Страница:
Поэтому я ушел к себе и поговорил с Барсом, который очень расстроился, что от меня опять пахнет чужими котами и собаками. Потом зашел проведать Мурчика. Он уже проснулся, поел рыбы, но состояние у него было по-прежнему тревожное и грустное, и я начал внушать ему, чтобы он успокоился. Мурчик успокоился, и я решил с ним хоть немножко поработать.
Это был действительно гениальный кот! Он на лету схватывал мои команды, выполнял самые сложные задания без запинки, легко и грациозно. И, как я чувствовал, с удовольствием! А вдобавок проявлял инициативу: послал я его на подоконник, чтобы он там взял в зубы карандаш и принес мне, так Мурчик, спрыгнув с подоконника, подошел ко мне с этим карандашом в зубах, на задних лапах. Вообще он довольно уверенно ходил на задних лапах, и, видимо, ему это было не так уж трудно. И говорил свободнее, чем Барс, и больше слов мог произнести, даже целую фразу сказал, довольно четко. Я был так увлечен этим необыкновенным котом, что не заметил, как вошла Ксения Павловна. И только когда она взвизгнула: «Ой, батюшки светы!», я вскочил и покраснел до ушей. Кот тоже разволновался. Но мы-то что, а Ксения Павловна за сердце схватилась. Еще бы! Представьте картину: громадный черный кот расхаживает по комнате на задних лапах, а в передних держит карандаш и листок из моей записной книжки и, словно что-то обдумывая, басом говорит: «Мало мяса мама мне дала!» Фантасмагория в духе Булгакова! Но, между прочим, Барс потом тоже обучился эту фразу произносить, хоть и менее четко. И на задних лапах он ходит, только ему почему-то труднее держаться, чем Мурчику.
Отпоил я Ксению Павловну водой и валерьянкой, она отсиделась немножко — и как начнет хохотать! Я сначала испугался, — вижу, у нее слезы на глазах, думал: истерика с перепугу началась. Но ничего подобного: до нее лишь теперь дошло, что именно сказал кот.
— «Мало мяса мне мама дала!» Надо же! Ой, батюшки, не могу, уморил ты меня, Игорь, с этим котом! В цирке вам выступать, народ валом валить будет!
— Вот видите, какой кот замечательный, а Пестряковы хотят его истребить! назидательно сказал я.
Ксения Павловна утерла слезы фартуком и уже серьезно ответила:
— Ну, на бабку-то я теперь нисколечки не удивляюсь: если в черта верить, такого кота до смерти испугаться можно! Да если даже и не верить. Это у меня такой характер веселый да отходчивый, а к иной бабе пришлось бы тебе неотложку вызывать.
— Он там, у них, не разговаривал, это я его только сейчас обучил, — сказал я. — Но вы-то его согласны у себя оставить? Не побоитесь? Хотя бы на время?
— Как мой Николай Семеныч еще скажет… — уклончиво проговорила Ксения Павловна, искоса поглядывая то на меня, то на кота, смирно сидевшего на диване.
И тут Мурчик еще раз показал, что он — гений. Он сам, без внушения, встал на задние лапы и прошелся перед Ксенией Павловной, помахивая листком из записной книжки и лихо поворачиваясь. Ксения Павловна обмерла от восторга.
— Это что ж такое делается, батюшки-матушки! Ну и кот, ну и кот!
Мурчик подошел к ней, положил лапы на колени и умильно сказал:
— Мам-ма!
Ксения Павловна ойкнула и покатилась со смеху.
Тут пришли мальчишки из школы. Герка кинулся к своему любимцу, и тот сразу ошеломил его заявлением, что мама мало мяса дала. Валерка, услыхав это, сел прямо на пол и так завопил от восторга, что мать дала ему подзатыльник. А Герка побледнел, глаза у него заблестели от слез, и он все смотрел на Мурчика, который ластился к нему изо всех сил.
— Он… он теперь говорить будет? — хрипло прошептал он наконец. — Все, все будет говорить?
Мне очень не хотелось его разочаровывать, но пришлось сказать, что нет, не все, а, наоборот, очень немного, но что мой Барс еще меньше умеет.
— Котенька мой!.. Мурчик!.. — шептал Герка, обнимая кота.
Сцена была трогательная, но посмотрел я на эту парочку, и что-то у меня сердце екнуло. Конечно, я тревожился, что с ними будет — и с Геркой, и с Мурчиком — в такой дурацки усложнившейся ситуации. Но сейчас, при дневном свете, мне очень не понравилось, как Герка выглядит. Я и вечером видел, что он хиленький и какой-то неустойчивый, и голос странный, и глаза слишком блестят. А сейчас понял, что мальчишка болен, и похоже, что туберкулезом. Недаром ведь я из семьи врачей. Родители считали, что у меня верный глаз и легкая рука и что зря я не стал врачом. Туберкулез сейчас у нас болезнь редкая, про нее сразу и не подумаешь, но неестественный, лихорадочный блеск глаз, пятна румянца на скулах при общей бледности, худоба — именно болезненная, а не от быстрого роста, как бывает у долговязых подростков, — это все смахивало на туберкулез.
— Герка, ты как себя чувствуешь? — спросил я. — Спал хорошо?
Герка пробормотал что-то невнятное. А Валерка сказал, что спал он беспокойно: все стонал, бормотал, кашлял…
— Ты чего кашляешь и хрипишь? Простудился, что ли? — спросил я, беря его за руку.
Пульс очень частил. Рука была горячая.
— Не-а! — сказал Герка. — Так что-то охрип.
— А у меня такое впечатление, что ты нездоров, — осторожно сказал я. — У врача ты давно не был?
— У нас в школе осмотр был. В апреле, что ли, — неохотно ответил Герка и, схватив Мурчика на руки, сел на диван; дышал он тяжело.
— И что тебе сказали? Рентген делали?
— Рентген всем делали. Ничего не сказали. Говорят, питаться надо лучше. Витамины чтобы есть. А я и того не съедаю, что сейчас. Неохота… А что Мурчик еще умеет?
Я показал сцену с карандашом и бумагой. Герка обмирал от восторга и гордости за своего любимца. Валерка плакал от смеха и держался за живот.
— У тебя какие болезни были раньше? — продолжал я допытываться, когда окончился «номер» Мурчика.
— Корь была, — подумав, сказал Герка. — А больше не знаю. Гриппом вот часто болею.
— А последний раз когда болел?
— Перед самыми праздниками.
— Насморк, кашель?
— Не-а. Так просто. Жар был, болело все, потом вроде прошло.
Эпидемии гриппа в Москве в апреле не было. Может, это все же был вирусный грипп, вызвавший обострение туберкулезного процесса, а может, и сам туберкулез под маской гриппа. На рентгене, да еще в условиях профилактического школьного осмотра, могли проморгать небольшое затемнение. Впрочем, перед этим «гриппом» затемнения, возможно, и не было. Но сейчас надо было думать даже и не об этом в первую очередь, а о том, как уладить семейный конфликт.
— Лидия Ивановна что сказала? Записку ей передали?
— Ага. Сказала, что постарается прийти, — отрапортовал Валерка. — Я ей на перемене все по секрету объяснил про Мурчика и про бабку.
Ксения Павловна угостила нас всех обедом. Потом ребята сели готовить уроки, а я пошел к себе. Поговорил с Володей по телефону. Он сказал, что договорился насчет демонстрации — состоится она 6 июня в одиннадцать часов — и что в связи с этим он хочет со мной кое о чем посоветоваться. И опять мне показалось, что тон у него какой-то странный.
— А кого будем демонстрировать-то? Одного Барса? Барри, что ли, вправду болен?
— Барри выздоравливает. Наверное, обоих будем демонстрировать. Договоримся при встрече. Нужно кое-что уточнить. Зайду к тебе вечером, часов в восемь. Ты где был, в библиотеке? Я тебе уже дважды звонил. "
В библиотеке, как бы не так! — с досадой на себя подумал я потом. — Трачу считанные дни отпуска неизвестно на что. Ну, завтра уж обязательно засяду за чтение! Воспользуюсь, кстати, библиографией Ивана Ивановича… Ну да, сразу ты, конечно, не додумался это сделать… А все же с Володей что-то странное творится. Ладно, сегодня поговорим по душам. Я ему, кстати, Мурчика покажу. Можно еще того старого белого кота взять, из пятьдесят четвертой квартиры… как его? Хозяин — Марик, а кот?.. Ага, Пушкин! Нашли же как назвать этого лентяюгу… а он даже и не пушистый особенно, так полукровка… В общем, сегодня же вечером я примусь за дело, хватит этого разгильдяйства!»
Возможно, и прав тот мудрец, который утверждал, что судьба человека — в его характере (сегодня Славка ко мне приходил, я выяснил: оказалось, это Корнелий Непот, древнеримский историк, живший в I веке до нашей эры). Но интересно все же: какую такую роль мог сыграть мой характер вот в этот вечер, 3 июня? Я действительно твердо решил, что поговорю с Володей, потом зайду к Ивану Ивановичу, посоветуюсь с ним насчет библиографии, какие-то книги, возможно, одолжу у него, а остальные завтра буду читать в Ленинке. И обязательно так и сделал бы… Нет, тут уж скорее подходит что-нибудь из области религиозного дурмана и всякой мистики. «Человек предполагает, а бог располагает», например. Или же: «Судьба играет человеком».
Я это так, шуточки дешевые отпускаю, а все потому, что неприятно и страшно мне вспоминать тот вечер, и как-то даже ни рука, ни ручка (авторучка, конечно) не слушаются, писать об этом тяжело. Но никуда не денешься, писать надо.
Значит, дальше события пошли так. Часов в пять прибежал ко мне Валерка и сказал, что пришла Геркина мать, плачет, ругается и требует, чтобы он немедленно шел домой. А Герка без нас боится идти: как бы с Мурчиком чего не сделали.
— Да он бы шел пока один, без кота! — посоветовал я: не очень-то мне хотелось идти говорить с этой мамашей.
— Ну, Игорь Николаевич, пойдемте! — умоляюще сказал Валерка; и я, тяжело вздохнув, поднялся.
Геркина мама сидела действительно вся заплаканная, вообще замусоленная какая-то и ужасно злая. Злилась она, как я понял, сразу на всех, без разбора: и на бабку, и на Герку, и на кота, и на мужа, а заодно и на Соколовых. Как я пришел, она и меня включила в этот свой комплекс: злости у нее был вагон, — я так думаю, еще человек на десяток хватило бы. Правда, злость была какая-то ненастоящая, бестолковая, больше от растерянности. Кипятится, кричит, плачет, а чего она хочет и кого винит, толком не поймешь. Бабка такая-сякая, ведьма лютая, а Герка — неслух и фокусник, а кот — обжора и на черта похож, пришибить его давно пора, это бабка верно говорит, а муж в доме не хозяин, а мы тут тоже все хороши, сманиваем мальчонку от родителей, вот Ксения Павловна хотя бы, сама мать, а такое себе позволяет. Ксения Павловна не выдержала и сказала, что именно она мать и никогда бы не допустила, чтобы ее сына об стенку швыряли и вообще вот так терзали. Шуму, в общем, получилось много, а толку мало, а Герка и Мурчик сидели рядышком на диване и молча всё слушали, и глаза у них были какие-то очень похожие и по цвету, и по выражению. Я тоже молчал, потому что говорить было без толку: с ней разве столкуешься! Но когда она завопила: «Герка, паршивец, кому я говорю, домой иди!» — и Герка как-то весь сжался и обхватил кота, я решил, что надо же как-то вмешаться, и мрачно сказал, не глядя на Татьяну:
— А если он сейчас пойдет домой, то отец опять будет на него кидаться? И опять вы будете требовать, чтобы он кота убил?
— А ваше какое дело?! — со злостью крикнула она. — Ваш, что ли, сын? И кот не ваш! Вот в милицию пойду, пожалуюсь, что хулиганите, в чужую семью без спросу лезете!
— Мама! — вдруг вскрикнул Герка. — Постыдилась бы!
Тут и Ксения Павловна разозлилась.
— Ты вот что, иди хоть в милицию, хоть еще куда, а мы тоже знаем, где на вас, дуроломов, управу искать. Небось мужья-то наши на одном заводе работают. Мой уж и то высказывался утром, что, мол, безобразие, чего Пестряков у себя в доме допускает, — религиозный дурман насчет кота разводит, а еще коммунист. И придется, говорит, мне, как парторгу, этим заняться, если не осознает сам. Вот взгреют твоего мужика по партийной линии, тогда закается муть разводить…
Татьяна сразу стихла, высморкалась и, с опаской поглядывая на нас, жалобно попросила:
— Герка, сынок, пойдем домой, не стыдно тебе людям-то глаза мозолить!
— Иди, что ли, а Мурчика здесь пока оставь, — посоветовал я.
— А чего я один пойду? — глядя в пол, прохрипел Герка. — Я, мама, от Мурчика не отступлюсь, как хочешь. Либо нас обоих принимайте, либо я с ним вместе от вас уйду.
— Это куда же ты от матери-отца уходить метишь? Фокусник! — опять раскричалась Татьяна. — Куда ни пойдешь, а мы тебя через милицию сыщем и кота твоего пришибем.
— Кота вы не имеете права трогать! — вдруг взвился Валерка. — Кот для науки нужен!
— «Для науки»! — скептически отозвалась Татьяна. — А наш-то фокусник чего в науке понимает? Вот отец ему и велел, чтобы для науки отнес кота куда след… там разберутся! А он, неслух, из дому сбежал, мать-отца позорит перед людьми.
— А ну-ка, ребята, идите в ту комнату! — приказала Ксения Павловна и, когда они ушли, вздохнув, сказала: — Сами же вы себя и позорите, а не он вас! Что я тебе скажу, Татьяна: иди-ка ты домой да с мужем поговори раньше, между собой это дело уладьте. А Герку мы к вам приведем через часок-другой, он тут пока с моим парнем уроки приготовит. И дурь всякую от себя отстраняйте, по-человечески думайте, а не как бараны бессмысленные… Что это, правда, заладила чего не след: пришибем да пришибем! Постыдилась бы! Вон до чего мальчонку довели — глаза да зубы, а лица и вовсе нет.
— Мы его, что ли, плохо кормим! — возмутилась Татьяна. — Да он только с виду некрепкий, а так ничем не болеет.
— Надо же! — удивилась Ксения Павловна. — Мать ты или чурка с глазами? Да он же больной совсем, в чем душа только держится! А твой-то еще об стену его шмякает! Жалко, меня там не было, я б его самого, дурака, так шмякнула, что до утра бы не прочухался! Иди-иди, Татьяна, не пущу я с тобой мальчонку, не надеюсь на тебя нисколечки, не оборонишь ты его. Уж ты сердись не сердись, а как я сказала, так и будет. И Петру передай, что мой про него говорил, не забудь.
— Болен ваш Герка, неужели вы вправду не видите? — сказал тут и я. — Очень возможно, что у него активный туберкулезный процесс. А вы его еще мучаете, вместо того чтобы к врачу сводить.
— Туберкулезный, скажете тоже! — недоверчиво и испуганно возразила Татьяна. — Не в свои дела встреваете, своих, видно, нету!
— Иди, иди, Татьяна, не мели языком попусту! — скомандовала Ксения Павловна. — Люди тебе добра хотят, а ты их же и облаиваешь, как шавка вздорная!
Она обхватила Татьяну за плечи и шариком выкатилась с ней в переднюю. Но вернулась она хмурая.
— Кто еще-то с вами пойдет? — спросила она. — Ну, если Иван Иваныч с дочкой вместе, это тогда ладно. А может, и наш отец пойдет урезонивать охламонов-то этих. Ох, Игорь, сколько же на свете дураков живет — удивительно прямо! А почему и зачем — непонятно. И от них столько бедствий! Вот и тут боюсь я, беды боюсь! Когда у человека в голове пусто, туда какая хочешь дрянь влезет безо всякой задержки.
Мне и самому эта история чем дальше, тем больше не нравилась. Дураков я считаю явлением социально опасным. А эта история вся сплошь основывалась на дурости и невежестве.
Глава четырнадцатая
Пошли мы туда в семь часов целой компанией. Сначала поднялись на лифте Герка с Мурчиком, Соколов-отец и Иван Иванович с дочерью. А нас потом с Валеркой даже и пускать в квартиру не хотели — бабка через щелочку таким противненьким голоском пропела:
— Идите себе с богом, молодые люди, вам тут делать совсем нечего!
Но потом кто-то ей велел дверь открыть, и мы вошли, да так в передней и стояли все скопом — хозяин в комнату не хотел приглашать. Он был большой, неповоротливый, грузный, как медведь, стоял, упершись спиной в дверь, и бурчал, что сами они во всем разберутся, а чужих им не надо. Сначала с ним Лидия Ивановна пробовала говорить, потом Иван Иванович, а он все ни в какую: мой сын, а не ваш, и катитесь вы все горошком. Наконец, Соколов вступился, начал его по партийной линии воспитывать. И Лидия Ивановна тут поддакнула, что, мол, в случае чего, школа это дело так не оставит. Он дурак-дурак, а хитрый все же. Слушал-слушал все это, а потом вдруг так спокойненько, рассудительно заговорил:
— А об чем речь-то, граждане? Ну, стукнул я Герку разок, виноват, сознаю, больше не повторится… Герка, бил я тебя раньше когда?
— Не-а, — сказал Герка.
— Ну вот. Когда маленький он был, верно, шлепнешь иной раз по мягкому месту, а чтобы бить, этого у нас не водится. А тут он про мамашу очень нехорошо сказал, вот я и осерчал. Но и он больше не будет мамашу мою обзывать, и я его пальцем не трону. Верно я говорю, Герка, сынок?
— Не-а! — упрямо потупившись, ответил Герка. — Если она Мурчика будет преследовать, я с ней мириться не могу.
— Вот! — с некоторым даже удовлетворением произнес папаша Пестряков. — Вы тут из школы пришли, из парторганизации, значит, чтобы мою семью укреплять, а на деле что получается? Вы его грубиянить старшим учите, отца не слушаться, бабку не уважать.
— А чем это тебе кот помешал, интересно все же? — спросил Соколов.
— Ах, во-он оно что! — издевательски протянул Пестряков. — Котом, значит, заинтересовалась наша заводская парторганизация? До каких, значит, тонкостей жизни она проникает! Только насчет кота вам прикажете объяснить, товарищ парторг, или же насчет мышей и тараканов тоже?
Соколов начал медленно багроветь.
— Несообразный ты человек, Пестряков! — сказал он с досадой. — Тебе дело говорят, а ты хиханьки да хаханьки. Ты вот что скажи: дашь мальчонке спокойно вздохнуть или так и будете с бабкой его мучить? Мы тут тоже не маленькие все и тебя очень даже отлично поняли. Будет у тебя в доме дальше этот неподобный религиозный дурман или же ты решаешься немедленно его пресечь, как положено коммунисту?
Пестряков опять заговорил рассудительным тоном:
— А при чем же тут я? Мамаша вот приехала, человек она темный, конечно, старый, в бога верует. Что ж, я ее силой перевоспитывать буду? Нельзя насилие над личностью получится.
— Грамотный ты, оказывается. А если мальчишку терзать — это, по-твоему, не насилие над личностью? — сердито сказал Соколов, и видно было, что ему больше всего хочется поскорей уйти отсюда, из этой темной, грязной, дико захламленной передней.
— А кто ж его терзает? — удивился Пестряков. — Сами же вы все и придумали! Гера, сынок, скажи им!
— А что я скажу? — Герка так и стоял, не выпуская корзинку с Мурчиком из рук. — Ты лучше скажи, как насчет Мурчика.
— Мурчик этот ему дороже отца-матери! — откуда-то из-за спины Соколова пропела бабка. — Ох, неспроста это, неспроста, господи!
Пестряков слегка покривился, но промолчал. А Герка вздрогнул и попятился к двери. Заметив это, Пестряков перевалился спиной к двери на лестницу.
— Нет уж, ты дома останься, сынок! — ласково улыбаясь, сказал он. — Хватит гулять-то!
Герка беспомощно оглянулся. Я стоял к нему ближе всех и чувствовал, что он весь дрожит. И кот в корзине хоть и лежал тихо, как мертвый, но тревожился все сильней. Я понимал, что все мы в дурацком каком-то положении: ничего будто не происходит, а мы тут целой толпой ввалились, добиваемся, в общем-то, неизвестно чего, лезем в чужую семейную жизнь, и надо бы вроде поскорей кончать эту бестолковую канитель, извиниться перед хозяином и уйти. А уж я-то вовсе тут с боку припека: не парторг, не учитель, а жильцов в нашем доме сотни три-четыре наберется, и если все начнут вот так, без спросу лазить к соседям, то никому житья не будет.
Все я это понимал. А ноги будто к месту приросли, и не мог я уйти и бросить тут Герку и Мурчика. Доказать ничего нельзя было, а я отчетливо чувствовал: приближается беда. И не знал, как ее избежать. Больше всего мне хотелось взять Герку за руку и увести отсюда, но я понимал, что из этого ничего не выйдет, кроме скандала. Другим тоже, видимо, было не по себе, но даже отойти и посовещаться нельзя было, и мы бессмысленно стояли, сбившись в кучу между какими-то старыми сундуками и обтрепанными картонными футлярами, доверху набитыми грязным бельем, тряпьем, рваной обувью. «Черт те во что превратили квартиру, неряхи!» — брезгливо подумал я и уловил то же брезгливое и недоумевающее выражение в глазах у Соколова.
Соколов сейчас же отвел глаза и, будто рассердившись на себя, громко сказал:
— Ну, Пестряков, раз уж я за это дело взялся, я его и до конца доведу. Ты меня не первый год знаешь, так что не надейся, чтобы я ни с чем ушел. А давай-ка ты напиши мне, а также представителям от школы и от домовой общественности обязательство, что берешься в кратчайший срок покончить с религиозным дурманом у себя в семье и тем самым перестанешь препятствовать коммунистическому воспитанию и счастливому детству своего сына, Пестрякова Германа, ученика седьмого класса…
— Про Мурчика пускай напишет! — прохрипел Герка.
— Умолкни, чертенок! — яростно воззвала бабка из-за угла коридора. — Нет бы о душе думать, а он все о своем нечистике печется! Тьфу, сгинь, сатана!
— Мамаша, вы бы на кухне пока посидели! — с досадой посоветовал Пестряков. — Не встревайте в разговор без надобности.
— Нет, погоди-ка, Пестряков! — почти весело сказал вдруг Соколов. — Дай мамаше высказаться. Ты же нам тут объяснял насчет насилия над личностью, а сам что? И чего это ты, кстати, гостей в передней держишь? Некрасиво ведь получается! В какую комнату нам идти, показывай! И вы, мамаша, с нами зайдите, поговорим.
— Я с безбожниками разговаривать не желаю! — вызывающе заявила бабка.
— Вот те на! — изумился Соколов. — А с ним как же, с сыночком родным?.. Или ты, может, верующий, Пестряков? Выскажись откровенно!
— Да болтает она всякое по старости, слушайте вы ее! — досадливо и растерянно сказал Пестряков. — Давайте сюда, что ли… А вы, мамаша, шли бы, говорю, на кухню. Мешаете вы нам своими высказываниями.
— Нет, почему? Мне лично твоя мамаша очень даже помогла! — возразил Соколов. — Идемте, идемте, мамаша! Безбожников сейчас всюду полным-полно, и не можете вы так построить свою жизнь, чтобы с ними совсем не разговаривать.
Из раскрытых дверей комнаты в переднюю легла широкая полоса света, и тут мы впервые разглядели зловещую Геркину бабку.
Я, признаться, несколько даже опешил. Голос у нее был какой-то въедливый, елейно-скрипучий, как у настоящей старухи-богомолки. А оказалось, что никакая она не старуха — невысокая, но крепкая, поворотливая и очень моложавая. Сыну, надо полагать, было лет сорок, а ей тогда шестьдесят, что ли, — но она вполне сошла бы за его ровесницу, тем более, что Пестряков огрузнел и выглядел старше своих лет. И одета она была не на деревенский лад, как я себе представлял, а по-городскому и очень аккуратно — синее платье с белым воротничком, капроновые чулки, туфли на каблучках. Волосы, темные, с еле приметной проседью, аккуратно подобраны в пучок, на плоском желтоватом лице почти нет морщин. Все на нее уставились, как и я, а она только ехидно усмехалась да нас, в свою очередь, глазами сверлила. А глаза светлые, пронзительные, тошнотворные какие-то.
— Со всякими, конечно, приходится в жизни говорить, это правильно вы заметили, — елейно проскрипела она этим своим некомплектным голосом. — Но это ежели по надобности. А с вами, извините уж, мне разговаривать никакой надобности нет. Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!
— Ну, тогда минуточку только, — остановил ее Соколов. — Вас как по имени-отчеству?.. Ах, Клавдия Николаевна? Скажите, Клавдия Николаевна, вы всю жизнь вот так к богу привержены были или же только в последнее время увлеклись?
— Исповедоваться я вам не намерена! — надменно заявила она. — А к богу обратиться, между прочим, никогда не поздно: он милосерден, господь-то наш…
— Вот именно! — глухо кашлянув, сказал вдруг Иван Иванович. — Бог милосерден, а христианин должен быть кроток, смиренен и любить ближнего своего. Я это еще в детстве усвоил, на уроках закона божия. А в вас, Клавдия Николаевна, что-то не вижу я ни любви к ближнему, ни кротости и смирения. Впрочем, может, вы не принадлежите к официальной православной церкви, а разделяете взгляды какой-либо секты?
Клавдия Николаевна продолжала елейно и ехидно усмехаться, но улыбка ее будто пригасла, а в глазах мелькнуло что-то — не то страх, не то злоба.
— И опять же не ваше это дело! — отрезала она. — В грехах я богу исповедуюсь, но не безбожникам окаянным.
— Только богу? А не священнику? — задумчиво спросил Иван Иванович. Понятно. А какая секта, это все же секрет? Не знал я, что есть такие верования, которые нельзя исповедовать открыто, на благо ближних…
— Изыди, сатана! — яростно прошипела вдруг Клавдия Николаевна.
Лицо ее так исказилось, что я инстинктивно отшатнулся от нее, слегка толкнув Герку. Мурчик в корзине глухо мяукнул от ужаса, а Герка совсем позеленел и еле держался на ногах.
— Да она сумасшедшая! — с ужасом прошептала Лидия Ивановна.
Мне тоже показалось, что она не в себе. Но кто ее знает, то ли она сумасшедшая, то ли просто характер такой подлый.
Соколов все смотрел на нее, слегка сощурив глаза, с тем брезгливым и опасливым любопытством, с каким посетители Зоопарка разглядывают ядовитых змей или крокодилов. Теперь он вдруг потерял к ней интерес, повернулся на каблуках и отрывисто бросил:
Это был действительно гениальный кот! Он на лету схватывал мои команды, выполнял самые сложные задания без запинки, легко и грациозно. И, как я чувствовал, с удовольствием! А вдобавок проявлял инициативу: послал я его на подоконник, чтобы он там взял в зубы карандаш и принес мне, так Мурчик, спрыгнув с подоконника, подошел ко мне с этим карандашом в зубах, на задних лапах. Вообще он довольно уверенно ходил на задних лапах, и, видимо, ему это было не так уж трудно. И говорил свободнее, чем Барс, и больше слов мог произнести, даже целую фразу сказал, довольно четко. Я был так увлечен этим необыкновенным котом, что не заметил, как вошла Ксения Павловна. И только когда она взвизгнула: «Ой, батюшки светы!», я вскочил и покраснел до ушей. Кот тоже разволновался. Но мы-то что, а Ксения Павловна за сердце схватилась. Еще бы! Представьте картину: громадный черный кот расхаживает по комнате на задних лапах, а в передних держит карандаш и листок из моей записной книжки и, словно что-то обдумывая, басом говорит: «Мало мяса мама мне дала!» Фантасмагория в духе Булгакова! Но, между прочим, Барс потом тоже обучился эту фразу произносить, хоть и менее четко. И на задних лапах он ходит, только ему почему-то труднее держаться, чем Мурчику.
Отпоил я Ксению Павловну водой и валерьянкой, она отсиделась немножко — и как начнет хохотать! Я сначала испугался, — вижу, у нее слезы на глазах, думал: истерика с перепугу началась. Но ничего подобного: до нее лишь теперь дошло, что именно сказал кот.
— «Мало мяса мне мама дала!» Надо же! Ой, батюшки, не могу, уморил ты меня, Игорь, с этим котом! В цирке вам выступать, народ валом валить будет!
— Вот видите, какой кот замечательный, а Пестряковы хотят его истребить! назидательно сказал я.
Ксения Павловна утерла слезы фартуком и уже серьезно ответила:
— Ну, на бабку-то я теперь нисколечки не удивляюсь: если в черта верить, такого кота до смерти испугаться можно! Да если даже и не верить. Это у меня такой характер веселый да отходчивый, а к иной бабе пришлось бы тебе неотложку вызывать.
— Он там, у них, не разговаривал, это я его только сейчас обучил, — сказал я. — Но вы-то его согласны у себя оставить? Не побоитесь? Хотя бы на время?
— Как мой Николай Семеныч еще скажет… — уклончиво проговорила Ксения Павловна, искоса поглядывая то на меня, то на кота, смирно сидевшего на диване.
И тут Мурчик еще раз показал, что он — гений. Он сам, без внушения, встал на задние лапы и прошелся перед Ксенией Павловной, помахивая листком из записной книжки и лихо поворачиваясь. Ксения Павловна обмерла от восторга.
— Это что ж такое делается, батюшки-матушки! Ну и кот, ну и кот!
Мурчик подошел к ней, положил лапы на колени и умильно сказал:
— Мам-ма!
Ксения Павловна ойкнула и покатилась со смеху.
Тут пришли мальчишки из школы. Герка кинулся к своему любимцу, и тот сразу ошеломил его заявлением, что мама мало мяса дала. Валерка, услыхав это, сел прямо на пол и так завопил от восторга, что мать дала ему подзатыльник. А Герка побледнел, глаза у него заблестели от слез, и он все смотрел на Мурчика, который ластился к нему изо всех сил.
— Он… он теперь говорить будет? — хрипло прошептал он наконец. — Все, все будет говорить?
Мне очень не хотелось его разочаровывать, но пришлось сказать, что нет, не все, а, наоборот, очень немного, но что мой Барс еще меньше умеет.
— Котенька мой!.. Мурчик!.. — шептал Герка, обнимая кота.
Сцена была трогательная, но посмотрел я на эту парочку, и что-то у меня сердце екнуло. Конечно, я тревожился, что с ними будет — и с Геркой, и с Мурчиком — в такой дурацки усложнившейся ситуации. Но сейчас, при дневном свете, мне очень не понравилось, как Герка выглядит. Я и вечером видел, что он хиленький и какой-то неустойчивый, и голос странный, и глаза слишком блестят. А сейчас понял, что мальчишка болен, и похоже, что туберкулезом. Недаром ведь я из семьи врачей. Родители считали, что у меня верный глаз и легкая рука и что зря я не стал врачом. Туберкулез сейчас у нас болезнь редкая, про нее сразу и не подумаешь, но неестественный, лихорадочный блеск глаз, пятна румянца на скулах при общей бледности, худоба — именно болезненная, а не от быстрого роста, как бывает у долговязых подростков, — это все смахивало на туберкулез.
— Герка, ты как себя чувствуешь? — спросил я. — Спал хорошо?
Герка пробормотал что-то невнятное. А Валерка сказал, что спал он беспокойно: все стонал, бормотал, кашлял…
— Ты чего кашляешь и хрипишь? Простудился, что ли? — спросил я, беря его за руку.
Пульс очень частил. Рука была горячая.
— Не-а! — сказал Герка. — Так что-то охрип.
— А у меня такое впечатление, что ты нездоров, — осторожно сказал я. — У врача ты давно не был?
— У нас в школе осмотр был. В апреле, что ли, — неохотно ответил Герка и, схватив Мурчика на руки, сел на диван; дышал он тяжело.
— И что тебе сказали? Рентген делали?
— Рентген всем делали. Ничего не сказали. Говорят, питаться надо лучше. Витамины чтобы есть. А я и того не съедаю, что сейчас. Неохота… А что Мурчик еще умеет?
Я показал сцену с карандашом и бумагой. Герка обмирал от восторга и гордости за своего любимца. Валерка плакал от смеха и держался за живот.
— У тебя какие болезни были раньше? — продолжал я допытываться, когда окончился «номер» Мурчика.
— Корь была, — подумав, сказал Герка. — А больше не знаю. Гриппом вот часто болею.
— А последний раз когда болел?
— Перед самыми праздниками.
— Насморк, кашель?
— Не-а. Так просто. Жар был, болело все, потом вроде прошло.
Эпидемии гриппа в Москве в апреле не было. Может, это все же был вирусный грипп, вызвавший обострение туберкулезного процесса, а может, и сам туберкулез под маской гриппа. На рентгене, да еще в условиях профилактического школьного осмотра, могли проморгать небольшое затемнение. Впрочем, перед этим «гриппом» затемнения, возможно, и не было. Но сейчас надо было думать даже и не об этом в первую очередь, а о том, как уладить семейный конфликт.
— Лидия Ивановна что сказала? Записку ей передали?
— Ага. Сказала, что постарается прийти, — отрапортовал Валерка. — Я ей на перемене все по секрету объяснил про Мурчика и про бабку.
Ксения Павловна угостила нас всех обедом. Потом ребята сели готовить уроки, а я пошел к себе. Поговорил с Володей по телефону. Он сказал, что договорился насчет демонстрации — состоится она 6 июня в одиннадцать часов — и что в связи с этим он хочет со мной кое о чем посоветоваться. И опять мне показалось, что тон у него какой-то странный.
— А кого будем демонстрировать-то? Одного Барса? Барри, что ли, вправду болен?
— Барри выздоравливает. Наверное, обоих будем демонстрировать. Договоримся при встрече. Нужно кое-что уточнить. Зайду к тебе вечером, часов в восемь. Ты где был, в библиотеке? Я тебе уже дважды звонил. "
В библиотеке, как бы не так! — с досадой на себя подумал я потом. — Трачу считанные дни отпуска неизвестно на что. Ну, завтра уж обязательно засяду за чтение! Воспользуюсь, кстати, библиографией Ивана Ивановича… Ну да, сразу ты, конечно, не додумался это сделать… А все же с Володей что-то странное творится. Ладно, сегодня поговорим по душам. Я ему, кстати, Мурчика покажу. Можно еще того старого белого кота взять, из пятьдесят четвертой квартиры… как его? Хозяин — Марик, а кот?.. Ага, Пушкин! Нашли же как назвать этого лентяюгу… а он даже и не пушистый особенно, так полукровка… В общем, сегодня же вечером я примусь за дело, хватит этого разгильдяйства!»
Возможно, и прав тот мудрец, который утверждал, что судьба человека — в его характере (сегодня Славка ко мне приходил, я выяснил: оказалось, это Корнелий Непот, древнеримский историк, живший в I веке до нашей эры). Но интересно все же: какую такую роль мог сыграть мой характер вот в этот вечер, 3 июня? Я действительно твердо решил, что поговорю с Володей, потом зайду к Ивану Ивановичу, посоветуюсь с ним насчет библиографии, какие-то книги, возможно, одолжу у него, а остальные завтра буду читать в Ленинке. И обязательно так и сделал бы… Нет, тут уж скорее подходит что-нибудь из области религиозного дурмана и всякой мистики. «Человек предполагает, а бог располагает», например. Или же: «Судьба играет человеком».
Я это так, шуточки дешевые отпускаю, а все потому, что неприятно и страшно мне вспоминать тот вечер, и как-то даже ни рука, ни ручка (авторучка, конечно) не слушаются, писать об этом тяжело. Но никуда не денешься, писать надо.
Значит, дальше события пошли так. Часов в пять прибежал ко мне Валерка и сказал, что пришла Геркина мать, плачет, ругается и требует, чтобы он немедленно шел домой. А Герка без нас боится идти: как бы с Мурчиком чего не сделали.
— Да он бы шел пока один, без кота! — посоветовал я: не очень-то мне хотелось идти говорить с этой мамашей.
— Ну, Игорь Николаевич, пойдемте! — умоляюще сказал Валерка; и я, тяжело вздохнув, поднялся.
Геркина мама сидела действительно вся заплаканная, вообще замусоленная какая-то и ужасно злая. Злилась она, как я понял, сразу на всех, без разбора: и на бабку, и на Герку, и на кота, и на мужа, а заодно и на Соколовых. Как я пришел, она и меня включила в этот свой комплекс: злости у нее был вагон, — я так думаю, еще человек на десяток хватило бы. Правда, злость была какая-то ненастоящая, бестолковая, больше от растерянности. Кипятится, кричит, плачет, а чего она хочет и кого винит, толком не поймешь. Бабка такая-сякая, ведьма лютая, а Герка — неслух и фокусник, а кот — обжора и на черта похож, пришибить его давно пора, это бабка верно говорит, а муж в доме не хозяин, а мы тут тоже все хороши, сманиваем мальчонку от родителей, вот Ксения Павловна хотя бы, сама мать, а такое себе позволяет. Ксения Павловна не выдержала и сказала, что именно она мать и никогда бы не допустила, чтобы ее сына об стенку швыряли и вообще вот так терзали. Шуму, в общем, получилось много, а толку мало, а Герка и Мурчик сидели рядышком на диване и молча всё слушали, и глаза у них были какие-то очень похожие и по цвету, и по выражению. Я тоже молчал, потому что говорить было без толку: с ней разве столкуешься! Но когда она завопила: «Герка, паршивец, кому я говорю, домой иди!» — и Герка как-то весь сжался и обхватил кота, я решил, что надо же как-то вмешаться, и мрачно сказал, не глядя на Татьяну:
— А если он сейчас пойдет домой, то отец опять будет на него кидаться? И опять вы будете требовать, чтобы он кота убил?
— А ваше какое дело?! — со злостью крикнула она. — Ваш, что ли, сын? И кот не ваш! Вот в милицию пойду, пожалуюсь, что хулиганите, в чужую семью без спросу лезете!
— Мама! — вдруг вскрикнул Герка. — Постыдилась бы!
Тут и Ксения Павловна разозлилась.
— Ты вот что, иди хоть в милицию, хоть еще куда, а мы тоже знаем, где на вас, дуроломов, управу искать. Небось мужья-то наши на одном заводе работают. Мой уж и то высказывался утром, что, мол, безобразие, чего Пестряков у себя в доме допускает, — религиозный дурман насчет кота разводит, а еще коммунист. И придется, говорит, мне, как парторгу, этим заняться, если не осознает сам. Вот взгреют твоего мужика по партийной линии, тогда закается муть разводить…
Татьяна сразу стихла, высморкалась и, с опаской поглядывая на нас, жалобно попросила:
— Герка, сынок, пойдем домой, не стыдно тебе людям-то глаза мозолить!
— Иди, что ли, а Мурчика здесь пока оставь, — посоветовал я.
— А чего я один пойду? — глядя в пол, прохрипел Герка. — Я, мама, от Мурчика не отступлюсь, как хочешь. Либо нас обоих принимайте, либо я с ним вместе от вас уйду.
— Это куда же ты от матери-отца уходить метишь? Фокусник! — опять раскричалась Татьяна. — Куда ни пойдешь, а мы тебя через милицию сыщем и кота твоего пришибем.
— Кота вы не имеете права трогать! — вдруг взвился Валерка. — Кот для науки нужен!
— «Для науки»! — скептически отозвалась Татьяна. — А наш-то фокусник чего в науке понимает? Вот отец ему и велел, чтобы для науки отнес кота куда след… там разберутся! А он, неслух, из дому сбежал, мать-отца позорит перед людьми.
— А ну-ка, ребята, идите в ту комнату! — приказала Ксения Павловна и, когда они ушли, вздохнув, сказала: — Сами же вы себя и позорите, а не он вас! Что я тебе скажу, Татьяна: иди-ка ты домой да с мужем поговори раньше, между собой это дело уладьте. А Герку мы к вам приведем через часок-другой, он тут пока с моим парнем уроки приготовит. И дурь всякую от себя отстраняйте, по-человечески думайте, а не как бараны бессмысленные… Что это, правда, заладила чего не след: пришибем да пришибем! Постыдилась бы! Вон до чего мальчонку довели — глаза да зубы, а лица и вовсе нет.
— Мы его, что ли, плохо кормим! — возмутилась Татьяна. — Да он только с виду некрепкий, а так ничем не болеет.
— Надо же! — удивилась Ксения Павловна. — Мать ты или чурка с глазами? Да он же больной совсем, в чем душа только держится! А твой-то еще об стену его шмякает! Жалко, меня там не было, я б его самого, дурака, так шмякнула, что до утра бы не прочухался! Иди-иди, Татьяна, не пущу я с тобой мальчонку, не надеюсь на тебя нисколечки, не оборонишь ты его. Уж ты сердись не сердись, а как я сказала, так и будет. И Петру передай, что мой про него говорил, не забудь.
— Болен ваш Герка, неужели вы вправду не видите? — сказал тут и я. — Очень возможно, что у него активный туберкулезный процесс. А вы его еще мучаете, вместо того чтобы к врачу сводить.
— Туберкулезный, скажете тоже! — недоверчиво и испуганно возразила Татьяна. — Не в свои дела встреваете, своих, видно, нету!
— Иди, иди, Татьяна, не мели языком попусту! — скомандовала Ксения Павловна. — Люди тебе добра хотят, а ты их же и облаиваешь, как шавка вздорная!
Она обхватила Татьяну за плечи и шариком выкатилась с ней в переднюю. Но вернулась она хмурая.
— Кто еще-то с вами пойдет? — спросила она. — Ну, если Иван Иваныч с дочкой вместе, это тогда ладно. А может, и наш отец пойдет урезонивать охламонов-то этих. Ох, Игорь, сколько же на свете дураков живет — удивительно прямо! А почему и зачем — непонятно. И от них столько бедствий! Вот и тут боюсь я, беды боюсь! Когда у человека в голове пусто, туда какая хочешь дрянь влезет безо всякой задержки.
Мне и самому эта история чем дальше, тем больше не нравилась. Дураков я считаю явлением социально опасным. А эта история вся сплошь основывалась на дурости и невежестве.
Глава четырнадцатая
Невежество — это демоническая сила,
и мы опасаемся, что оно послужит
причиной еще многих, трагедий.
Карл Маркс
Я считаю, что хуже ожесточения сердца
есть лишь одно качество — размягчение мозга.
Теодор Рузвельт
Пошли мы туда в семь часов целой компанией. Сначала поднялись на лифте Герка с Мурчиком, Соколов-отец и Иван Иванович с дочерью. А нас потом с Валеркой даже и пускать в квартиру не хотели — бабка через щелочку таким противненьким голоском пропела:
— Идите себе с богом, молодые люди, вам тут делать совсем нечего!
Но потом кто-то ей велел дверь открыть, и мы вошли, да так в передней и стояли все скопом — хозяин в комнату не хотел приглашать. Он был большой, неповоротливый, грузный, как медведь, стоял, упершись спиной в дверь, и бурчал, что сами они во всем разберутся, а чужих им не надо. Сначала с ним Лидия Ивановна пробовала говорить, потом Иван Иванович, а он все ни в какую: мой сын, а не ваш, и катитесь вы все горошком. Наконец, Соколов вступился, начал его по партийной линии воспитывать. И Лидия Ивановна тут поддакнула, что, мол, в случае чего, школа это дело так не оставит. Он дурак-дурак, а хитрый все же. Слушал-слушал все это, а потом вдруг так спокойненько, рассудительно заговорил:
— А об чем речь-то, граждане? Ну, стукнул я Герку разок, виноват, сознаю, больше не повторится… Герка, бил я тебя раньше когда?
— Не-а, — сказал Герка.
— Ну вот. Когда маленький он был, верно, шлепнешь иной раз по мягкому месту, а чтобы бить, этого у нас не водится. А тут он про мамашу очень нехорошо сказал, вот я и осерчал. Но и он больше не будет мамашу мою обзывать, и я его пальцем не трону. Верно я говорю, Герка, сынок?
— Не-а! — упрямо потупившись, ответил Герка. — Если она Мурчика будет преследовать, я с ней мириться не могу.
— Вот! — с некоторым даже удовлетворением произнес папаша Пестряков. — Вы тут из школы пришли, из парторганизации, значит, чтобы мою семью укреплять, а на деле что получается? Вы его грубиянить старшим учите, отца не слушаться, бабку не уважать.
— А чем это тебе кот помешал, интересно все же? — спросил Соколов.
— Ах, во-он оно что! — издевательски протянул Пестряков. — Котом, значит, заинтересовалась наша заводская парторганизация? До каких, значит, тонкостей жизни она проникает! Только насчет кота вам прикажете объяснить, товарищ парторг, или же насчет мышей и тараканов тоже?
Соколов начал медленно багроветь.
— Несообразный ты человек, Пестряков! — сказал он с досадой. — Тебе дело говорят, а ты хиханьки да хаханьки. Ты вот что скажи: дашь мальчонке спокойно вздохнуть или так и будете с бабкой его мучить? Мы тут тоже не маленькие все и тебя очень даже отлично поняли. Будет у тебя в доме дальше этот неподобный религиозный дурман или же ты решаешься немедленно его пресечь, как положено коммунисту?
Пестряков опять заговорил рассудительным тоном:
— А при чем же тут я? Мамаша вот приехала, человек она темный, конечно, старый, в бога верует. Что ж, я ее силой перевоспитывать буду? Нельзя насилие над личностью получится.
— Грамотный ты, оказывается. А если мальчишку терзать — это, по-твоему, не насилие над личностью? — сердито сказал Соколов, и видно было, что ему больше всего хочется поскорей уйти отсюда, из этой темной, грязной, дико захламленной передней.
— А кто ж его терзает? — удивился Пестряков. — Сами же вы все и придумали! Гера, сынок, скажи им!
— А что я скажу? — Герка так и стоял, не выпуская корзинку с Мурчиком из рук. — Ты лучше скажи, как насчет Мурчика.
— Мурчик этот ему дороже отца-матери! — откуда-то из-за спины Соколова пропела бабка. — Ох, неспроста это, неспроста, господи!
Пестряков слегка покривился, но промолчал. А Герка вздрогнул и попятился к двери. Заметив это, Пестряков перевалился спиной к двери на лестницу.
— Нет уж, ты дома останься, сынок! — ласково улыбаясь, сказал он. — Хватит гулять-то!
Герка беспомощно оглянулся. Я стоял к нему ближе всех и чувствовал, что он весь дрожит. И кот в корзине хоть и лежал тихо, как мертвый, но тревожился все сильней. Я понимал, что все мы в дурацком каком-то положении: ничего будто не происходит, а мы тут целой толпой ввалились, добиваемся, в общем-то, неизвестно чего, лезем в чужую семейную жизнь, и надо бы вроде поскорей кончать эту бестолковую канитель, извиниться перед хозяином и уйти. А уж я-то вовсе тут с боку припека: не парторг, не учитель, а жильцов в нашем доме сотни три-четыре наберется, и если все начнут вот так, без спросу лазить к соседям, то никому житья не будет.
Все я это понимал. А ноги будто к месту приросли, и не мог я уйти и бросить тут Герку и Мурчика. Доказать ничего нельзя было, а я отчетливо чувствовал: приближается беда. И не знал, как ее избежать. Больше всего мне хотелось взять Герку за руку и увести отсюда, но я понимал, что из этого ничего не выйдет, кроме скандала. Другим тоже, видимо, было не по себе, но даже отойти и посовещаться нельзя было, и мы бессмысленно стояли, сбившись в кучу между какими-то старыми сундуками и обтрепанными картонными футлярами, доверху набитыми грязным бельем, тряпьем, рваной обувью. «Черт те во что превратили квартиру, неряхи!» — брезгливо подумал я и уловил то же брезгливое и недоумевающее выражение в глазах у Соколова.
Соколов сейчас же отвел глаза и, будто рассердившись на себя, громко сказал:
— Ну, Пестряков, раз уж я за это дело взялся, я его и до конца доведу. Ты меня не первый год знаешь, так что не надейся, чтобы я ни с чем ушел. А давай-ка ты напиши мне, а также представителям от школы и от домовой общественности обязательство, что берешься в кратчайший срок покончить с религиозным дурманом у себя в семье и тем самым перестанешь препятствовать коммунистическому воспитанию и счастливому детству своего сына, Пестрякова Германа, ученика седьмого класса…
— Про Мурчика пускай напишет! — прохрипел Герка.
— Умолкни, чертенок! — яростно воззвала бабка из-за угла коридора. — Нет бы о душе думать, а он все о своем нечистике печется! Тьфу, сгинь, сатана!
— Мамаша, вы бы на кухне пока посидели! — с досадой посоветовал Пестряков. — Не встревайте в разговор без надобности.
— Нет, погоди-ка, Пестряков! — почти весело сказал вдруг Соколов. — Дай мамаше высказаться. Ты же нам тут объяснял насчет насилия над личностью, а сам что? И чего это ты, кстати, гостей в передней держишь? Некрасиво ведь получается! В какую комнату нам идти, показывай! И вы, мамаша, с нами зайдите, поговорим.
— Я с безбожниками разговаривать не желаю! — вызывающе заявила бабка.
— Вот те на! — изумился Соколов. — А с ним как же, с сыночком родным?.. Или ты, может, верующий, Пестряков? Выскажись откровенно!
— Да болтает она всякое по старости, слушайте вы ее! — досадливо и растерянно сказал Пестряков. — Давайте сюда, что ли… А вы, мамаша, шли бы, говорю, на кухню. Мешаете вы нам своими высказываниями.
— Нет, почему? Мне лично твоя мамаша очень даже помогла! — возразил Соколов. — Идемте, идемте, мамаша! Безбожников сейчас всюду полным-полно, и не можете вы так построить свою жизнь, чтобы с ними совсем не разговаривать.
Из раскрытых дверей комнаты в переднюю легла широкая полоса света, и тут мы впервые разглядели зловещую Геркину бабку.
Я, признаться, несколько даже опешил. Голос у нее был какой-то въедливый, елейно-скрипучий, как у настоящей старухи-богомолки. А оказалось, что никакая она не старуха — невысокая, но крепкая, поворотливая и очень моложавая. Сыну, надо полагать, было лет сорок, а ей тогда шестьдесят, что ли, — но она вполне сошла бы за его ровесницу, тем более, что Пестряков огрузнел и выглядел старше своих лет. И одета она была не на деревенский лад, как я себе представлял, а по-городскому и очень аккуратно — синее платье с белым воротничком, капроновые чулки, туфли на каблучках. Волосы, темные, с еле приметной проседью, аккуратно подобраны в пучок, на плоском желтоватом лице почти нет морщин. Все на нее уставились, как и я, а она только ехидно усмехалась да нас, в свою очередь, глазами сверлила. А глаза светлые, пронзительные, тошнотворные какие-то.
— Со всякими, конечно, приходится в жизни говорить, это правильно вы заметили, — елейно проскрипела она этим своим некомплектным голосом. — Но это ежели по надобности. А с вами, извините уж, мне разговаривать никакой надобности нет. Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!
— Ну, тогда минуточку только, — остановил ее Соколов. — Вас как по имени-отчеству?.. Ах, Клавдия Николаевна? Скажите, Клавдия Николаевна, вы всю жизнь вот так к богу привержены были или же только в последнее время увлеклись?
— Исповедоваться я вам не намерена! — надменно заявила она. — А к богу обратиться, между прочим, никогда не поздно: он милосерден, господь-то наш…
— Вот именно! — глухо кашлянув, сказал вдруг Иван Иванович. — Бог милосерден, а христианин должен быть кроток, смиренен и любить ближнего своего. Я это еще в детстве усвоил, на уроках закона божия. А в вас, Клавдия Николаевна, что-то не вижу я ни любви к ближнему, ни кротости и смирения. Впрочем, может, вы не принадлежите к официальной православной церкви, а разделяете взгляды какой-либо секты?
Клавдия Николаевна продолжала елейно и ехидно усмехаться, но улыбка ее будто пригасла, а в глазах мелькнуло что-то — не то страх, не то злоба.
— И опять же не ваше это дело! — отрезала она. — В грехах я богу исповедуюсь, но не безбожникам окаянным.
— Только богу? А не священнику? — задумчиво спросил Иван Иванович. Понятно. А какая секта, это все же секрет? Не знал я, что есть такие верования, которые нельзя исповедовать открыто, на благо ближних…
— Изыди, сатана! — яростно прошипела вдруг Клавдия Николаевна.
Лицо ее так исказилось, что я инстинктивно отшатнулся от нее, слегка толкнув Герку. Мурчик в корзине глухо мяукнул от ужаса, а Герка совсем позеленел и еле держался на ногах.
— Да она сумасшедшая! — с ужасом прошептала Лидия Ивановна.
Мне тоже показалось, что она не в себе. Но кто ее знает, то ли она сумасшедшая, то ли просто характер такой подлый.
Соколов все смотрел на нее, слегка сощурив глаза, с тем брезгливым и опасливым любопытством, с каким посетители Зоопарка разглядывают ядовитых змей или крокодилов. Теперь он вдруг потерял к ней интерес, повернулся на каблуках и отрывисто бросил: