Страница:
— Откройте, пожалуйста. Я полицейский.
Я разволновался и, почувствовав гордость от своего первого соприкосновения с той силой, к которой иной раз мечтал со временем присоединиться, впустил его.
Вошедший совсем не походил на полицейского: на нем не было формы, и меня это несколько разочаровало. Он странным образом напомнил Капитана. Оба в качестве маскировки ходили в обычном костюме, и я подумал: может, это какой-то вдруг объявившийся брат, о котором я никогда не слыхал? Он сказал:
— Я хотел бы поговорить с твоим отцом.
— Он тут не живет, — сказал я чистую правду, решив, что полицейский имеет в виду Сатану.
— А где твоя мать?
— Вышла купить хлеба.
— Тогда я, наверное, подожду, пока она вернется.
Он уселся в единственное наше кресло и стал еще больше похож на пришедшего в гости родственника.
— Ты всегда говоришь правду? — спросил он.
Я счел за лучшее быть точным, разговаривая с человеком из полиции.
— Иногда, — сказал я.
— Где живет твой отец, когда его здесь нет?
— А он и никогда здесь не живет, — сказал я.
— Никогда?
— Так ведь он же был здесь только раз или два.
— Раз или два? Когда же это?
— В последний раз года два назад.
— Ничего себе отец!
— Мы с Лайзой не любим, когда он тут появляется.
— Лайза — это кто?
— Моя мама. — Тут я снова вспомнил, что должен говорить правду. — Ну, в общем, вроде мамы, — добавил я.
— Что значит — вроде?
— Моя мама умерла.
Он вздохнул.
— Ты хочешь сказать, что Лайза умерла?
— Нет, не она, конечно. Я же говорю вам. Она пошла к булочнику.
— Ей-богу, нелегко тебя понять. Хорошо бы твоей «вроде маме» вернуться. Я хочу задать ей несколько вопросов. Если твой отец не живет здесь, так где же он живет?
— По-моему, тетка говорила мне как-то, что он живет в таком месте под названием Ньюкасл, а сама моя тетка живет в Ричмонде. — И, разговорившись, желая показать свою готовность быть искренним, я принялся выкладывать ему всю информацию, какой располагал: — Но они не так уж хорошо ладят. Она зовет его Сатаной.
— Вот тут, — сказал он, — судя по тому, что ты говоришь, она, пожалуй, не так уж и не права.
В эту минуту дверь наверху отворилась, и я услышал на лестнице шаги Лайзы.
Что-то побудило меня крикнуть ей:
— Лайза, у нас тут полисмен.
— Я сам мог бы ей это сообщить, — сказал он.
Лайза вошла в комнату с воинственным видом, держа буханку хлеба, точно кирпич, который она приготовилась швырнуть.
— Полисмен?
Он попытался успокоить ее.
— Я только хочу задать вам несколько вопросов, мэм. Это не займет и минуты. Думаю, вы сможете немного помочь нам.
— Я не стану помогать полисмену, и точка.
— Мы пытаемся разыскать джентльмена, выступающего под именем «полковник Кларидж».
— Я не знаю никакого полковника Клариджа. Я не общаюсь с полковниками. Никогда в жизни ни одного полковника не знала. Можете вы представить себе полковника в этой кухне? Вы только посмотрите на плиту. Да полковник в жизни не захочет сесть рядом с такой плитой.
— Иногда, мэм, он выступает под другими именами. Например, Виктор.
— Говорю вам, я не знаю никаких полковников и никаких Викторов. Разговор со мной вам ничего не даст.
Я потом частенько размышлял, что вызвало этот визит и что произошло потом. Пройдет не один год, прежде чем я снова увижу Капитана. Да и тогда посещения его были кратки, и я не всегда бывал при этом дома. Случалось иной раз, вернувшись из школы, я замечал на столе недопитую чашку чаю.
Скучал ли я по нему? Что-то не помню, чтобы я испытывал какие-либо чувства, разве что время от времени дикое желание пережить что-то интересное. Полюбил ли я Капитана, этого псевдоотца, ставшего мне столь же далеким, как и мой настоящий отец? Любил ли я Лайзу, которая ухаживала за мной, кормила меня как надо, отправляла в положенное время в школу и встречала по возвращении поцелуем, в котором чувствовалось нетерпеливое ожидание? Любил ли я вообще кого-нибудь? Знал ли я, что такое любовь? Знаю ли я это сейчас, много лет спустя, или я только читал о любви в книжках? Капитан, конечно, вернулся — он всегда со временем возвращался.
Теперь, когда я расстался с Лайзой и покинул то, что привык называть «домом», я узнаю об его отъездах, лишь когда навещаю Лайзу. Иногда он отсутствует целый год, иногда — два. Но я никогда не слышал, чтобы Лайза жаловалась. В дверь я всегда звоню условным кодом, так как уверен, что иначе она меня не впустит. Она, наверно, всякий раз надеется, что это он, а не я. Только трижды мои посещения совпали с его наездами, и я почувствовал, что он считает, будто я там по-прежнему живу.
— Ходил за покупками? — спросил он меня однажды дружески и без всякого интереса, а в другой раз мимоходом спросил, как мне работается журналистом. — Ты не задерживаешься слишком поздно? — спросил он. — Ты ведь знаешь, Лайза не терпит темноты.
В тот раз он ушел первым, и Лайза взмолилась:
— Никогда не говори ему, что ты тут больше не живешь. Я не хочу, чтобы он волновался из-за меня. Хватает у него и своих волнений.
Почему я съехал, бросив ее? Пожалуй, мне надоела комедия, которую все чаще и чаще разыгрывала Лайза, когда Капитан особенно долго отсутствовал. Я чувствовал, что Лайза ее разыгрывает, чтобы защитить его от упреков, и я мирился с этим, пока считал, что рано или поздно он вернется и поселится с нами. Не привык я быть под материнским крылом. До сих пор я знал лишь опеку тетки, которую ненавидел, и, пожалуй, начал смотреть на Лайзу как на псевдотетку, а не псевдомать. В присутствии Капитана я еще мог ее выносить. Капитан ведь никогда не пытался строить из себя отца. Он был искателем приключений, принадлежавшим к миру Вальпараисо, о котором я грезил ребенком, и меня, как многих мальчишек, наверное, влекла тайна, неопределенность, отсутствие однообразия — этой наихудшей черты семейной жизни.
Я не чувствую себя виноватым в том, что оставил Лайзу. Я уверен, что Капитан посылает ей деньги из того далека, где находится, и почему-то мне кажется, что там, без меня, они стареют вместе, хоть он и редко бывает теперь с нею. Я всегда недоумевал…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
7
Я разволновался и, почувствовав гордость от своего первого соприкосновения с той силой, к которой иной раз мечтал со временем присоединиться, впустил его.
Вошедший совсем не походил на полицейского: на нем не было формы, и меня это несколько разочаровало. Он странным образом напомнил Капитана. Оба в качестве маскировки ходили в обычном костюме, и я подумал: может, это какой-то вдруг объявившийся брат, о котором я никогда не слыхал? Он сказал:
— Я хотел бы поговорить с твоим отцом.
— Он тут не живет, — сказал я чистую правду, решив, что полицейский имеет в виду Сатану.
— А где твоя мать?
— Вышла купить хлеба.
— Тогда я, наверное, подожду, пока она вернется.
Он уселся в единственное наше кресло и стал еще больше похож на пришедшего в гости родственника.
— Ты всегда говоришь правду? — спросил он.
Я счел за лучшее быть точным, разговаривая с человеком из полиции.
— Иногда, — сказал я.
— Где живет твой отец, когда его здесь нет?
— А он и никогда здесь не живет, — сказал я.
— Никогда?
— Так ведь он же был здесь только раз или два.
— Раз или два? Когда же это?
— В последний раз года два назад.
— Ничего себе отец!
— Мы с Лайзой не любим, когда он тут появляется.
— Лайза — это кто?
— Моя мама. — Тут я снова вспомнил, что должен говорить правду. — Ну, в общем, вроде мамы, — добавил я.
— Что значит — вроде?
— Моя мама умерла.
Он вздохнул.
— Ты хочешь сказать, что Лайза умерла?
— Нет, не она, конечно. Я же говорю вам. Она пошла к булочнику.
— Ей-богу, нелегко тебя понять. Хорошо бы твоей «вроде маме» вернуться. Я хочу задать ей несколько вопросов. Если твой отец не живет здесь, так где же он живет?
— По-моему, тетка говорила мне как-то, что он живет в таком месте под названием Ньюкасл, а сама моя тетка живет в Ричмонде. — И, разговорившись, желая показать свою готовность быть искренним, я принялся выкладывать ему всю информацию, какой располагал: — Но они не так уж хорошо ладят. Она зовет его Сатаной.
— Вот тут, — сказал он, — судя по тому, что ты говоришь, она, пожалуй, не так уж и не права.
В эту минуту дверь наверху отворилась, и я услышал на лестнице шаги Лайзы.
Что-то побудило меня крикнуть ей:
— Лайза, у нас тут полисмен.
— Я сам мог бы ей это сообщить, — сказал он.
Лайза вошла в комнату с воинственным видом, держа буханку хлеба, точно кирпич, который она приготовилась швырнуть.
— Полисмен?
Он попытался успокоить ее.
— Я только хочу задать вам несколько вопросов, мэм. Это не займет и минуты. Думаю, вы сможете немного помочь нам.
— Я не стану помогать полисмену, и точка.
— Мы пытаемся разыскать джентльмена, выступающего под именем «полковник Кларидж».
— Я не знаю никакого полковника Клариджа. Я не общаюсь с полковниками. Никогда в жизни ни одного полковника не знала. Можете вы представить себе полковника в этой кухне? Вы только посмотрите на плиту. Да полковник в жизни не захочет сесть рядом с такой плитой.
— Иногда, мэм, он выступает под другими именами. Например, Виктор.
— Говорю вам, я не знаю никаких полковников и никаких Викторов. Разговор со мной вам ничего не даст.
Я потом частенько размышлял, что вызвало этот визит и что произошло потом. Пройдет не один год, прежде чем я снова увижу Капитана. Да и тогда посещения его были кратки, и я не всегда бывал при этом дома. Случалось иной раз, вернувшись из школы, я замечал на столе недопитую чашку чаю.
Скучал ли я по нему? Что-то не помню, чтобы я испытывал какие-либо чувства, разве что время от времени дикое желание пережить что-то интересное. Полюбил ли я Капитана, этого псевдоотца, ставшего мне столь же далеким, как и мой настоящий отец? Любил ли я Лайзу, которая ухаживала за мной, кормила меня как надо, отправляла в положенное время в школу и встречала по возвращении поцелуем, в котором чувствовалось нетерпеливое ожидание? Любил ли я вообще кого-нибудь? Знал ли я, что такое любовь? Знаю ли я это сейчас, много лет спустя, или я только читал о любви в книжках? Капитан, конечно, вернулся — он всегда со временем возвращался.
Теперь, когда я расстался с Лайзой и покинул то, что привык называть «домом», я узнаю об его отъездах, лишь когда навещаю Лайзу. Иногда он отсутствует целый год, иногда — два. Но я никогда не слышал, чтобы Лайза жаловалась. В дверь я всегда звоню условным кодом, так как уверен, что иначе она меня не впустит. Она, наверно, всякий раз надеется, что это он, а не я. Только трижды мои посещения совпали с его наездами, и я почувствовал, что он считает, будто я там по-прежнему живу.
— Ходил за покупками? — спросил он меня однажды дружески и без всякого интереса, а в другой раз мимоходом спросил, как мне работается журналистом. — Ты не задерживаешься слишком поздно? — спросил он. — Ты ведь знаешь, Лайза не терпит темноты.
В тот раз он ушел первым, и Лайза взмолилась:
— Никогда не говори ему, что ты тут больше не живешь. Я не хочу, чтобы он волновался из-за меня. Хватает у него и своих волнений.
Почему я съехал, бросив ее? Пожалуй, мне надоела комедия, которую все чаще и чаще разыгрывала Лайза, когда Капитан особенно долго отсутствовал. Я чувствовал, что Лайза ее разыгрывает, чтобы защитить его от упреков, и я мирился с этим, пока считал, что рано или поздно он вернется и поселится с нами. Не привык я быть под материнским крылом. До сих пор я знал лишь опеку тетки, которую ненавидел, и, пожалуй, начал смотреть на Лайзу как на псевдотетку, а не псевдомать. В присутствии Капитана я еще мог ее выносить. Капитан ведь никогда не пытался строить из себя отца. Он был искателем приключений, принадлежавшим к миру Вальпараисо, о котором я грезил ребенком, и меня, как многих мальчишек, наверное, влекла тайна, неопределенность, отсутствие однообразия — этой наихудшей черты семейной жизни.
Я не чувствую себя виноватым в том, что оставил Лайзу. Я уверен, что Капитан посылает ей деньги из того далека, где находится, и почему-то мне кажется, что там, без меня, они стареют вместе, хоть он и редко бывает теперь с нею. Я всегда недоумевал…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
7
«Я всегда недоумевал». По поводу чего «недоумевал» — спрашиваю я себя, перечитывая эту повесть нашей жизни, — повесть, которую я начал писать много лет тому назад, а потом, уехав из дома, забросил. Ответа на свой вопрос я не нашел.
Из полиции мне сообщили, что Лайза находится в больнице, в тяжелом состоянии, и я поехал в тот дом, который по-прежнему нехотя называл «своим домом», чтобы проделать все нудные процедуры, какие требуются, в преддверии кончины близкого человека. Родственников, которым можно было бы перепоручить эту малоприятную обязанность, у Лайзы не было. А она чуть не погибла в нелепой дорожной катастрофе, когда переходила улицу, возвращаясь от булочника, куда раньше за хлебом ходил обычно я. Полиция нашла у нее в кармане письмо ко мне — письмо, в котором с типичной для нее заботливостью она напоминала, что надо сделать прививку от гриппа; и весть, что Лайза при смерти, на какое-то время преисполнила меня чувства вины: ведь если б я не бросил ее, за хлебом пошел бы я и ничего бы не случилось.
В больнице она велела мне, с трудом ворочая языком, уничтожить кучу писем, так как не хотела, чтобы чужие глаза читали их.
— Почему я их хранила — сама не знаю, — сказала она. — Он ведь пишет всегда уйму глупостей. — И добавила: — Только не сообщай Капитану, что я тут.
— Но если он вдруг объявится…
— Не объявится. В последнем письме он говорил, что придет, может, в будущем году, а может, и через год… — И добавила: — Будь к нему добрым. Он всегда был добрым к нам.
— А он тебя любит? — вырвалось у меня запретное слово.
— Что значит — любит. Говорят, что Бог нас любит. Если это любовь, по мне, уж лучше доброта.
Я приготовился обнаружить в доме письма Капитана, и, к своему удивлению, нашел эту неоконченную повесть — вымысел, автобиографию? — которую я тут и воспроизвел. Рукопись лежала, тщательно перетянутая резинками, под несколькими кипами писем, которые хранила Лайза в ящике на кухне, вообще-то предназначенном для салфеток и разных бесполезных предметов, вроде вышитых кружочков, употреблявшихся вместо подставок в те далекие дни.
Поначалу я даже не узнал собственного почерка — таким он был тогда четким. Теперь же, по прошествии стольких лет, после всей этой спешной работы, какую приходится выполнять низкооплачиваемому журналисту, всех этих мелких сообщений для газеты, которые я презираю в душе, мой почерк стал крайне неразборчивым.
В юности я одно время питал тщеславную надежду стать «настоящим писателем», как я себе это представлял; тогда-то я, очевидно, и написал этот фрагмент. Вполне возможно, я избрал такую форму потому, что мало знал жизнь окружающего мира, и, следовательно, это едва ли могло кого-либо заинтересовать. Должно быть, я оставил здесь этот набросок — чего? — когда внезапно и постыдно распростился с жизнью в подвале, воспользовавшись редким отсутствием Лайзы и прихватив немного денег из той суммы, что нашел у нее в спальне, — оставшегося, решил я про себя, ей хватит до следующего поступления от Капитана. Он ведь никогда еще ее не подводил, а изъятая мною небольшая мзда, подумал я, — это дележ по справедливости. Лайза, конечно, куда больше истратила бы на меня в предстоящие месяцы, а теперь, без меня, все денежки пойдут на ее личные расходы — правда, она никогда ничего зря не расходовала.
Лайза явно читала мою рукопись (я с радостью обнаружил, листая страницы, что там не было никакой оскорбительной критики ее материнских забот), так как на последней странице нацарапала не очень грамотно несколько слов, которые вполне могли бы служить эпитафией на могильной плите Капитана, а возможно, она решила написать свое окончательное мнение для всех полицейских, приходивших донимать ее расспросами: «Что бы там ни говорили, а Капитан был очень добр к нам обоим. Он был… (она зачеркнула слово „был“) он очень хороший человек». Характерно, что она не употребила этого таинственного термина «любовь», — для могильного камня осталось лишь подчеркнутое признание добродетелей Капитана. Да и была ли вообще физическая любовь (это ли я имел в виду, ставя свой знак вопроса?) между этими двумя странными людьми, которых я, будучи ребенком, почти что и не знал?
Чудно мне было сидеть совсем одному в этом жалком подвале, на этой запущенной улице Кэмден-Тауна, и читать сначала написанное мною много лет назад, а потом просматривать одно за другим письма Капитана, которых я до сих пор никогда не видел; все они лежали в конвертах с иностранными марками. Я вскоре обнаружил, что они по-прежнему приходили на этот адрес в Кэмден-Тауне, хотя Капитану хотелось, чтоб было иначе. По крайней мере в своих намерениях он был добр к нам обоим. Он довольно регулярно писал из своего далека, хотя редко сообщал свой адрес, чаще просил писать до востребования. В последний раз он исчез при мне незадолго до появления еще одного полицейского в штатском. А потом с интервалами в два-три месяца стали поступать от него небольшие пакеты — иногда с письмом, иногда без, но всегда с деньгами или ценностями. Пакет бросала в почтовый ящик чья-то рука, предварительно позвонив условным кодом.
— Мне это не нравится. Это же просто невыносимо, — сказала мне как-то Лайза. — Нечестно. Ведь такой уговор был только между ним и мной. Когда так звонят, я думаю… может, на этот раз… и все не он. Мне иногда кажется, что этот условный звонок — единственное, что нас вообще связывало. — И, следуя велению долга, добавила: — Кроме тебя, конечно.
Потом несколько месяцев денег не было и писем тоже. По счастью, владельцу дома отказали в разрешении снести его, как он намеревался, и он нехотя сдал три верхние комнаты вместе с мебелью, так что Лайза получала чаевые и могла кое-что заработать. В противном случае на ее жалованье сторожихи мы бы не жили, а лишь существовали бы впроголодь.
Перебирая сейчас письма Капитана, я вспомнил, как к нам вдруг пришло письмо с испанской маркой и штемпелем местечка на Коста-Брава. Капитан прислал тогда небывало крупную сумму — чек швейцарского банка на три тысячи фунтов, — и я вспомнил, как испуганно вскрикнула Лайза:
— Какой ужас! Что он наделал? Они же схватят его. Засадят в тюрьму на годы и годы.
В ту пору у нас с Испанией не было договора о выдаче преступников, и если не что другое, то, во всяком случае, это обстоятельство спасло Капитана от такой участи.
Я обнаружил это письмо наверху в одной из пачек и прочел его сейчас впервые. Судя по дате, оно прибыло незадолго до того, как я ушел от Лайзы и стал работать учеником репортера в местной газете, получив это место, несмотря на мой юный возраст, благодаря удачному описанию одного странного события, которого на самом деле никогда не было. Возможно, внимание редактора привлекло название моей вещицы — «Попался, который кусался». Мне было страшновато: а вдруг редактор проверит источник, на который я безо всяких оснований ссылался, но я хорошо рассчитал время — газета как раз шла в набор и редактору не терпелось поместить эту историю в выпуск до того, как она появится под крупными заголовками в таких гигантах, как «Мейл» или «Экспресс». До этого случая я был достаточно наивен и разделял убеждение Лайзы, что газете важнее правда, чем читательский интерес, но мой успех помог мне избавиться от наивности.
Я отправился к Лайзе сообщить добрую весть о том, что получил работу, — весть тем более, на мой взгляд, добрую, что я так лихо смошенничал (вот это, я считал, Капитан одобрил бы), — и обнаружил ее на кухне с письмом, которое я сейчас держал в руке.
Хотя Лайза велела мне уничтожить письма, я не собирался этого делать — во всяком случае, до тех пор, пока их не прочту. Конечно, когда я в следующий раз приду к ней в больницу, я заверю ее, что «даже из конвертов не вынимал — швырнул прямиком в печку». При этом вины я за собой не чувствовал. Таким сделали меня эти двое. И я имел право знать моих творцов.
Лайза не показала мне тогда этого письма, но я и сейчас помню — хотя прошло столько лет, — как увлажнились ее глаза, когда она получила чек, и как она сказала мне чуть ли не с отчаянием:
— Он пишет столько ерунды. У меня нет времени на все эти глупости.
— У тебя такой несчастный вид, — сказал я ей. — Что — плохие вести?
— Да нет, просто я лук резала. Что это он написал, будто слышит колокольчики мулов?
— Так ведь в Испании, наверно, есть мулы.
— Но он же опять уезжает из Испании и даже не говорит — куда. А «стану сферообразным»? — добавила она. — Что это значит? Не понимаю я этих его выражений. Но он всегда был такой. Он же образованный.
Она все-таки получила деньги по чеку и дала мне мою долю, но переезжать из подвала не захотела.
— Не собираюсь я жить за его счет и тянуть из него все соки, — сказала она как-то. — Сохраню, сколько смогу, пока он не позвонит в дверь.
Насколько я знаю, она так и не получила нового адреса до востребования, чтобы ответить ему, и, когда прошел еще год, начала говорить о Капитане в прошедшем времени, как говорят о мертвеце.
— Даже если б он сидел в тюрьме, — сказала она мне, — все равно он бы сумел мне написать.
Я забрал письма вместе с моей незаконченной, нацарапанной авторучкой рукописью в двухкомнатную квартирку, на которую сменил однокомнатное жилище в Сохо, когда получил свою долю чека, и в последующие недели по многу раз перечитывал письма Капитана. У меня было такое впечатление, будто я гляжу чужими глазами на умирающую женщину, которая была мне вместо матери, и, всматриваясь в нее сквозь строки писем, все меньше понимаю: что связывало этих двух людей и в то же время так странно удерживало на расстоянии? С тех пор как я ушел из «дома», я дважды, можно сказать, влюблялся, и всякий раз роман оканчивался (для меня, во всяком случае) вполне счастливо, так что я с возрастающей уверенностью смотрел в будущее, ожидая встречи с какой-то третьей девушкой. С теми обеими девушками во время моих кратких отсутствий я обменивался письмами, которые, я полагаю, можно было бы назвать «любовными». (Я сохранил письма девушек как доказательство моих успехов, и, думаю, девушки с не меньшей гордостью сохранили, по всей вероятности, мои послания к ним.) Уж в этих-то письмах не было недостатка в слове «любовь» и содержалась куча намеков на те радости, которые мы вместе делили, а вот читая письма Капитана, я как бы вступал в неведомую страну, где говорили на совершенно незнакомом мне языке, и, если даже попадалось какое-то слово, схожее со словом моего языка, оно, казалось, имело совсем иной смысл.
Другое письмо начиналось так:
Я взял наугад еще одно письмо. Я внушил себе, что стремлюсь познать истину, представляющую ценность почему-то только для меня одного; к тому же я вспомнил, что говорил отец о том, как умеет врать Капитан. Но, спрашивал я себя, какой смысл Капитану, находящемуся так далеко, врать Лайзе? Когда я жил вместе с одной девушкой, мне часто приходилось ей врать, чтобы подольше сохранить наши Отношения, но когда людей разделяют две тысячи миль, разве могут отношения оставаться прежними? Зачем играть такую комедию? Или, быть может, Капитан играл эту комедию для себя, чтобы избежать одиночества? Пожалуй, следующее письмо, написанное несколько раньше, могло в известной мере что-то прояснить.
В конце, как всегда, стояло P.S., словно Капитан медлил, оттягивая минуту, когда надо сложить исписанный лист и сунуть в конверт.
Мне эти письма представлялись весьма странными любовными посланиями, если считать их любовными посланиями, а не просто изъявлениями глубокой и сентиментальной привязанности. Они возбудили мое любопытство. Читая их, я познакомился с половиной жизни этих двух людей и хотел знать другую половину. Какого рода ответы получал Капитан на том конце света? Возможно, давнее стремление стать «настоящим писателем», все еще теплившееся во мне, и любопытство писаки побудили меня обратиться к нашему семейному Сатане, моему отцу, чтобы потолковать с ним. Мне хочется продолжить этот рассказ и закончить его не словами «я всегда недоумевал», а чем-то получше.
У меня был вполне благовидный предлог для встречи с Сатаной: в конце концов, его все-таки следовало поставить в известность, что Лайза находится в тяжелом состоянии. Но даже если б она умерла, я бы не видел необходимости предпринимать что-то большее, чем сообщить отцу об ее похоронах, если можно назвать похоронами те полчаса, которые мне пришлось бы провести в крематории, по всей вероятности, с двумя лавочниками и кем-то из жильцов, кто время от времени нанимал Лайзу для уборки.
И вот я написал отцу, но ни словом не обмолвился о состоянии Лайзы, так как это могло лишить меня единственного повода для встречи. Я просто предложил повидаться, когда Сатана в следующий раз приедет в Лондон. Была у меня для этого, конечно, и другая причина. Деньги подходили к концу. Если Лайза умрет, я ведь не смогу претендовать на ее «имущество» (сказал я себе с иронией) — на этот неизвестный мне счет, куда она, вопреки совету Капитана, наверно, положила содержимое не одного чека, выписанного на предъявителя. Ведь если бы она послушалась Капитана, в ящичке в ее спальне, безусловно, лежали бы не те несколько фунтов, что я нашел. Однако никакой чековой книжки — если, конечно, она не прихватила ее с собой в больницу — нигде не было.
До того как пришел ответ от отца, я еще раз ходил в подвал и обнаружил там письмо с панамской маркой, сунутое под дверь. Капитан писал:
Из полиции мне сообщили, что Лайза находится в больнице, в тяжелом состоянии, и я поехал в тот дом, который по-прежнему нехотя называл «своим домом», чтобы проделать все нудные процедуры, какие требуются, в преддверии кончины близкого человека. Родственников, которым можно было бы перепоручить эту малоприятную обязанность, у Лайзы не было. А она чуть не погибла в нелепой дорожной катастрофе, когда переходила улицу, возвращаясь от булочника, куда раньше за хлебом ходил обычно я. Полиция нашла у нее в кармане письмо ко мне — письмо, в котором с типичной для нее заботливостью она напоминала, что надо сделать прививку от гриппа; и весть, что Лайза при смерти, на какое-то время преисполнила меня чувства вины: ведь если б я не бросил ее, за хлебом пошел бы я и ничего бы не случилось.
В больнице она велела мне, с трудом ворочая языком, уничтожить кучу писем, так как не хотела, чтобы чужие глаза читали их.
— Почему я их хранила — сама не знаю, — сказала она. — Он ведь пишет всегда уйму глупостей. — И добавила: — Только не сообщай Капитану, что я тут.
— Но если он вдруг объявится…
— Не объявится. В последнем письме он говорил, что придет, может, в будущем году, а может, и через год… — И добавила: — Будь к нему добрым. Он всегда был добрым к нам.
— А он тебя любит? — вырвалось у меня запретное слово.
— Что значит — любит. Говорят, что Бог нас любит. Если это любовь, по мне, уж лучше доброта.
Я приготовился обнаружить в доме письма Капитана, и, к своему удивлению, нашел эту неоконченную повесть — вымысел, автобиографию? — которую я тут и воспроизвел. Рукопись лежала, тщательно перетянутая резинками, под несколькими кипами писем, которые хранила Лайза в ящике на кухне, вообще-то предназначенном для салфеток и разных бесполезных предметов, вроде вышитых кружочков, употреблявшихся вместо подставок в те далекие дни.
Поначалу я даже не узнал собственного почерка — таким он был тогда четким. Теперь же, по прошествии стольких лет, после всей этой спешной работы, какую приходится выполнять низкооплачиваемому журналисту, всех этих мелких сообщений для газеты, которые я презираю в душе, мой почерк стал крайне неразборчивым.
В юности я одно время питал тщеславную надежду стать «настоящим писателем», как я себе это представлял; тогда-то я, очевидно, и написал этот фрагмент. Вполне возможно, я избрал такую форму потому, что мало знал жизнь окружающего мира, и, следовательно, это едва ли могло кого-либо заинтересовать. Должно быть, я оставил здесь этот набросок — чего? — когда внезапно и постыдно распростился с жизнью в подвале, воспользовавшись редким отсутствием Лайзы и прихватив немного денег из той суммы, что нашел у нее в спальне, — оставшегося, решил я про себя, ей хватит до следующего поступления от Капитана. Он ведь никогда еще ее не подводил, а изъятая мною небольшая мзда, подумал я, — это дележ по справедливости. Лайза, конечно, куда больше истратила бы на меня в предстоящие месяцы, а теперь, без меня, все денежки пойдут на ее личные расходы — правда, она никогда ничего зря не расходовала.
Лайза явно читала мою рукопись (я с радостью обнаружил, листая страницы, что там не было никакой оскорбительной критики ее материнских забот), так как на последней странице нацарапала не очень грамотно несколько слов, которые вполне могли бы служить эпитафией на могильной плите Капитана, а возможно, она решила написать свое окончательное мнение для всех полицейских, приходивших донимать ее расспросами: «Что бы там ни говорили, а Капитан был очень добр к нам обоим. Он был… (она зачеркнула слово „был“) он очень хороший человек». Характерно, что она не употребила этого таинственного термина «любовь», — для могильного камня осталось лишь подчеркнутое признание добродетелей Капитана. Да и была ли вообще физическая любовь (это ли я имел в виду, ставя свой знак вопроса?) между этими двумя странными людьми, которых я, будучи ребенком, почти что и не знал?
Чудно мне было сидеть совсем одному в этом жалком подвале, на этой запущенной улице Кэмден-Тауна, и читать сначала написанное мною много лет назад, а потом просматривать одно за другим письма Капитана, которых я до сих пор никогда не видел; все они лежали в конвертах с иностранными марками. Я вскоре обнаружил, что они по-прежнему приходили на этот адрес в Кэмден-Тауне, хотя Капитану хотелось, чтоб было иначе. По крайней мере в своих намерениях он был добр к нам обоим. Он довольно регулярно писал из своего далека, хотя редко сообщал свой адрес, чаще просил писать до востребования. В последний раз он исчез при мне незадолго до появления еще одного полицейского в штатском. А потом с интервалами в два-три месяца стали поступать от него небольшие пакеты — иногда с письмом, иногда без, но всегда с деньгами или ценностями. Пакет бросала в почтовый ящик чья-то рука, предварительно позвонив условным кодом.
— Мне это не нравится. Это же просто невыносимо, — сказала мне как-то Лайза. — Нечестно. Ведь такой уговор был только между ним и мной. Когда так звонят, я думаю… может, на этот раз… и все не он. Мне иногда кажется, что этот условный звонок — единственное, что нас вообще связывало. — И, следуя велению долга, добавила: — Кроме тебя, конечно.
Потом несколько месяцев денег не было и писем тоже. По счастью, владельцу дома отказали в разрешении снести его, как он намеревался, и он нехотя сдал три верхние комнаты вместе с мебелью, так что Лайза получала чаевые и могла кое-что заработать. В противном случае на ее жалованье сторожихи мы бы не жили, а лишь существовали бы впроголодь.
Перебирая сейчас письма Капитана, я вспомнил, как к нам вдруг пришло письмо с испанской маркой и штемпелем местечка на Коста-Брава. Капитан прислал тогда небывало крупную сумму — чек швейцарского банка на три тысячи фунтов, — и я вспомнил, как испуганно вскрикнула Лайза:
— Какой ужас! Что он наделал? Они же схватят его. Засадят в тюрьму на годы и годы.
В ту пору у нас с Испанией не было договора о выдаче преступников, и если не что другое, то, во всяком случае, это обстоятельство спасло Капитана от такой участи.
Я обнаружил это письмо наверху в одной из пачек и прочел его сейчас впервые. Судя по дате, оно прибыло незадолго до того, как я ушел от Лайзы и стал работать учеником репортера в местной газете, получив это место, несмотря на мой юный возраст, благодаря удачному описанию одного странного события, которого на самом деле никогда не было. Возможно, внимание редактора привлекло название моей вещицы — «Попался, который кусался». Мне было страшновато: а вдруг редактор проверит источник, на который я безо всяких оснований ссылался, но я хорошо рассчитал время — газета как раз шла в набор и редактору не терпелось поместить эту историю в выпуск до того, как она появится под крупными заголовками в таких гигантах, как «Мейл» или «Экспресс». До этого случая я был достаточно наивен и разделял убеждение Лайзы, что газете важнее правда, чем читательский интерес, но мой успех помог мне избавиться от наивности.
Я отправился к Лайзе сообщить добрую весть о том, что получил работу, — весть тем более, на мой взгляд, добрую, что я так лихо смошенничал (вот это, я считал, Капитан одобрил бы), — и обнаружил ее на кухне с письмом, которое я сейчас держал в руке.
Хотя Лайза велела мне уничтожить письма, я не собирался этого делать — во всяком случае, до тех пор, пока их не прочту. Конечно, когда я в следующий раз приду к ней в больницу, я заверю ее, что «даже из конвертов не вынимал — швырнул прямиком в печку». При этом вины я за собой не чувствовал. Таким сделали меня эти двое. И я имел право знать моих творцов.
"Дорогая Лайза, — читал я, — опустив письмо в почтовый ящик, я снова уеду, как только смогу. В Испании стало нынче много хуже, поэтому я перебираюсь в те места, куда всегда хотел поехать, в тот вольный край земной, где правит справедливость и где человек может нажить состояние без труда и хлопот, так что, скорее всего, пройдет какое-то время, прежде чем я снова напишу, а письма, очевидно, пойдут долго, так что не волнуйся, я в полной боевой форме, но уж очень мне тяжело думать, что ты по-прежнему год за годом живешь в этом жалком подвале. Пора бы Джиму найти себе работу и как-то помогать. Пожалуйста, используй этот чек и подыщи себе жилье получше. Хотелось бы мне послать тебе более крупную сумму, но надо оставить себе на поездку и на устройство, хотя я думаю, там, куда я еду, на это не потребуется много времени. Как только я устроюсь, я сообщу тебе номер почты, куда писать до востребования, и, клянусь, очень скоро пришлю чек на более крупную сумму, чтобы ты могла приехать ко мне туда, где я поселюсь. Я скучаю без тебя, и ты нужна мне, Лайза, все эти осколки лет без тебя были ужасны, я иногда не могу спать по ночам — так о тебе тревожусь. Твои письма мало что мне говорят. Ты ведь не из тех, кто жалуется, даже когда этот Сатана причинил тебе боль. Поверь, теперь мы уже скоро будем вместе. Ну а Джим, если захочет, может, конечно, поехать с тобой. Мне бы не хотелось, чтобы ты путешествовала одна. Скажи ему, я уже слышу колокольчики идущих мулов — он поймет, что я имею в виду.Я заметил, что слово «любовь» по-прежнему отсутствовало, и, черт бы его подрал, что он хотел сказать этим «сферообразным»? Вернувшись к себе, я заглянул в словарь и обнаружил: «похожий на шар»! Наконец-то я добрался до смысла хоть одного из тех выражений, которые Капитан любил употреблять.
Твой Капитан.
P.S. У меня выпадают волосы. Скоро стану совсем сферообразным. Со мной всегда так, когда тебя нет рядом".
Лайза не показала мне тогда этого письма, но я и сейчас помню — хотя прошло столько лет, — как увлажнились ее глаза, когда она получила чек, и как она сказала мне чуть ли не с отчаянием:
— Он пишет столько ерунды. У меня нет времени на все эти глупости.
— У тебя такой несчастный вид, — сказал я ей. — Что — плохие вести?
— Да нет, просто я лук резала. Что это он написал, будто слышит колокольчики мулов?
— Так ведь в Испании, наверно, есть мулы.
— Но он же опять уезжает из Испании и даже не говорит — куда. А «стану сферообразным»? — добавила она. — Что это значит? Не понимаю я этих его выражений. Но он всегда был такой. Он же образованный.
Она все-таки получила деньги по чеку и дала мне мою долю, но переезжать из подвала не захотела.
— Не собираюсь я жить за его счет и тянуть из него все соки, — сказала она как-то. — Сохраню, сколько смогу, пока он не позвонит в дверь.
Насколько я знаю, она так и не получила нового адреса до востребования, чтобы ответить ему, и, когда прошел еще год, начала говорить о Капитане в прошедшем времени, как говорят о мертвеце.
— Даже если б он сидел в тюрьме, — сказала она мне, — все равно он бы сумел мне написать.
Я забрал письма вместе с моей незаконченной, нацарапанной авторучкой рукописью в двухкомнатную квартирку, на которую сменил однокомнатное жилище в Сохо, когда получил свою долю чека, и в последующие недели по многу раз перечитывал письма Капитана. У меня было такое впечатление, будто я гляжу чужими глазами на умирающую женщину, которая была мне вместо матери, и, всматриваясь в нее сквозь строки писем, все меньше понимаю: что связывало этих двух людей и в то же время так странно удерживало на расстоянии? С тех пор как я ушел из «дома», я дважды, можно сказать, влюблялся, и всякий раз роман оканчивался (для меня, во всяком случае) вполне счастливо, так что я с возрастающей уверенностью смотрел в будущее, ожидая встречи с какой-то третьей девушкой. С теми обеими девушками во время моих кратких отсутствий я обменивался письмами, которые, я полагаю, можно было бы назвать «любовными». (Я сохранил письма девушек как доказательство моих успехов, и, думаю, девушки с не меньшей гордостью сохранили, по всей вероятности, мои послания к ним.) Уж в этих-то письмах не было недостатка в слове «любовь» и содержалась куча намеков на те радости, которые мы вместе делили, а вот читая письма Капитана, я как бы вступал в неведомую страну, где говорили на совершенно незнакомом мне языке, и, если даже попадалось какое-то слово, схожее со словом моего языка, оно, казалось, имело совсем иной смысл.
«Прошлой ночью я видел странный сон про тебя, Лайза. Ты разбогатела и купила себе машину, но самое скверное — ты оказалась очень плохим водителем, так что я был уверен: с тобой случится несчастье и ты снова попадешь в больницу, а я не буду знать, где ты. Я проснулся с чувством, что слишком ты от меня далеко, и решил написать тебе это письмо — никаких новостей, плохих или хороших, у меня нет, только этот эквилибристический сон, но, пожалуйста, не теряй надежды».Это письмо было написано до того, которое пришло с испанской маркой. Я снова вынужден был полезть в словарь — посмотреть слово «эквилибристический». Капитан наверняка спутал его со словом «эротический», так как «эквилибрист», то есть канатоходец, от которого произведено это прилагательное, никак сюда не подходит. Не такой уж он, видно, был образованный, как считала Лайза.
Другое письмо начиналось так:
"Пожалуйста, пожалуйста, не волнуйся, а тебя наверняка взволновала сумма, на которую выписан чек. Когда-нибудь я наживу состояние, и ты разделишь его со мной. Только, может, для тебя будет спокойнее, если впредь я буду выписывать чеки на предъявителя: я не хочу, чтобы ты волновалась, так как к тебе ведь снова могут пристать с расспросами. На твоем месте я бы не стал открывать счет — всегда лучше иметь живые деньги, а твой жалкий подвал никто не станет грабить. Чеки теперь будут подписаны именем Карвер. Фамилия Кардиган никогда мне не нравилась — слишком почтенная, — а называться Виктором мне надоело. Даже Джиму не нравится это имя, и он прав. Но оснований для волнения никаких нет, все у меня здесь идет чин чином, вот только скучаю без тебя. Письмо получилось деловое и скучное, но ты прекрасно знаешь обо всем остальном, о чем я не хочу писать сегодня. Ты — моя жизнь, Лайза, запомни это. Человеку необходима цель в жизни, и ты — моя цель.По-видимому это было последнее письмо, которое получила Лайза до того, как попасть в больницу; штемпель на нем был неразборчив, а марка — колумбийская.
Твой Капитан.
P.S. Все-таки я бы хотел, чтоб ты уехала из этого подвала и не давала Сатане своего адреса — оставь его только на почте, чтоб тебе пересылали корреспонденцию. Не отвечай на это письмо, пока я не сообщу тебе, куда писать Карверу до востребования, так как я, наверно, снова буду какое-то время на ходу".
Я взял наугад еще одно письмо. Я внушил себе, что стремлюсь познать истину, представляющую ценность почему-то только для меня одного; к тому же я вспомнил, что говорил отец о том, как умеет врать Капитан. Но, спрашивал я себя, какой смысл Капитану, находящемуся так далеко, врать Лайзе? Когда я жил вместе с одной девушкой, мне часто приходилось ей врать, чтобы подольше сохранить наши Отношения, но когда людей разделяют две тысячи миль, разве могут отношения оставаться прежними? Зачем играть такую комедию? Или, быть может, Капитан играл эту комедию для себя, чтобы избежать одиночества? Пожалуй, следующее письмо, написанное несколько раньше, могло в известной мере что-то прояснить.
«Ты — единственная, кроме меня самого, кому я, пожалуй, сумел немного помочь. А очень многим я причинял, похоже, одно только зло. Мне становится страшно при мысли, что когда-нибудь я могу и тебе причинить зло, как причинял его другим. Да лучше мне сейчас умереть, чем допустить, чтобы такое случилось; вот только моя смерть может причинить тебе еще большее зло, чем я сам при жизни. Милая Лайза, мне легче изъясняться на бумаге, чем с помощью языка. Может, мне следовало жить в соседней комнате и переписываться с тобой?»Почему, недоумевал я, Капитан все время испытывал эту потребность находиться вдали от женщины, которую так любил? Неужели действительно боялся причинить ей зло?
«А когда тебе захочется поговорить со мной, повернешь ручку двери и войдешь — хотя бы для того, чтобы подать мне чаю. Как я следил бы за этой ручкой в надежде, что она повернется, несмотря на то что чай — не самое мое любимое питье. Я теперь пью только виски. Так лучше для желудка, а чай, напоминающий о тебе, представляется мне чем-то эквилибристическим».Опять это слово.
В конце, как всегда, стояло P.S., словно Капитан медлил, оттягивая минуту, когда надо сложить исписанный лист и сунуть в конверт.
«Не бойся, Лайза. Я только шучу. Всего-навсего выпиваю в шесть часов порцию. Я не превращаюсь в пьяницу. Не могу себе это позволить. Для того дела, которым я занимаюсь, мне надо иметь ясную голову и быть как стеклышко».Какое же это дело? — недоумевал я. Слово «недоумевал» что-то слишком часто приходит мне на ум.
Мне эти письма представлялись весьма странными любовными посланиями, если считать их любовными посланиями, а не просто изъявлениями глубокой и сентиментальной привязанности. Они возбудили мое любопытство. Читая их, я познакомился с половиной жизни этих двух людей и хотел знать другую половину. Какого рода ответы получал Капитан на том конце света? Возможно, давнее стремление стать «настоящим писателем», все еще теплившееся во мне, и любопытство писаки побудили меня обратиться к нашему семейному Сатане, моему отцу, чтобы потолковать с ним. Мне хочется продолжить этот рассказ и закончить его не словами «я всегда недоумевал», а чем-то получше.
У меня был вполне благовидный предлог для встречи с Сатаной: в конце концов, его все-таки следовало поставить в известность, что Лайза находится в тяжелом состоянии. Но даже если б она умерла, я бы не видел необходимости предпринимать что-то большее, чем сообщить отцу об ее похоронах, если можно назвать похоронами те полчаса, которые мне пришлось бы провести в крематории, по всей вероятности, с двумя лавочниками и кем-то из жильцов, кто время от времени нанимал Лайзу для уборки.
И вот я написал отцу, но ни словом не обмолвился о состоянии Лайзы, так как это могло лишить меня единственного повода для встречи. Я просто предложил повидаться, когда Сатана в следующий раз приедет в Лондон. Была у меня для этого, конечно, и другая причина. Деньги подходили к концу. Если Лайза умрет, я ведь не смогу претендовать на ее «имущество» (сказал я себе с иронией) — на этот неизвестный мне счет, куда она, вопреки совету Капитана, наверно, положила содержимое не одного чека, выписанного на предъявителя. Ведь если бы она послушалась Капитана, в ящичке в ее спальне, безусловно, лежали бы не те несколько фунтов, что я нашел. Однако никакой чековой книжки — если, конечно, она не прихватила ее с собой в больницу — нигде не было.
До того как пришел ответ от отца, я еще раз ходил в подвал и обнаружил там письмо с панамской маркой, сунутое под дверь. Капитан писал:
«Прилагаю еще один чек от Карвера на предъявителя. На сей раз — на полторы тысячи фунтов. Я собирался послать больше, но не вышло, а этой суммы как раз хватит на билет в Панама-Сити, так что упакуй свои вещички и прилетай. Самолеты из Лондона летают сюда два раза в неделю, но надо пересаживаться в Нью-Йорке, а мысль, что тебе придется быть в Нью-Йорке, тем более одной, — не очень мне нравится. Есть достаточно оснований этого не делать. Так что лети лучше в Амстердам и оттуда прямиком сюда. Путь будет долгий, так что, пожалуйста, лети первым классом и выпей бокал-другой шампанского, чтобы заснуть. Сообщи Карверу телеграммой на апартамент 361, Панама-Сити, день и время прилета, и старик будет с нетерпением ждать, когда приземлится твой самолет. Не волнуйся за Джима. Ему не плохо какое-то время побыть одному, а скоро и он сможет к нам присоединиться. Мы уж оба об этом позаботимся. Думается, недельки через две-три я сумею добыть ему здесь работу. Скажи ему, что мулы тяжело нагружены и находятся совсем близко, но я не могу до тех пор ждать — так мне хочется поскорее увидеть тебя. Я скоро буду богатым, Лайза, клянусь, и все, что я имею, будет принадлежать тебе и ему. Я так взволнован твоим приездом — даже спать не могу. Приезжай скорее, будь для Карвера насладительной».