не могло сказать ему, почему они уехали. Он вышел на веранду и сквозь дыру
в половице увидел, что на земле между кирпичными столбиками, которые
предохраняли дом от муравьев, валяется книга. Как давно он не видал книг!
Эта книга, потихоньку плесневевшая под верандой, была как обещание, что
все обойдется и прежняя жизнь будет идти своим чередом в городских домах с
радиоприемниками и книжными шкафами, с постелями, постланными на ночь, и
скатертью на обеденном столе. Он опустился на колени, и достал книгу, и
вдруг понял, что, когда эта долгая борьба кончится и он перейдет через
горы, через границу штата, жизнь еще может порадовать его.
Книга была английская, но, проучившись несколько лет в американской
семинарии, он знал язык настолько, чтобы кое-как прочитать, что тут
написано. И даже если он ничего не поймет, все равно, это же книга. Она
называлась "Жемчужины английской поэзии", а на форзаце была наклейка с
отпечатанным текстом: "В награду..." и от руки чернилами: "Корал Феллоуз
за отличные сочинения. Третий класс". Под надписью какой-то герб, кажется
с грифоном и дубовым листком, латинский девиз: "Virtus Laudata Crescit"
[похвалой умножается добродетель (лат.)], а ниже факсимиле: "Генри Бекли,
бакалавр гуманитарных наук, директор курсов "Домашнее обучение".
Священник сел на ступеньки веранды. Кругом была тишина - ни признака
жизни на заброшенной банановой плантации, один лишь стервятник, еще не
потерявший надежды. Индейца будто и вовсе не было. После обеда, с
невеселой улыбкой подумал священник, можно немножко почитать - и наугад
открыл книгу. Корал - вот как ее зовут. Магазины Веракруса полны твердых
ломких кораллов, которые почему-то принято дарить девочкам после их
первого причастия. Он прочел:
Я с горных высей струйкой льюсь,
Где вяхири и цапли,
И вдруг в сторонку увернусь,
Журча за каплей капля.
[А.Теннисон (1809-1892), "Ручей"]
Стихотворение было непонятное - слова звучали будто на эсперанто. Он
подумал: так вот она, английская поэзия, - какая-то странная. В тех
немногих стихах, которые он учил, говорилось о муках, раскаянии и надежде.
Эти же кончались на философской ноте: "Приходят люди и уйдут, а я пребуду
вечно". Банальность и ложность последних слов "пребуду вечно" резнула его.
Такие стихи не для детского чтения. Стервятник - пыльный, бесприютный -
ковылял по двору; время от времени он лениво взлетал и, хлопая крыльями,
снова садился на землю шагах в пятидесяти от того места, где взлетел.
Священник прочитал:
- Вернись, вернись, - молил отец,
Страданий не тая.
- Ты мой птенец, ты мой птенец,
Вернись, о дочь моя!
[Т.Кэмпбелл (1777-1844), "Дочь лорда Уллина"]
Эти строки произвели на него большое впечатление, хотя они тоже не
годились для детей. В звуках чужого языка ему слышалось неподдельное
чувство, и, сидя в одиночестве на залитой солнцем узенькой ступеньке, он
повторял про себя последние слова: "О дочь моя! О дочь моя!" Тут было все,
что он чувствовал сам, - раскаяние, тоска и несчастная родительская
любовь.
Как странно, что после ночи в душной и переполненной до отказа тюремной
камере он попал в эти пустынные места - будто успел умереть там, когда
голова старика лежала у него на плече, и теперь блуждает в преддверии ада,
ибо в нем мало добра, но столь же мало и зла... Жизни больше не было - не
только на банановой плантации. Разразилась гроза, и когда он искал, где
спрятаться, ему стало ясно, что все кругом мертво.
При вспышке молний хижины ходили ходуном, на миг вырывались из темноты
и тут же снова исчезали в грохочущем мраке. Дождь еще не обрушился на них,
он шел сплошной пеленой от залива Кампече, захватывая весь штат своей
размеренной поступью. Когда раскаты грома затихали, священнику казалось,
будто он слышит эту поступь, этот оглушительный шорох, надвигающийся на
горы, которые были уже так близко - в каких-нибудь двадцати милях отсюда.
Он добежал до первой хижины; дверь ее стояла нараспашку, и когда молния
сверкнула зигзагом, он, как и ожидал, увидел, что там никого нет: только
груда кукурузных початков, и метнулось что-то серое - наверно, крыса. Он
кинулся к соседней, но там тоже кукуруза - и больше ничего. Жизнь точно
отступила перед ним, точно кто-то решил, что отныне он будет один - совсем
один. Пока он стоял там, дождь добрался до просеки, вышел из лесу густым,
белым дымом и двинулся дальше. Будто враг выпустил удушливый газ на поле
битвы с таким расчетом, чтобы никто не уцелел. Дождь занял все вокруг и
лил столько, сколько нужно: враг с хронометром в руке рассчитал до секунды
выносливость человеческих легких. Крыша недолго удерживала дождевые потоки
и вскоре подалась; сучья прогнулись под тяжестью воды и разъехались в
стороны; темные струи хлынули вниз сразу в нескольких местах. Затем ливень
прекратился, с крыши уже только капало, гроза ушла дальше, и молнии
сверкали по ее флангам, как заградительный огонь. Через несколько минут
она дойдет до горной цепи; еще две-три такие грозы, и горы будут
непроходимы.
Он очень устал за целый день ходьбы и, найдя сухое место, опустился на
пол. При вспышке молний ему была видна просека; вокруг мягко постукивали
падающие с деревьев капли. Это было как покой, хоть и не совсем покой. Для
того чтобы наслаждаться покоем, рядом нужны люди, а его одиночество таило
новые беды. Ему вдруг вспомнилось, неизвестно почему: американская
семинария, дождливый день, работает паровое отопление, и окна библиотеки
запотели; вокруг высокие шкафы с благочестивыми книгами, и молодой
семинарист родом из Таскона выводит пальцем на стекле свои инициалы. Вот
тогда был покой. Сейчас он глядит на это со стороны; вряд ли его снова
ждет такая жизнь. Он сотворил свой мир сам - и вот он: пустые,
развалившиеся хижины, гроза, уходящая вдаль, и опять страх - страх потому,
что он все-таки не один здесь.
За дверью слышалось осторожное движение. Шаги то приближались, то
останавливались. Священник безвольно ждал, что будет дальше, а позади него
капало с крыши. Он представил себе, как метис бродит по городу, выискивая
удобный случай, чтобы выдать его. В дверях показалось чье-то лицо и вмиг
исчезло - лицо старухи, но кто их знает, этих индейцев, может быть, ей не
больше двадцати лет. Он встал и вышел из хижины - женщина в грубой юбке,
висевшей на ней мешком, с черными, тяжело раскачивающимися за спиной
косами побежала прочь. Его одиночество, видимо, только и будут нарушать
такие вот неуловимые существа - какие-то выходцы из каменного века,
которые появлялись и тут же исчезали.
В нем загорелась угрюмая злоба - она-то зачем убегает! Шлепая по лужам,
он погнался за ней по просеке, но она была ближе его к лесу и преспокойно
скрылась среди деревьев. Искать ее там было бесполезно, он вернулся назад
и вошел в ближайшую хижину - не в ту, где прятался от дождя. Здесь тоже
было пусто. Куда девались люди? Он знал, что в таких более или менее диких
поселках живут неподолгу. Индейцы обрабатывают небольшой участок земли, а
когда почва истощится, просто уходят на другое место, не имея понятия о
севообороте. Но урожай кукурузы они уносят с собой. Отсюда, похоже,
бежали, спасаясь от какой-то опасности или от болезни. Ему приходилось
слышать о таких бегствах, когда в поселке разражалась эпидемия, и самое
страшное было, конечно, то, что эти люди уносили болезнь с собой, куда бы
ни ушли; иногда они впадали в панику и бились, как мухи о стекло, но
тайком, пряча свое смятение от чужих глаз. Он снова бросил хмурый взгляд
на просеку: индеанка пробиралась к хижине, к той, что укрывала его от
дождя. Он крикнул, и она, спотыкаясь, побежала назад к лесу. Неуклюжие
движения женщины напоминали ему полет птицы, притворяющейся, будто у нее
сломано крыло. Он не стал гнаться за ней, и, не добежав до деревьев, она
остановилась и посмотрела на пего. Он медленно пошел к ближайшей хижине,
обернулся на ходу: женщина следовала за ним, держась на расстоянии, не
сводя с него глаз. И ему снова показалось, что в ней есть что-то от
испуганного зверя или птицы. Он шел прямо к хижине - где-то далеко впереди
сверкнула молния, но грома не было слышно; небо светлело, из-за туч
показалась луна. Вдруг сзади раздался какой-то странный крик, и,
оглянувшись, он увидел, как женщина побежала к лесу, споткнулась,
взмахнула руками и упала на землю - птица приносила себя в жертву.
Тогда он понял, что в этой хижине есть какая-то ценность, может быть,
зарытая в кукурузе, и, не обращая внимания на женщину, вошел туда. Молнии
вспыхнули теперь далеко, и, ничего не видя в темноте, он ощупью добрался
до кукурузы. Шаги, шлепающие по лужам, послышались ближе. Он стал шарить в
кукурузе - может, там спрятана какая-нибудь еда, - и сухой шорох листьев
смешался со звуком падающих капель и с осторожными шагами за стенкой,
точно кто-то тихонько занимался своими делами. И тут рука его коснулась
чьего-то лица.
Такое было уже не страшно ему: его пальцы тронули что-то человеческое.
Они ощупали все тельце - тельце ребенка, даже не шелохнувшегося у него под
рукой. Луна бросала неясный блик на лицо женщины в дверях. Она, вероятно,
была едва жива от страха... но по ее лицу судить трудно. Он подумал: надо
вынести его отсюда, посмотреть, что с ним.
Это был мальчик лет трех; кожа да кости, круглая голова с лохмами
черных волос; без сознания, но еще живой; слабенькое биение в груди. Он
опять подумал - не болезнь ли какая, но, отняв руку от тельца, убедился,
что на ней не пот, а кровь. Ужас и отвращение охватили его: всюду насилие,
придет ли конец насилию? Он резко спросил женщину:
- Что случилось? - Казалось, во всем этом штате один человек полностью
зависит от произвола другого человека.
Женщина опустилась на колени в двух-трех шагах от него и смотрела ему
на руки. Она, видимо, немного знала по-испански, потому что ответила:
- Americano. - На ребенке была темная рубашоночка; священник заголил ее
до шеи: три огнестрельные раны. Жизнь медленно уходила из жалкого тельца;
теперь ему уже ничем не поможешь, но надо попробовать... Он сказал
женщине:
- Воды. Воды. - Но она не поняла и не двинулась с места, глядя ему на
руки. Как легко ошибиться, считая, что раз глаза ничего не выражают,
значит, нет и горя. Коснувшись ребенка, он увидел, как она подалась
вперед, готовая броситься на него, вцепиться в него зубами, если бы
ребенок только застонал.
Он заговорил медленно, ласково, но зная, сколько она поймет:
- Надо принести воды. Смыть кровь. Не бойся меня. Я не сделаю ему
ничего плохого. - Он снял с себя рубашку и стал рвать ее на полосы. Это
было антисанитарно, а что поделаешь? Можно, конечно, прочесть молитву, но
жизнь, вот эту жизнь, не вымолишь. Он снова повторил: - Воды. - Женщина,
кажется, поняла, что от нее требуется, и растерянно посмотрела на дождевые
лужи - больше воды нигде не было. Ну что ж, подумал он, земля не грязнее
любого сосуда. Он намочил полосу, оторванную от рубашки, и нагнулся над
ребенком. Женщина подвинулась ближе - в этом движении была угроза. Он
снова попробовал успокоить ее: - Не бойся меня. Я священник.
Слово "священник" женщина поняла. Она подалась вперед, схватила руку с
мокрой тряпицей и поцеловала ее. В тот миг, когда губы женщины прильнули к
его руке, по лицу ребенка пробежала судорога, глаза открылись и пристально
посмотрели на них, крошечное тельце свело нестерпимой болью, а потом глаза
закатились и застыли, как стеклянные шарики в детской игре, - желтые,
страшные, мертвые. Женщина отпустила его руку и подползла к луже, сложив
пальцы ковшиком, чтобы зачерпнуть воды. Священник сказал:
- Теперь уже не нужно, - и выпрямился, держа в руках мокрые тряпки.
Женщина разжала пальцы, и вода вылилась на землю. Она умоляюще
проговорила:
- Отец! - И он устало опустился на колени и начал молиться.
Молитвы казались ему теперь бессмысленными, другое дело - причастие:
вложить его между губами умирающего - значит вложить ему Бога в уста. Это
реальность - в ней есть что-то ощутимое, а такая молитва всего лишь
благочестивое воздыхание. Почему кто-то должен услышать его молитвы? Грех
мешает им вознестись к небу. Ему казалось, что его молитвы непереваренной
пищей лежат в нем и нет им выхода.
Кончив молиться, он поднял тело ребенка и, как вещь, отнес его в
хижину. Зря выносили, точно стул, который вытаскиваешь в сад и тащишь
обратно, потому что трава мокрая. Женщина покорно пошла за ним - она не
дотронулась до своего сына, просто смотрела, как священник кладет его в
темноте на ворох кукурузы.
Он сел на земляной пол и медленно проговорил:
- Надо похоронить.
Это она поняла и кивнула головой.
Священник спросил:
- Где твой муж? Он тебе поможет?
Она быстро заговорила - должно быть, на языке камачо; он понял только
отдельные испанские слова. Вот опять она сказала "Americano", и ему
вспомнился преступник, фотография которого висела в полиции рядом с его
собственной. Он спросил:
- Это он убил? - Она замотала головой. Что же случилось? - подумал он.
Неужели американец спрятался здесь и солдаты стреляли по хижинам? Очень
может быть. Внезапно он насторожился: женщина назвала ту банановую
плантацию. Но там не было умирающих, там не было ни малейших признаков
разбоя - разве только тишина и бегство ее хозяев говорили о беде. Он
подумал, что заболела мать, но, может, стряслось что-нибудь похуже? Может
быть, этот тупица капитан Феллоуз снял ружье со стены и вышел с таким
неспорым оружием на человека, главный талант которого заключался в
быстроте реакции и в умении стрелять прямо из кармана? А бедная девочка...
какую ответственность, может быть, пришлось ей взвалить на себя!
Он отогнал эту мысль и спросил:
- Лопата у тебя есть? - Она не поняла вопроса, и он показал ей, как
роют землю. Раздался новый раскат грома; надвигалась вторая гроза, точно
враг узнал, что после обстрела кое-кто остался в живых, и теперь намерен
добить уцелевших. Опять ему послышалось идущее издалека могучее дыхание
дождя. Он уловил, что женщина говорит про церковь. У нее было в запасе
несколько испанских слов. Что она хочет сказать? - подумал он. Но тут
хлынул дождь. Дождь стеной стал между ним и спасением, обрушился на них
глыбой, замкнул их в себе. Луна спряталась, и только вспышки молний
освещали темноту.
Такого дождя крыша не могла выдержать, он лил сквозь нее, сухие
кукурузные листья, на которых лежал мертвый ребенок, потрескивали, как
горящие сучья. Он дрожал от холода - может быть, это начинается лихорадка?
Надо уходить отсюда, пока еще у него есть силы. Женщина, невидимая в
темноте, снова умоляюще проговорила:
- Iglesia [церковь (исп.)]. - Наверно, ей хочется похоронить ребенка у
церкви или только поднести его к алтарю, чтобы он коснулся ног Христа.
Безумная мысль!
При вспышке молнии, озарившей все вокруг голубым светом, он развел
руками, показывая ей всю невозможность этого, и сказал:
- Солдаты. - Но она тут же ответила:
- Americano! - Это слово все время возникало в ее речи, будто в нем
было много значений, и только интонация позволяла понять, о чем она
говорит, - поясняет, предостерегает, таит угрозу. Может, она хотела
сказать, что солдаты заняты поисками преступника? Так или иначе дождь все
погубил. До границы как было, так и осталось двадцать миль, но после грозы
горные тропы будут, наверное, непроходимы... А церковь? Он не имел ни
малейшего понятия, где найти церковь. Уже долгие годы ему не приходилось
видеть их. Трудно поверить, что в нескольких днях пути отсюда где-то есть
церковь. При вспышке молнии он увидел, что женщина с несокрушимым
терпением смотрит на него.
Последние тридцать часов они ели только сахар - большие коричневые
куски величиной с детскую голову; никого не видели, не сказали друг другу
ни слова. А зачем говорить, когда общий язык их состоял всего лишь из двух
слов: "Iglesia" и "Americano"? Женщина шла за ним по пятам с мертвым
ребенком, привязанным у нее за спиной. Она, должно быть, не знала, что
такое усталость. Через сутки они вышли из болот в предгорье, спать
устроились на высоком берегу медленно текущей зеленой реки, найдя среди
моря грязи сухое место под выступом скалы. Женщина сидела, подтянув
колени, опустив голову; она не проявляла никаких чувств, но труп ребенка
лежал у нее за спиной, точно его надо было охранять от мародеров, как
всякое имущество. Держась по солнцу, они шли до тех пор, пока поросшая
темным лесом горная гряда не указала им, куда должен лежать их путь.
Подобно последним оставшимся в живых людям умирающего мира, они несли на
себе четкую печать конца.
Иной раз священнику начинало казаться, что он уже в безопасности, но
если видимых границ между штатами нет - ни паспортного пункта, ни таможни,
- опасность не отстанет и будет брести за тобой, тяжело ступая по твоим
следам. Продвигались они медленно: тропа то круто подымалась футов на
пятьсот, то снова уходила вниз сплошным месивом грязи. Раз она сделала
огромный поворот, так что через три часа они очутились ярдах в ста от того
места, где он начинался.
К вечеру второго дня они вышли на широкое плато, заросшее невысокой
травой; в вечернем небе чернел причудливый лес крестов, склонившихся под
разными углами, - некоторые высотой футов в двадцать, другие не выше
восьми. Кресты были похожи на пущенные в рост деревья. Священник
остановился, с удивлением глядя на них. Это были первые, открыто стоявшие
на виду символы христианства, с которыми ему пришлось столкнуться за
последние пять лет, - если только на пустынном горном плато они будут у
кого-нибудь на виду. Ни один священник не мог иметь отношения к столь
странным, примитивным крестам. Это было индейское кладбище, и оно не
вызывало в памяти ни опрятных церковных облачений, ни тщательно
разработанной символики литургии. Казалось, кресты пришли сюда прямо из
темной таинственной глубины веры, из мрака, где разверзаются могилы и
пробуждаются мертвые. Он услышал шорох позади и оглянулся.
Женщина упала на колени и медленно ползла по жесткой земле к крестам;
мертвый ребенок покачивался у нее за спиной. Добравшись до самого высокого
креста, она отвязала ребенка, приложила его к дереву сначала лицом, потом
спиной и перекрестилась, но не так, как обычно крестятся католики, а
странным, сложным движением, включающим нос и уши. Неужели она ждет чуда?
И если ждет, почему не даровать ей это чудо? - подумал священник. Сказано:
вера движет горами, а она верит, верит в брение, исцелившее слепого [в
Евангелии от Иоанна (9, 1-3, 6, 7) говорится о чуде, сотворенном Христом:
он возвратил слепому зрение, помазав его глаза брением - пылью, смоченной
своей слюной], в голос, пробудивший мертвого. В небе зажглась вечерняя
звезда; она низко висела над краем плато; до нее, казалось, можно было
дотянуться рукой. Подул горячий ветерок. Священник поймал себя на том, что
ждет, не шевельнется ли ребенок. Но он не шевельнулся. Господь упустил
возможность совершить чудо. Женщина села и, вынув из своего узла комок
сахара, стала грызть его, а ребенок неподвижно лежал у подножия креста. В
конце концов, зачем Господу наказывать невинное дитя, воскрешая его к
такой жизни?
- Vamos [пойдем (исп.)], - сказал священник, но женщина будто не
слышала его и продолжала грызть сахар своими острыми передними зубами. Он
взглянул на небо и увидел, что вечернюю звезду закрыли темные тучи. -
Vamos. - Спрятаться от дождя на этом плато было негде.
Женщина не двинулась с места; ее угловатое, коротконосое лицо между
двух черных кос было совершенно бесстрастно: она выполнила свой долг и
теперь могла вкушать вечный отдых. Священник вздрогнул: боль, будто
твердым ободком шляпы весь день сдавливавшая ему лоб, пробралась глубже.
Он подумал: надо укрыться где-нибудь - у человека есть долг перед самим
собой, этому учит даже Церковь. Небо темнело; кресты торчали точно
уродливые сухие кактусы. Он вышел на край плато и, прежде чем начать
спуск, оглянулся; женщина все еще грызла сахар, и он вспомнил, что больше
у них из еды ничего не было.
Тропа шла вниз очень круто - так круто, что ему пришлось спускаться по
ней задом наперед; справа и слева из серых камней под прямым углом росли
деревья, а в пятистах футах тропа снова уходила в гору. Священник вспотел,
его мучила нестерпимая жажда. Хлынувший дождь принес ему сначала даже
какое-то облегчение. Он прижался спиной к валуну; спрятаться было негде, а
тратить силы на то, чтобы добраться до дна ущелья, не стоило. Дрожь теперь
почти не прекращалась, но боль была уже не в голове, а где-то снаружи -
повсюду: в шуме дождя, в мыслях, в запахах. Все его ощущения смешались.
Вот боль стала нудным голосом, втолковывавшим ему, что он идет не по той
тропе. Он вспомнил карту двух соседних штатов, которую видел когда-то.
Штат, откуда он бежал, был усыпан деревушками - в знойных болотистых
местах люди плодились, как москиты, но в соседнем, в северо-западном углу
карты, почти ничего не было - чистая белая бумага. Теперь ты на этой
чистой бумаге, сказала ему боль. Но ведь туда ведет тропинка, устало
возразил он. Ах, тропинка! - сказала боль. По тропинке ты пройдешь миль
пятьдесят, пока доберешься куда-нибудь. Тебя же не хватит на такое
расстояние. Вокруг только белая бумага, и все.
Потом боль стала лицом. Он твердо знал, что американец следит за ним, -
кожа у него вся в мелких точечках, как на газетной фотографии. Должно
быть, он шел за ними всю дорогу, потому что хотел убить и мать ребенка
тоже. Надо что-то делать; дождь висел как занавес, за которым могло
случиться все что угодно. Он подумал: нельзя было бросать ее одну, да
простит меня Бог. Нет у меня чувства ответственности за людей. Да чего же
ждать от пьющего падре. И, с трудом поднявшись на ноги, он стал
карабкаться назад, к плато. Мысли не давали ему покоя. Дело не только в
женщине, отвечай и за американца. Два лица - его и убийцы - висели рядом
на стене полицейского участка, точно портреты двух братьев в фамильной
портретной галерее. Нельзя подвергать искушению брата своего.
Дрожа, обливаясь потом, насквозь промокший, он вышел на край плато. Там
никого не было - мертвый ребенок не в счет, это просто ненужная вещь,
брошенная к подножию креста; мать ушла домой. Она сделала все, что хотела
сделать. Удивление прогнало лихорадку - прогнало на время, до следующего
приступа. Маленький комок сахара - все, что осталось, - лежал у рта
ребенка... на случай если чудо произойдет или чтобы покормить отлетевший
дух? Со смутным чувством стыда священник нагнулся и взял его; мертвый
ребенок не зарычит, как рычала искалеченная собака. Но ему ли отвергать
возможность чуда? Он помедлил, стоя под проливным дождем, потом положил
сахар в рот. Если Господу будет угодно даровать жизнь ребенку, неужели же
он не дарует ему и пищу?
Лишь только он начал есть, лихорадка вернулась; сахар застрял у него в
горле, и снова появилась мучительная жажда. Нагнувшись, он стал лизать
воду с бугристой земли и даже попробовал сосать свои промокшие штаны.
Ребенок лежал под дождевыми струями как темная куча коровьего помета.
Священник вернулся к краю плато и стал спускаться вниз по ущелью; он был
совсем один теперь - даже лицо исчезло, один тащился по чистой белой
бумаге, с каждым шагом уходя все дальше и дальше в пустынную страну.
Где-то там есть, конечно, города, и если идти все дальше и дальше, то
дойдешь до побережья, до Тихого океана, до железной дороги в Гватемалу;
там будут и шоссе и автомобили. Поезда он не видал уже десять лет. Он
представил себе черную линию на карте, бегущую вдоль побережья, видел
впереди пятьдесят, сто миль незнакомой страны. Вот по ней он и бредет
сейчас; он слишком далеко ушел от людей. Природа убьет его.
И все-таки он шел вперед. Какой смысл возвращаться в опустевшую деревню
или на банановую плантацию с издыхающей собакой и рожком для обуви?
Оставалось одно: ступать одной ногой, потом другой, сползать вниз,
карабкаться вверх. Когда дождь ушел дальше, он выбрался из ущелья и увидел
перед собой только огромное неровное пространство, лес, горы и бегущую
прочь серую вуаль дождя. Он взглянул в ту сторону и больше не стал
смотреть. Это было все равно что вперять глаза в отчаяние.
Прошло часа три, прежде чем подъем кончился; был вечер, вокруг - лес.
По деревьям неуклюже и лихо скакали невидимые глазу обезьяны, а вот это,
должно быть, змеи, точно зажженные спички, с шипеньем скользят в траве. Он
не боялся их: это была хоть какая-то жизнь, и она уходила от него все
дальше и дальше. Он расставался не только с людьми, звери и гады и те
убегали от него; скоро он останется наедине со своим дыханием.
Он стал читать про себя: "Господи! Возлюбил я великолепие дома твоего".
Запах мокрых, гниющих листьев, душная ночь, темнота... Он в стволе
шахты и спускается в глубину земли, чтобы похоронить себя. И скоро обретет
могилу.
Когда человек с ружьем подошел к нему, он даже не пошевельнулся.
Человек подходил с опаской: в глубине земли не ждешь встреч. Держа ружье
наготове, он спросил:
- Ты кто?
Впервые за десять лет священник назвал себя незнакомцу по имени, потому
что сил у него но было и жить тоже было незачем.
- Священник? - изумленно переспросил незнакомец. - Откуда вы?
Его снова лихорадило; он плохо понимал, что происходит. Он сказал:
- Не бойся. Я не принесу тебе беды. Я уйду. - Он собрал последние силы
и пошел; озадаченное лицо проникло в его лихорадку и снова исчезло. -
Заложников больше не будет, - успокоил он себя вслух. Шаги позади не
отставали; он опасный человек, и незнакомец выпроваживает его со своего
в половице увидел, что на земле между кирпичными столбиками, которые
предохраняли дом от муравьев, валяется книга. Как давно он не видал книг!
Эта книга, потихоньку плесневевшая под верандой, была как обещание, что
все обойдется и прежняя жизнь будет идти своим чередом в городских домах с
радиоприемниками и книжными шкафами, с постелями, постланными на ночь, и
скатертью на обеденном столе. Он опустился на колени, и достал книгу, и
вдруг понял, что, когда эта долгая борьба кончится и он перейдет через
горы, через границу штата, жизнь еще может порадовать его.
Книга была английская, но, проучившись несколько лет в американской
семинарии, он знал язык настолько, чтобы кое-как прочитать, что тут
написано. И даже если он ничего не поймет, все равно, это же книга. Она
называлась "Жемчужины английской поэзии", а на форзаце была наклейка с
отпечатанным текстом: "В награду..." и от руки чернилами: "Корал Феллоуз
за отличные сочинения. Третий класс". Под надписью какой-то герб, кажется
с грифоном и дубовым листком, латинский девиз: "Virtus Laudata Crescit"
[похвалой умножается добродетель (лат.)], а ниже факсимиле: "Генри Бекли,
бакалавр гуманитарных наук, директор курсов "Домашнее обучение".
Священник сел на ступеньки веранды. Кругом была тишина - ни признака
жизни на заброшенной банановой плантации, один лишь стервятник, еще не
потерявший надежды. Индейца будто и вовсе не было. После обеда, с
невеселой улыбкой подумал священник, можно немножко почитать - и наугад
открыл книгу. Корал - вот как ее зовут. Магазины Веракруса полны твердых
ломких кораллов, которые почему-то принято дарить девочкам после их
первого причастия. Он прочел:
Я с горных высей струйкой льюсь,
Где вяхири и цапли,
И вдруг в сторонку увернусь,
Журча за каплей капля.
[А.Теннисон (1809-1892), "Ручей"]
Стихотворение было непонятное - слова звучали будто на эсперанто. Он
подумал: так вот она, английская поэзия, - какая-то странная. В тех
немногих стихах, которые он учил, говорилось о муках, раскаянии и надежде.
Эти же кончались на философской ноте: "Приходят люди и уйдут, а я пребуду
вечно". Банальность и ложность последних слов "пребуду вечно" резнула его.
Такие стихи не для детского чтения. Стервятник - пыльный, бесприютный -
ковылял по двору; время от времени он лениво взлетал и, хлопая крыльями,
снова садился на землю шагах в пятидесяти от того места, где взлетел.
Священник прочитал:
- Вернись, вернись, - молил отец,
Страданий не тая.
- Ты мой птенец, ты мой птенец,
Вернись, о дочь моя!
[Т.Кэмпбелл (1777-1844), "Дочь лорда Уллина"]
Эти строки произвели на него большое впечатление, хотя они тоже не
годились для детей. В звуках чужого языка ему слышалось неподдельное
чувство, и, сидя в одиночестве на залитой солнцем узенькой ступеньке, он
повторял про себя последние слова: "О дочь моя! О дочь моя!" Тут было все,
что он чувствовал сам, - раскаяние, тоска и несчастная родительская
любовь.
Как странно, что после ночи в душной и переполненной до отказа тюремной
камере он попал в эти пустынные места - будто успел умереть там, когда
голова старика лежала у него на плече, и теперь блуждает в преддверии ада,
ибо в нем мало добра, но столь же мало и зла... Жизни больше не было - не
только на банановой плантации. Разразилась гроза, и когда он искал, где
спрятаться, ему стало ясно, что все кругом мертво.
При вспышке молний хижины ходили ходуном, на миг вырывались из темноты
и тут же снова исчезали в грохочущем мраке. Дождь еще не обрушился на них,
он шел сплошной пеленой от залива Кампече, захватывая весь штат своей
размеренной поступью. Когда раскаты грома затихали, священнику казалось,
будто он слышит эту поступь, этот оглушительный шорох, надвигающийся на
горы, которые были уже так близко - в каких-нибудь двадцати милях отсюда.
Он добежал до первой хижины; дверь ее стояла нараспашку, и когда молния
сверкнула зигзагом, он, как и ожидал, увидел, что там никого нет: только
груда кукурузных початков, и метнулось что-то серое - наверно, крыса. Он
кинулся к соседней, но там тоже кукуруза - и больше ничего. Жизнь точно
отступила перед ним, точно кто-то решил, что отныне он будет один - совсем
один. Пока он стоял там, дождь добрался до просеки, вышел из лесу густым,
белым дымом и двинулся дальше. Будто враг выпустил удушливый газ на поле
битвы с таким расчетом, чтобы никто не уцелел. Дождь занял все вокруг и
лил столько, сколько нужно: враг с хронометром в руке рассчитал до секунды
выносливость человеческих легких. Крыша недолго удерживала дождевые потоки
и вскоре подалась; сучья прогнулись под тяжестью воды и разъехались в
стороны; темные струи хлынули вниз сразу в нескольких местах. Затем ливень
прекратился, с крыши уже только капало, гроза ушла дальше, и молнии
сверкали по ее флангам, как заградительный огонь. Через несколько минут
она дойдет до горной цепи; еще две-три такие грозы, и горы будут
непроходимы.
Он очень устал за целый день ходьбы и, найдя сухое место, опустился на
пол. При вспышке молний ему была видна просека; вокруг мягко постукивали
падающие с деревьев капли. Это было как покой, хоть и не совсем покой. Для
того чтобы наслаждаться покоем, рядом нужны люди, а его одиночество таило
новые беды. Ему вдруг вспомнилось, неизвестно почему: американская
семинария, дождливый день, работает паровое отопление, и окна библиотеки
запотели; вокруг высокие шкафы с благочестивыми книгами, и молодой
семинарист родом из Таскона выводит пальцем на стекле свои инициалы. Вот
тогда был покой. Сейчас он глядит на это со стороны; вряд ли его снова
ждет такая жизнь. Он сотворил свой мир сам - и вот он: пустые,
развалившиеся хижины, гроза, уходящая вдаль, и опять страх - страх потому,
что он все-таки не один здесь.
За дверью слышалось осторожное движение. Шаги то приближались, то
останавливались. Священник безвольно ждал, что будет дальше, а позади него
капало с крыши. Он представил себе, как метис бродит по городу, выискивая
удобный случай, чтобы выдать его. В дверях показалось чье-то лицо и вмиг
исчезло - лицо старухи, но кто их знает, этих индейцев, может быть, ей не
больше двадцати лет. Он встал и вышел из хижины - женщина в грубой юбке,
висевшей на ней мешком, с черными, тяжело раскачивающимися за спиной
косами побежала прочь. Его одиночество, видимо, только и будут нарушать
такие вот неуловимые существа - какие-то выходцы из каменного века,
которые появлялись и тут же исчезали.
В нем загорелась угрюмая злоба - она-то зачем убегает! Шлепая по лужам,
он погнался за ней по просеке, но она была ближе его к лесу и преспокойно
скрылась среди деревьев. Искать ее там было бесполезно, он вернулся назад
и вошел в ближайшую хижину - не в ту, где прятался от дождя. Здесь тоже
было пусто. Куда девались люди? Он знал, что в таких более или менее диких
поселках живут неподолгу. Индейцы обрабатывают небольшой участок земли, а
когда почва истощится, просто уходят на другое место, не имея понятия о
севообороте. Но урожай кукурузы они уносят с собой. Отсюда, похоже,
бежали, спасаясь от какой-то опасности или от болезни. Ему приходилось
слышать о таких бегствах, когда в поселке разражалась эпидемия, и самое
страшное было, конечно, то, что эти люди уносили болезнь с собой, куда бы
ни ушли; иногда они впадали в панику и бились, как мухи о стекло, но
тайком, пряча свое смятение от чужих глаз. Он снова бросил хмурый взгляд
на просеку: индеанка пробиралась к хижине, к той, что укрывала его от
дождя. Он крикнул, и она, спотыкаясь, побежала назад к лесу. Неуклюжие
движения женщины напоминали ему полет птицы, притворяющейся, будто у нее
сломано крыло. Он не стал гнаться за ней, и, не добежав до деревьев, она
остановилась и посмотрела на пего. Он медленно пошел к ближайшей хижине,
обернулся на ходу: женщина следовала за ним, держась на расстоянии, не
сводя с него глаз. И ему снова показалось, что в ней есть что-то от
испуганного зверя или птицы. Он шел прямо к хижине - где-то далеко впереди
сверкнула молния, но грома не было слышно; небо светлело, из-за туч
показалась луна. Вдруг сзади раздался какой-то странный крик, и,
оглянувшись, он увидел, как женщина побежала к лесу, споткнулась,
взмахнула руками и упала на землю - птица приносила себя в жертву.
Тогда он понял, что в этой хижине есть какая-то ценность, может быть,
зарытая в кукурузе, и, не обращая внимания на женщину, вошел туда. Молнии
вспыхнули теперь далеко, и, ничего не видя в темноте, он ощупью добрался
до кукурузы. Шаги, шлепающие по лужам, послышались ближе. Он стал шарить в
кукурузе - может, там спрятана какая-нибудь еда, - и сухой шорох листьев
смешался со звуком падающих капель и с осторожными шагами за стенкой,
точно кто-то тихонько занимался своими делами. И тут рука его коснулась
чьего-то лица.
Такое было уже не страшно ему: его пальцы тронули что-то человеческое.
Они ощупали все тельце - тельце ребенка, даже не шелохнувшегося у него под
рукой. Луна бросала неясный блик на лицо женщины в дверях. Она, вероятно,
была едва жива от страха... но по ее лицу судить трудно. Он подумал: надо
вынести его отсюда, посмотреть, что с ним.
Это был мальчик лет трех; кожа да кости, круглая голова с лохмами
черных волос; без сознания, но еще живой; слабенькое биение в груди. Он
опять подумал - не болезнь ли какая, но, отняв руку от тельца, убедился,
что на ней не пот, а кровь. Ужас и отвращение охватили его: всюду насилие,
придет ли конец насилию? Он резко спросил женщину:
- Что случилось? - Казалось, во всем этом штате один человек полностью
зависит от произвола другого человека.
Женщина опустилась на колени в двух-трех шагах от него и смотрела ему
на руки. Она, видимо, немного знала по-испански, потому что ответила:
- Americano. - На ребенке была темная рубашоночка; священник заголил ее
до шеи: три огнестрельные раны. Жизнь медленно уходила из жалкого тельца;
теперь ему уже ничем не поможешь, но надо попробовать... Он сказал
женщине:
- Воды. Воды. - Но она не поняла и не двинулась с места, глядя ему на
руки. Как легко ошибиться, считая, что раз глаза ничего не выражают,
значит, нет и горя. Коснувшись ребенка, он увидел, как она подалась
вперед, готовая броситься на него, вцепиться в него зубами, если бы
ребенок только застонал.
Он заговорил медленно, ласково, но зная, сколько она поймет:
- Надо принести воды. Смыть кровь. Не бойся меня. Я не сделаю ему
ничего плохого. - Он снял с себя рубашку и стал рвать ее на полосы. Это
было антисанитарно, а что поделаешь? Можно, конечно, прочесть молитву, но
жизнь, вот эту жизнь, не вымолишь. Он снова повторил: - Воды. - Женщина,
кажется, поняла, что от нее требуется, и растерянно посмотрела на дождевые
лужи - больше воды нигде не было. Ну что ж, подумал он, земля не грязнее
любого сосуда. Он намочил полосу, оторванную от рубашки, и нагнулся над
ребенком. Женщина подвинулась ближе - в этом движении была угроза. Он
снова попробовал успокоить ее: - Не бойся меня. Я священник.
Слово "священник" женщина поняла. Она подалась вперед, схватила руку с
мокрой тряпицей и поцеловала ее. В тот миг, когда губы женщины прильнули к
его руке, по лицу ребенка пробежала судорога, глаза открылись и пристально
посмотрели на них, крошечное тельце свело нестерпимой болью, а потом глаза
закатились и застыли, как стеклянные шарики в детской игре, - желтые,
страшные, мертвые. Женщина отпустила его руку и подползла к луже, сложив
пальцы ковшиком, чтобы зачерпнуть воды. Священник сказал:
- Теперь уже не нужно, - и выпрямился, держа в руках мокрые тряпки.
Женщина разжала пальцы, и вода вылилась на землю. Она умоляюще
проговорила:
- Отец! - И он устало опустился на колени и начал молиться.
Молитвы казались ему теперь бессмысленными, другое дело - причастие:
вложить его между губами умирающего - значит вложить ему Бога в уста. Это
реальность - в ней есть что-то ощутимое, а такая молитва всего лишь
благочестивое воздыхание. Почему кто-то должен услышать его молитвы? Грех
мешает им вознестись к небу. Ему казалось, что его молитвы непереваренной
пищей лежат в нем и нет им выхода.
Кончив молиться, он поднял тело ребенка и, как вещь, отнес его в
хижину. Зря выносили, точно стул, который вытаскиваешь в сад и тащишь
обратно, потому что трава мокрая. Женщина покорно пошла за ним - она не
дотронулась до своего сына, просто смотрела, как священник кладет его в
темноте на ворох кукурузы.
Он сел на земляной пол и медленно проговорил:
- Надо похоронить.
Это она поняла и кивнула головой.
Священник спросил:
- Где твой муж? Он тебе поможет?
Она быстро заговорила - должно быть, на языке камачо; он понял только
отдельные испанские слова. Вот опять она сказала "Americano", и ему
вспомнился преступник, фотография которого висела в полиции рядом с его
собственной. Он спросил:
- Это он убил? - Она замотала головой. Что же случилось? - подумал он.
Неужели американец спрятался здесь и солдаты стреляли по хижинам? Очень
может быть. Внезапно он насторожился: женщина назвала ту банановую
плантацию. Но там не было умирающих, там не было ни малейших признаков
разбоя - разве только тишина и бегство ее хозяев говорили о беде. Он
подумал, что заболела мать, но, может, стряслось что-нибудь похуже? Может
быть, этот тупица капитан Феллоуз снял ружье со стены и вышел с таким
неспорым оружием на человека, главный талант которого заключался в
быстроте реакции и в умении стрелять прямо из кармана? А бедная девочка...
какую ответственность, может быть, пришлось ей взвалить на себя!
Он отогнал эту мысль и спросил:
- Лопата у тебя есть? - Она не поняла вопроса, и он показал ей, как
роют землю. Раздался новый раскат грома; надвигалась вторая гроза, точно
враг узнал, что после обстрела кое-кто остался в живых, и теперь намерен
добить уцелевших. Опять ему послышалось идущее издалека могучее дыхание
дождя. Он уловил, что женщина говорит про церковь. У нее было в запасе
несколько испанских слов. Что она хочет сказать? - подумал он. Но тут
хлынул дождь. Дождь стеной стал между ним и спасением, обрушился на них
глыбой, замкнул их в себе. Луна спряталась, и только вспышки молний
освещали темноту.
Такого дождя крыша не могла выдержать, он лил сквозь нее, сухие
кукурузные листья, на которых лежал мертвый ребенок, потрескивали, как
горящие сучья. Он дрожал от холода - может быть, это начинается лихорадка?
Надо уходить отсюда, пока еще у него есть силы. Женщина, невидимая в
темноте, снова умоляюще проговорила:
- Iglesia [церковь (исп.)]. - Наверно, ей хочется похоронить ребенка у
церкви или только поднести его к алтарю, чтобы он коснулся ног Христа.
Безумная мысль!
При вспышке молнии, озарившей все вокруг голубым светом, он развел
руками, показывая ей всю невозможность этого, и сказал:
- Солдаты. - Но она тут же ответила:
- Americano! - Это слово все время возникало в ее речи, будто в нем
было много значений, и только интонация позволяла понять, о чем она
говорит, - поясняет, предостерегает, таит угрозу. Может, она хотела
сказать, что солдаты заняты поисками преступника? Так или иначе дождь все
погубил. До границы как было, так и осталось двадцать миль, но после грозы
горные тропы будут, наверное, непроходимы... А церковь? Он не имел ни
малейшего понятия, где найти церковь. Уже долгие годы ему не приходилось
видеть их. Трудно поверить, что в нескольких днях пути отсюда где-то есть
церковь. При вспышке молнии он увидел, что женщина с несокрушимым
терпением смотрит на него.
Последние тридцать часов они ели только сахар - большие коричневые
куски величиной с детскую голову; никого не видели, не сказали друг другу
ни слова. А зачем говорить, когда общий язык их состоял всего лишь из двух
слов: "Iglesia" и "Americano"? Женщина шла за ним по пятам с мертвым
ребенком, привязанным у нее за спиной. Она, должно быть, не знала, что
такое усталость. Через сутки они вышли из болот в предгорье, спать
устроились на высоком берегу медленно текущей зеленой реки, найдя среди
моря грязи сухое место под выступом скалы. Женщина сидела, подтянув
колени, опустив голову; она не проявляла никаких чувств, но труп ребенка
лежал у нее за спиной, точно его надо было охранять от мародеров, как
всякое имущество. Держась по солнцу, они шли до тех пор, пока поросшая
темным лесом горная гряда не указала им, куда должен лежать их путь.
Подобно последним оставшимся в живых людям умирающего мира, они несли на
себе четкую печать конца.
Иной раз священнику начинало казаться, что он уже в безопасности, но
если видимых границ между штатами нет - ни паспортного пункта, ни таможни,
- опасность не отстанет и будет брести за тобой, тяжело ступая по твоим
следам. Продвигались они медленно: тропа то круто подымалась футов на
пятьсот, то снова уходила вниз сплошным месивом грязи. Раз она сделала
огромный поворот, так что через три часа они очутились ярдах в ста от того
места, где он начинался.
К вечеру второго дня они вышли на широкое плато, заросшее невысокой
травой; в вечернем небе чернел причудливый лес крестов, склонившихся под
разными углами, - некоторые высотой футов в двадцать, другие не выше
восьми. Кресты были похожи на пущенные в рост деревья. Священник
остановился, с удивлением глядя на них. Это были первые, открыто стоявшие
на виду символы христианства, с которыми ему пришлось столкнуться за
последние пять лет, - если только на пустынном горном плато они будут у
кого-нибудь на виду. Ни один священник не мог иметь отношения к столь
странным, примитивным крестам. Это было индейское кладбище, и оно не
вызывало в памяти ни опрятных церковных облачений, ни тщательно
разработанной символики литургии. Казалось, кресты пришли сюда прямо из
темной таинственной глубины веры, из мрака, где разверзаются могилы и
пробуждаются мертвые. Он услышал шорох позади и оглянулся.
Женщина упала на колени и медленно ползла по жесткой земле к крестам;
мертвый ребенок покачивался у нее за спиной. Добравшись до самого высокого
креста, она отвязала ребенка, приложила его к дереву сначала лицом, потом
спиной и перекрестилась, но не так, как обычно крестятся католики, а
странным, сложным движением, включающим нос и уши. Неужели она ждет чуда?
И если ждет, почему не даровать ей это чудо? - подумал священник. Сказано:
вера движет горами, а она верит, верит в брение, исцелившее слепого [в
Евангелии от Иоанна (9, 1-3, 6, 7) говорится о чуде, сотворенном Христом:
он возвратил слепому зрение, помазав его глаза брением - пылью, смоченной
своей слюной], в голос, пробудивший мертвого. В небе зажглась вечерняя
звезда; она низко висела над краем плато; до нее, казалось, можно было
дотянуться рукой. Подул горячий ветерок. Священник поймал себя на том, что
ждет, не шевельнется ли ребенок. Но он не шевельнулся. Господь упустил
возможность совершить чудо. Женщина села и, вынув из своего узла комок
сахара, стала грызть его, а ребенок неподвижно лежал у подножия креста. В
конце концов, зачем Господу наказывать невинное дитя, воскрешая его к
такой жизни?
- Vamos [пойдем (исп.)], - сказал священник, но женщина будто не
слышала его и продолжала грызть сахар своими острыми передними зубами. Он
взглянул на небо и увидел, что вечернюю звезду закрыли темные тучи. -
Vamos. - Спрятаться от дождя на этом плато было негде.
Женщина не двинулась с места; ее угловатое, коротконосое лицо между
двух черных кос было совершенно бесстрастно: она выполнила свой долг и
теперь могла вкушать вечный отдых. Священник вздрогнул: боль, будто
твердым ободком шляпы весь день сдавливавшая ему лоб, пробралась глубже.
Он подумал: надо укрыться где-нибудь - у человека есть долг перед самим
собой, этому учит даже Церковь. Небо темнело; кресты торчали точно
уродливые сухие кактусы. Он вышел на край плато и, прежде чем начать
спуск, оглянулся; женщина все еще грызла сахар, и он вспомнил, что больше
у них из еды ничего не было.
Тропа шла вниз очень круто - так круто, что ему пришлось спускаться по
ней задом наперед; справа и слева из серых камней под прямым углом росли
деревья, а в пятистах футах тропа снова уходила в гору. Священник вспотел,
его мучила нестерпимая жажда. Хлынувший дождь принес ему сначала даже
какое-то облегчение. Он прижался спиной к валуну; спрятаться было негде, а
тратить силы на то, чтобы добраться до дна ущелья, не стоило. Дрожь теперь
почти не прекращалась, но боль была уже не в голове, а где-то снаружи -
повсюду: в шуме дождя, в мыслях, в запахах. Все его ощущения смешались.
Вот боль стала нудным голосом, втолковывавшим ему, что он идет не по той
тропе. Он вспомнил карту двух соседних штатов, которую видел когда-то.
Штат, откуда он бежал, был усыпан деревушками - в знойных болотистых
местах люди плодились, как москиты, но в соседнем, в северо-западном углу
карты, почти ничего не было - чистая белая бумага. Теперь ты на этой
чистой бумаге, сказала ему боль. Но ведь туда ведет тропинка, устало
возразил он. Ах, тропинка! - сказала боль. По тропинке ты пройдешь миль
пятьдесят, пока доберешься куда-нибудь. Тебя же не хватит на такое
расстояние. Вокруг только белая бумага, и все.
Потом боль стала лицом. Он твердо знал, что американец следит за ним, -
кожа у него вся в мелких точечках, как на газетной фотографии. Должно
быть, он шел за ними всю дорогу, потому что хотел убить и мать ребенка
тоже. Надо что-то делать; дождь висел как занавес, за которым могло
случиться все что угодно. Он подумал: нельзя было бросать ее одну, да
простит меня Бог. Нет у меня чувства ответственности за людей. Да чего же
ждать от пьющего падре. И, с трудом поднявшись на ноги, он стал
карабкаться назад, к плато. Мысли не давали ему покоя. Дело не только в
женщине, отвечай и за американца. Два лица - его и убийцы - висели рядом
на стене полицейского участка, точно портреты двух братьев в фамильной
портретной галерее. Нельзя подвергать искушению брата своего.
Дрожа, обливаясь потом, насквозь промокший, он вышел на край плато. Там
никого не было - мертвый ребенок не в счет, это просто ненужная вещь,
брошенная к подножию креста; мать ушла домой. Она сделала все, что хотела
сделать. Удивление прогнало лихорадку - прогнало на время, до следующего
приступа. Маленький комок сахара - все, что осталось, - лежал у рта
ребенка... на случай если чудо произойдет или чтобы покормить отлетевший
дух? Со смутным чувством стыда священник нагнулся и взял его; мертвый
ребенок не зарычит, как рычала искалеченная собака. Но ему ли отвергать
возможность чуда? Он помедлил, стоя под проливным дождем, потом положил
сахар в рот. Если Господу будет угодно даровать жизнь ребенку, неужели же
он не дарует ему и пищу?
Лишь только он начал есть, лихорадка вернулась; сахар застрял у него в
горле, и снова появилась мучительная жажда. Нагнувшись, он стал лизать
воду с бугристой земли и даже попробовал сосать свои промокшие штаны.
Ребенок лежал под дождевыми струями как темная куча коровьего помета.
Священник вернулся к краю плато и стал спускаться вниз по ущелью; он был
совсем один теперь - даже лицо исчезло, один тащился по чистой белой
бумаге, с каждым шагом уходя все дальше и дальше в пустынную страну.
Где-то там есть, конечно, города, и если идти все дальше и дальше, то
дойдешь до побережья, до Тихого океана, до железной дороги в Гватемалу;
там будут и шоссе и автомобили. Поезда он не видал уже десять лет. Он
представил себе черную линию на карте, бегущую вдоль побережья, видел
впереди пятьдесят, сто миль незнакомой страны. Вот по ней он и бредет
сейчас; он слишком далеко ушел от людей. Природа убьет его.
И все-таки он шел вперед. Какой смысл возвращаться в опустевшую деревню
или на банановую плантацию с издыхающей собакой и рожком для обуви?
Оставалось одно: ступать одной ногой, потом другой, сползать вниз,
карабкаться вверх. Когда дождь ушел дальше, он выбрался из ущелья и увидел
перед собой только огромное неровное пространство, лес, горы и бегущую
прочь серую вуаль дождя. Он взглянул в ту сторону и больше не стал
смотреть. Это было все равно что вперять глаза в отчаяние.
Прошло часа три, прежде чем подъем кончился; был вечер, вокруг - лес.
По деревьям неуклюже и лихо скакали невидимые глазу обезьяны, а вот это,
должно быть, змеи, точно зажженные спички, с шипеньем скользят в траве. Он
не боялся их: это была хоть какая-то жизнь, и она уходила от него все
дальше и дальше. Он расставался не только с людьми, звери и гады и те
убегали от него; скоро он останется наедине со своим дыханием.
Он стал читать про себя: "Господи! Возлюбил я великолепие дома твоего".
Запах мокрых, гниющих листьев, душная ночь, темнота... Он в стволе
шахты и спускается в глубину земли, чтобы похоронить себя. И скоро обретет
могилу.
Когда человек с ружьем подошел к нему, он даже не пошевельнулся.
Человек подходил с опаской: в глубине земли не ждешь встреч. Держа ружье
наготове, он спросил:
- Ты кто?
Впервые за десять лет священник назвал себя незнакомцу по имени, потому
что сил у него но было и жить тоже было незачем.
- Священник? - изумленно переспросил незнакомец. - Откуда вы?
Его снова лихорадило; он плохо понимал, что происходит. Он сказал:
- Не бойся. Я не принесу тебе беды. Я уйду. - Он собрал последние силы
и пошел; озадаченное лицо проникло в его лихорадку и снова исчезло. -
Заложников больше не будет, - успокоил он себя вслух. Шаги позади не
отставали; он опасный человек, и незнакомец выпроваживает его со своего