знаешь, как это бывает.", впрочем, конечно, не знаешь, где тебе? Какой же ребенок посмеет ему перечить!
   Наконец мы вышли на улицу, где часть домов была свежевыкрашена, а другие были в запустении, но по крайней мере тут не стояли бачки с отбросами. Это были, как я теперь знаю, дома викторианского стиля, с подвалами, куда вела лесенка, и с мансардными окнами на четвертом этаже. Несколько ступенек вели к входным дверям, и некоторые из этих дверей были всегда открыты. Казалось, эта улица, именовавшаяся Террасой Моей Души, еще не решила, устремляться ли ей вверх в своем статусе или вниз. Мы остановились у дома под номером 12-А, наверное, потому что никто не стал бы жить в доме номер 13. У двери было пять звонков, но четыре из них были залеплены клейкой лентой, указывавшей на то, что ими не пользуются.
   — Теперь вспомни, что я тебе говорил, — сказал Капитан. — Будь с ней помягче, потому что она уж очень боязлива.
   Но у меня было такое впечатление, что он сам немного боялся, держа палец на уцелевшем звонке и не решаясь на него нажать. Затем он позвонил, но не снял пальца с кнопки.
   — А вы уверены, что она там? — спросил я, ибо у дома был нежилой вид.
   — Она мало выходит, — сказал он, — да к тому же сейчас начнет темнеть. А она не любит темноты.
   Он снова нажал на кнопку — на этот раз дважды, и я услышал, как зашевелились в подвале, потом зажегся свет. Он сказал:
   — У меня есть ключ, но я люблю предупреждать ее. Зовут ее Лайза, но я хочу, чтобы ты звал ее мама. Или мамочка, если тебе больше так нравится.
   — Почему?
   — О, мы как-нибудь в другой раз поговорим об этом. Сейчас ты не поймешь, да и времени нет объяснять.
   — Но она же не моя мама.
   — Конечно, нет. Я и не говорю, что она твоя мама. Мать — это просто родовое понятие.
   — А что значит «родовое»?
   По-моему, ему нравилось употреблять сложные слова — он как бы бахвалился своими познаниями, но со временем я узнаю, что дело было не только в этом.
   — Послушай. Если тебе все это не по душе, мы можем сесть на поезд и вернуться назад. И ты почти вовремя будешь в школе… Совсем немного опоздаешь… Я поеду с тобой и извинюсь.
   — Вы хотите сказать, что мне можно не возвращаться? И завтра тоже?
   — Можешь совсем туда не возвращаться, если не хочешь. Я ведь тебя только спрашиваю.
   Он крепко держал меня за плечо, и я чувствовал, как дрожит его рука. Он чего-то боялся, а я не боялся совсем.
   Я больше не был амаликитянином. Я избавился от страха и был готов ко всему, когда дверь в подвал отворилась.
   — Я не хочу возвращаться, — сказал я Капитану.
 

2

   И все же я никак не ожидал увидеть такое молоденькое и бледное личико, какое глядело на нас из темноты подвала, освещенного лишь голой лампочкой очень низкого вольтажа. На мой взгляд, эта женщина никак не могла быть чьей-то мамой.
   — Я привез его, — сказал Капитан.
   — Кого?
   — Виктора. Но я думаю, мы заменим ему имя и будем звать его Джим.
   Вот уж никогда не думал, что я могу так просто сменить мое ненавистное имя — взять и выбрать другое.
   — Что, ради всего святого, ты натворил? — спросила женщина Капитана, и даже я учуял в ее голосе страх.
   Он легонько подтолкнул меня к ступенькам, что вели в подвал.
   — Ступай вниз, — сказал он, — скажи, как я тебе велел. И поцелуй ее.
   Я перешагнул через порог и пробормотал:
   — Мама!
   Я был так же смущен, как на первой репетиции пьесы, которую мы разыгрывали в школе и в которой мне дали малюсенькую роль; пьеса называлась «Гадина из гадючьего дома», и было это до того, как выяснилось, что я — амаликитянин. Ну а что до поцелуя, то уж на это я никак не мог себя подвигнуть.
   — Что ты натворил? — повторила она.
   — Поехал в школу и забрал его.
   — И все? — спросила она.
   — И все. У меня же было письмо от его отца.
   — Да как же, ради всего святого?..
   — Я выиграл его по-честному, уверяю тебя, Лайза. В трик-траке не сплутовать.
   — Ты меня в гроб вгонишь, — сказала она. — Я же и не думала просить тебя что-то делать, только сказала… просто подумала… сложись все иначе…
   — Могла бы все-таки предложить нам войти и угостить чаем.
   — О, я поставила чайник, как только ты позвонил. Я же знаю, что ты любишь.
   На кухне она довольно резко велела мне сесть. Там стояло два стула и кресло, и по примеру Капитана я выбрал стул. На печке начал плеваться чайник. Лайза сказала:
   — Я не успела подогреть заварку.
   — Что так, что эдак — разницы я не почувствую, — несколько мрачно, как мне показалось, сказал Капитан.
   — Не почувствуешь.
   Оба они были для меня совсем чужие, однако я уже понял, что они нравятся мне куда больше, чем моя тетка, не говоря уже о директоре школы, или начальнике пансиона мистере Хардинге, или любом из знакомых мне мальчишек. Я чувствовал, что им почему-то непросто друг с другом, и мне захотелось помочь, насколько это было в моих силах. Я сказал:
   — Обед у нас был шикарнейший.
   — Чем же он тебя кормил?
   — Да так, немножко рыбы, — сказал Капитан.
   — Это только для начала, — сообщил я Лайзе, — да и рыба-то была копченая лососина.
   Я знал, что копченая лососина — это не пустяк: я ведь заглянул в меню и видел, сколько за нее берут. Она стоила куда дороже свиной отбивной.
   — Как же ты сумел расплатиться? — спросила Лайза. — Ты ведь не при деньгах… во всяком случае, сегодня утром не был.
   — Я отдал им взамен тот старый чемодан, что ты мне дала, — сказал он.
   — Это же старье — да оно и двух шиллингов не стоит.
   — В нем было три пары носков — они ухе так продырявились, что не имело смысла их держать, — да пара кирпичей. Хозяин был вполне доволен и даже угостил меня коньяком.
   — О, Господи Иисусе, — сказала она, — садись, пей чай. Ну что, по-твоему, я бы стала делать, если бы тебя отправили в тюрьму?
   — Надолго меня бы не посадили, — сказал он. — Во всяком случае, я пробыл бы там не дольше, чем у той немчуры, а тогда мне пришлось ведь через всю Германию топать. Местная же тюрьма — «Скрабз» — сна просто рядом по сравнению с тем, где я тоща был.
   — Только ты-то теперь на двадцать лет старше. Послушай! Нет там никого у двери?
   — Это у тебя нервишки не в порядке, Лайза. Никто за нами не шел — я проверил. Пей чай и не тревожься. Вот увидишь: все будет чин-чином.
   — А что они там станут делать, когда мальчик не вернется сегодня?
   — Ну, я оставил главному письмо от отца, и главный, наверное, напишет ему, но не думаю, чтоб старый черт потрудился ответить. Ты же прекрасно знаешь, он не любит писать письма, да и не захочет он ввязываться, ну а потом главный, думаю, напишет мальчишкиной тетке — если у них там есть ее адрес, — а она и знать ничего не знает.
   — А после этого они обратятся в полицию. Украден мальчик. Так и вижу заголовки в газетах.
   — Никто его не крал, Лайза. Он добровольно ушел с приятелем своего отца. Плату за учеников школа всегда берет вперед — так станут ли они волноваться? Мы, конечно, последим за газетами недельку-другую — на всякий случай. Ты ведь _не хочешь_ возвращаться в школу, верно, Джим?
   — Я лучше останусь здесь, — сказал я, хотя еще и не был в этом уверен, просто так получалось вежливее.
   — Вот видишь, Лайза, что я тебе говорил! Теперь он твой с потрохами. Ты стала мамочкой. Настоящей мамочкой, Лайза.
   — А где же я его положу? У нас всего одна комната.
   — К твоим услугам весь дом — выбирай. Ты же тут сторожиха. У тебя все ключи.
   Этот день, начавшийся так скверно в школе, оканчивался для меня, безусловно, в атмосфере волнения и тайны. Мы протопали по всему дому — от подвалов и до мансард. Это было все равно как открытие Африки. Каждая комната, куда мы входили, отперев дверь, хранила свою особую тайну. Капитан, подобно туземцу-носильщику, нес груду одеял. Я вдруг понял, что никогда еще не ходил по целому дому. Моя тетя жила в квартире на втором этаже и сторонилась соседей.
   В те дни (не знаю, как теперь) в освободившейся комнате всегда что-то оставляли, чтобы хозяин имел возможность именовать ее «меблированной», и потому я мог выбирать между тремя разными кроватями в трех разных комнатах, грязным диваном в четвертой и большим креслом, в котором вполне можно было спать, но мое внимание было занято не этим, а мелочами, оставшимися от прошлых жильцов, которых выставили отсюда, быть может, даже без предупреждения или которые съехали по собственному желанию. На полу мансарды валялся очень старый, весь рваный номер журнала «Лилипут», и я застрял там, а Капитан и Лайза это заметили.
   — Ты хочешь здесь спать? — спросила Лайза.
   Но мансарда находилась слишком далеко от подвала, вне всякого контакта с людьми, и я сказал:
   — Нет.
   — Возьми с собой журнал, если хочешь, — сказал Капитан. — Запомни: кто нашел, тот и хозяин. Это один из основных законов, по которым живет человечество.
   Начали мы с самого верха и постепенно шли вниз. В другой комнате на шатком столе лежал линованный блокнот, в котором кто-то вел подсчеты. Я до сих пор помню некоторые из записей, а они уже и тогда казались мне странными: там были, например, булочки по пенни за штуку (а что можно теперь купить за пенни даже при том, что стоимость самого пенни изменилась?). Эти булочки были, видимо, в большей чести у владельца блокнота; а ниже против записи "обед в «Эй-би-си» [недорогое кафе и булочные, принадлежащие компании «Aerated Bread Company» (сокращенно «АВО)] — два шиллинга и три пенса» стояла пометка «Излишество!» с восклицательным знаком. Бросив взгляд на Капитана, я сунул блокнот в карман. Там было много пустых страничек, и я подумал, что они могут мне пригодиться. Я ведь уже лелеял честолюбивые планы стать писателем, в чем не признавался ни своей тетке, ни отцу. Я четырежды перечитал «Копи царя Соломона» и решил, что если когда-либо поеду, как мой отец, в Африку, то буду вести дневник с описанием моих приключений.
   — А почему здесь никто не живет? — спросил я моих новых знакомых.
   — Хозяева всех отсюда выставили, — сказала Лайза, — потому что хотят сносить дом. А я здесь осталась, чтобы никого не пускать, пока хозяева не получат разрешения на снос.
   Она открыла еще одну дверь — это была одна из комнат, где стояла кровать, а на линолеуме валялась сломанная расческа и пук седых волос.
   — Здесь умерла одна старушка, — сказала Лайза, — ей было восемьдесят девять лет, и она умерла в день своего рождения.
   Лайза быстро захлопнула дверь, и мы продолжали наш обход — к большому моему облегчению. Дело в том, что по странной случайности это был как раз мой день рождения, хотя никто в школе не знал об этом обстоятельстве. Сатана редко вспоминал о нем, а письмо от тетки с маркой за пять шиллингов приходило обычно с опозданием на несколько дней.
   Я наконец остановил свой выбор на комнате с диваном — она находилась не слишком далеко от подвала, так что я мог слышать, как ходят другие обитатели дома. В комнате стоял столик, и на стене висела фотография человека в странной одежде, которого звали, как я почему-то по сей день помню, мистер Лунарди [Винченцо Лунарди — секретарь итальянского посольства в Лондоне, совершивший в 1784 г. первый в Европе полет на воздушном шаре]; он был снят в момент отлета на воздушном шаре из Ричмонд-парка, что было еще одним странным совпадением — ведь там жила моя тетка. Молодая женщина, которую я мысленно стал называть Лайза, а не мама, принесла мне из подвала кастрюлю вместо ночного горшка, а Капитан достал из шкафа тазик и треснутый кувшин.
   — Мыло, — вслух подумал он и принялся шарить дальше.
   Я же вспомнил об еще более нужной вещи.
   — У меня нет пижамы, — сказал я ему.
   — Ой! — горестно вырвалось у Лайзы, и она перестала стелить мне постель. Такое было впечатление, точно в их планах о моем будущем обнаружился роковой пробел, и я поспешил их успокоить.
   — В общем, это не так важно. — Очень уж я боялся, что из-за отсутствия пижамы они отошлют меня назад, в мир амаликитян. — Буду спать в рубашке и трусиках, — сказал я.
   — Нет, это не годится, — возразила Лайза. — Это плохо для здоровья.
   — Не волнуйся, — сказал Капитан. И взглянул на часы. — Магазины, наверно, уже закрыты, но если так, то я займусь этим первым делом с утра.
   — Я обойдусь, — сказал я. — Правда обойдусь.
   Я ведь вроде бы знал, что у него туго с деньгами.
   — У нее испортится настроение, если ты будешь спать без пижамы, — сказал Капитан.
   Мы с Лайзой промолчали и вскоре услышали, как хлопнула, закрываясь за ним, входная дверь.
   — Если ему что взбрело в голову, лучше с ним не спорить, — сказала Лайза.
   — Пижама стоит кучу денег.
   — У него всегда есть деньги на необходимости — во всяком случае так он говорит. А откуда он их берет, право, не знаю.
   Странный это был день, так неожиданно начавшийся на школьном дворе. Я сел на одеяла, расстеленные на диване, и Лайза села рядом со мной.
   Я сказал:
   — Он ужасно странный.
   Она сказала:
   — Он очень хороший.
   И, конечно, я недостаточно знал его, чтобы это отрицать. Чувствовал я себя здесь, безусловно, счастливее чем там, причем это «там» включало все места, где я до сих пор жил, в том числе квартиру моей тетки в Ричмонде.
   — Я по-своему привязана к нему, — сказала Лайза, — и я уверена, что он привязан ко мне — тоже по-своему. Но иногда он такое для меня делает, что мне становится страшно. Скажи я ему, что хочу жемчужное ожерелье, могу поклясться, он мне его принесет. Может, не настоящее, но все равно жемчужное, а я-то разве пойму, какое оно? Вот взять, к примеру, хоть тебя…
   — Он действительно добрый, — сказал я. — Он угостил меня двумя стаканами оранжада. И копченой лососиной.
   — О, в общем-то, он добрым. Да, добрый. Никогда не стану это отрицать. И на него можно положиться — в известном смысле, как он это понимает. Взять хоть эту пижаму — он ее принесет, я уверена. Но вот как он ее добудет?..
   Через полчаса я услышал звонок — один, потом два раза подряд — и заметил, как напряглась Лайза в ожидании третьего, а потом перед нами предстал Капитан с незавернутой пижамой в руках. Такой пижамы я не выбрал бы даже и в том возрасте, так как почему-то терпеть не мог оранжевый цвет, а у этой пижамы были не только оранжевые полосы, но еще и апельсины на кармашках. (Апельсины мне нравились только в оранжаде, но даже когда я пил оранжад, то зажмуривался, чтобы не видеть цвет напитка.)
   — Где ты ее добыл? — спросила Лайза.
   — Без всяких трудностей, — сказал Капитан, а сейчас, наверное, сказал бы: «Без проблем».
   Это я сегодняшними глазами подметил, что он увильнул от прямого ответа. Память — она ведь обманщица. Уверен же я — или почти уверен — лишь в том, что он сказал мне:
   — Пора на покой, Джим.
   — Он что же, так и будет называться Джимом?
   — Любым именем, каким ты захочешь, дорогая. Выбирай.
   Вот уж тут я уверен, что правильно запомнил слово «дорогая», которым не часто пользовались в школе, или в доме моей тетки, или даже — как я позже узнаю — эти двое.
   На диван я улегся в трусах, предварительно смяв как следует оранжевую пижаму, чтобы скрыть, что я в ней не спал.
 
   На другое утро меня разбудил незнакомый женский голос, звавший: «Джим!». Я понятия не имел, где нахожусь. Пошарив под диваном в поисках привычного ночного горшка, но не обнаружив его — на коврике стояла лишь кастрюлька, — я в изумлении поглядел направо и налево, ожидая увидеть деревянные перегородки, которые в школьном дортуаре отделяли кровати друг от друга, но их не оказалось. Впервые за многие годы я был совсем один — ни голосов, ни тяжелого дыхания, ни портящих воздух трубных звуков. Только женский голос, зовущий снизу:
   — Джим!
   Кто такой «Джим»? Тут я увидел валявшуюся на полу пижаму и нехотя натянул ее.
   Спускаясь по лестнице в подвал, я постепенно восстановил в памяти удивительные события прошедшего дня — я ничего не понимал и хотя был безмерно счастлив оттого, что не вернулся в школу, но в этом новом для меня мире чувствовал себя потерянным. Наверное, мальчику того возраста, в каком я тогда был, куда важнее понимать, кто он есть, чем чувствовать себя счастливым. А я был амаликитянин — и, безусловно, несчастный амаликитянин — и знал свое место в жизни, что было для меня куда важнее, чем чувствовать себя счастливым. Я знал своих врагов и знал, как избежать худшего, что они могут мне сделать. А теперь… Я толкнул дверь в конце лестницы, и передо мной предстала не женщина, а бледная встревоженная девчонка, пожалуй, всего лишь раза в два старше меня. Она сказала:
   — Ты любишь яйца вкрутую или всмятку?
   Я сказал:
   — Всмятку. — И добавил: — А кто это Джим?
   — Ты что же, не помнишь? — спросила она. — Капитан ведь сказал, чтобы я звала тебя Джимом. Тебе не нравится это имя?
   — О нет, — сказал я, — уж лучше я буду Джимом, чем…
   — Чем что?
   — Лучше я буду Джимом, — уклончиво повторил я, потому что имена, как ни странно, достаточно важны. С ними ничего не поймешь, пока не опробуешь на слух. Но все-таки почему я стыдился имени Виктор и почему так легко согласился стать Джимом? — А где Капитан? — спросил я только затем, чтобы переменить тему.
   — Ушел куда-то, — сказала она, — не знаю куда. — И, проведя меня на кухню, поставила на огонь воду, чтобы варить мне яйцо.
   Я спросил ее:
   — А он здесь живет?
   — Когда он Тут, то да, вроде бы здесь живет, — сказала она. Возможно, такой ответ показался несколько загадочным даже ей самой, так как она добавила: — Вот ты получше узнаешь Капитана, тогда поймешь, что спрашивать его о чем-либо бесполезно. Он сам скажет тебе то, что сочтет нужным.
   — Мне не очень нравится эта пижама, — сказал я.
   — Она тебе немножко маловата.
   — Я не про то. Я про цвет… и про апельсины.
   — Ну, это, наверное, первое, что попало ему под руку, — сказала она.
   — А не можем мы ее поменять?
   — Мы же не миллионеры, — возмущенно возразила она. И потом: — Капитан — он очень добрый. Запомни это.
   — Чудно. Его и зовут, как меня.
   — Что? Разве его зовут Джим?
   — Нет, настоящее-то имя у меня другое. — И нехотя добавил: — Виктор. — Я внимательно смотрел, не улыбнется ли она, но она не улыбнулась.
   Она сказала:
   — О, я думаю, он взял его на время. — И стала варить мне яйцо.
   — А он берет себе разные имена?
   — Когда я познакомилась с ним, у него было такое шикарное имя — полковник Кларидж, но он довольно быстро его сменил. Он сказал, что не тянет на такое имя.
   — А теперь как его зовут?
   — А ты любопытный малый, да? Мне можешь задавать любые вопросы, но с Капитаном этого не делай. Он волнуется, когда его расспрашивают. Как-то раз он сказал мне: «Лайза, все только и делают, что всю жизнь задают мне вопросы. Не приставай ко мне хоть ты, хорошо?» Так что я больше к нему не пристаю — не приставай и ты тоже.
   — Но как же мне его звать?
   — Зови Капитаном, как зову я. Надеюсь, этого имени он не сменит. — Внезапно глаза у нее залучались, словно ее ввели в комнату, где стояла большая сверкающая елка, увешанная игрушками и пакетиками с подарками. Лайза сказала; — Вот — слышишь? Это его шаги на лестнице. Я узнаю их из тысячи, но он все равно говорит, чтоб я ждала, пока он три раза не позвонит — один длинный звонок и два коротких. Будто я не знаю, что это он пришел, еще до всех этих звонков.
   Закончила она свою тираду, уже стоя у двери, ну и, конечно же, раздались три звонка — один длинный и два коротких. Затем дверь открылась, и вот Лайза уже встречала Капитана со смесью облегчения и недовольства, точно он отсутствовал целый год. А я с любопытством наблюдал за ними — ведь я, наверное, впервые видел, как сложна человеческая любовь, но уже тогда меня поразило, до чего быстро исчезли ее проявления. Осталась лишь застенчивость и как бы страх. Лайза сказала:
   — Малыш. — И отстранилась от Капитана.
   — Верно, — сказал он, — малыш.
   — Не съешь яйцо?
   — Если это не слишком хлопотно. Я ведь заглянул, только чтобы…
   — Да?
   — …чтобы убедиться, что у тебя с малышом все в порядке.
   По-моему, он тоща задержался и немного поел вместе с нами, но больше я, право, ничего не помню, даже не помню, был ли он все еще с нами, когда настала ночь.
 
   С того вечера прошла неделя — а может быть, две, три или даже четыре (время здесь — не как в школе — текло без счета), — прежде чем я снова увидел Капитана, причем наша встреча произошла при несколько странных обстоятельствах. За время его отсутствия я научился многому, чего не знал в школе: как готовить сосиски и надрезать их, прежде чем положить на сковородку, и как разбивать яйцо о край сковороды, чтобы приготовить яичницу с беконом. Я познакомился также с булочником и мясником, ибо моя приемная мать часто посылала меня за покупками — она почему-то не любила выходить из дому, хотя каждое утро заставляла себя дойти до угла, покупала газету и бегом возвращалась назад, точно мышка в свою норку. Я не знал, зачем она покупала газеты — она же так мало времени уделяла каждой из них, что едва ли успевала прочесть что-либо, кроме заголовков. Только теперь я понимаю, что она каждый день ждала, не появится ли в газете заголовок вроде: «Тайна пропажи школьника» или «Странное исчезновение ребенка», напечатанный крупными буквами, и тем не менее, просмотрев газету, она всякий раз старательно запихивала ее на дно мусорного ведра. Однажды она сказала мне в качестве объяснения:
   — Капитан — человек очень аккуратный. Он не любит, когда в комнате валяются старые газеты.
   Но я уверен, что на самом-то деле она скрывала от него свои страхи — ведь это говорило бы, что она не верит разумности его поступков, а ее сомнения ранили бы этого гордого человека.
   Он же по-своему был очень гордый, и Лайза давала ему немалые основания гордиться собой — как и немалые основания робеть. Любовь и страх — страх и любовь — теперь-то я знаю, как неразрывно связаны они между собою, но в ту пору оба эти чувства были выше моего понимания, да и разве могу я быть уверен, что действительно понимаю их даже сейчас?
   В конце той недели — если с тех пор прошла всего неделя — я выходил от булочника с хлебом, как вдруг увидел Капитана, поджидавшего меня на улице. Он сунул руку в карман и, достав флорин и шиллинг, уставился на них. Довольно долго он никак не мог решиться и наконец остановил свой выбор на шиллинге.
   — Вернись-ка, — сказал он, — и возьми два эклера; она любит эклеры. — А когда я снова вышел из лавки, он сказал: — Давай пройдемся. — Мы и прошлись — по нескольким улицам, в полном молчании. Наконец Капитан сказал: — Жаль, тебе нет шестнадцати.
   — Почему?
   — Ты и с виду-то не тянешь на шестнадцать.
   Мы прошагали еще целую улицу, прежде чем он снова заговорил:
   — Да вообще надо, по-моему, чтоб было восемнадцать. Я все путаю, когда человек считается совершеннолетним.
   Я по-прежнему ничего не понимал.
   — Вот что худо в этой чертовой стране, — сказал он. — Никакой возможности уединиться. Негде мужчине поговорить спокойно с несовершеннолетним мальчиком. В парке — слишком холодно, и Лайза не простит мне, если ты простудишься. В пивнушку тебя не пустят. Чайные заведения закрыты — в любом случае мужчине там нечего пить. Я, к примеру, могу пойти в бар, а тебе нельзя. Ты можешь выпить чаю в чайной, но я терпеть не могу пить много чая, только не говори об этом Лайзе, а чего я хочу, там не подают, так что придется гулять. Вот во Франции — там все иначе.