И вдруг Александр Львович, не поднимая головы, пробормотал:
   — Ты к доктору должен пойти и сказать. Лекарство он даст, если болен.
   — Вы о чем это? — спросил я, чувствуя, что сердце бьется не там, где ему положено, а примерно на уровне ключиц.
   — Это из песни, — пояснил, не поворачиваясь, шеф. — А если из жизни, то почему вдруг такой молодой здоровый человек не может работать?
   — Я этого не говорил… — пролепетал я, догадываясь, что произошло.
   — А я — тем более! — рассеянно ответил Александр Львович.
   Он уже отключился, для него тема разговора была исчерпана. Он просто подумал, что я, сам того не замечая, говорил вслух. Но я-то отлично знал, что ни словечка вслух не говорил, а только думал, напряженно думал — и мысли эти были адресованы прежде всего ему, касались его. Значит… значит… Нет, надо осторожненько проверить! Ну, например, пускай он тронет рукой правое ухо. Я представил себе очень отчетливо, как Александр Львович, не отрывая глаз от микроскопа, рассеянно поднимает руку и трогает ухо. И сейчас же я увидел это наяву — абсолютно точно повторенное, наверное, даже неосознанное движение: поднимается длиннопалая рука с набухшими венами, притрагивается к розоватой, просвечивающей верхушке уха и сейчас же опускается.
   Все было уже ясно. И дальше рисковать не стоило, но меня одолевало идиотское, мальчишечье любопытство: а вот, мол, если бы внушить ему что-нибудь посложнее и позабавнее! Особенно хотелось мне, помню, внушить Александру Львовичу, чтобы он спел: «Ах, зачем я не кот на один только год!» Уж не знаю, почему мне пришла на ум именно эта ария из какой-то старинной оперетки, наверное, из-за слова «кот». Полнейший идиотизм, конечно. Но я с трудом обуздал свое воображение — и то поздновато. Александр Львович кашлянул, беспокойно заерзал, а потом сказал:
   — Имейте в виду, коллега, что ваше нерабочее настроение явно относится к разряду инфекционных болезней. Мне тоже на минуточку захотелось бросить микробиологию и перейти на другую работу.
   — Куда же именно? — неестественно спокойным голосом осведомился я.
   — Какая разница куда? Ну, например, в театр музкомедии.
   Н-да, сомневаться не приходилось. И не знаю, что делал бы мой почтенный шеф в оперетте, а вот я-то вполне спокойно мог бы переходить на работу в цирк. Даже без кота. Обеспеченный заработок.
   И все равно — ничего не поймешь! Ну ладно, оказалось, что у меня способности гипнотизера. Ну, а кот-то? Говорящий кот? С ним как быть? Гипнотизеров на свете не так уж мало, а говорящие коты пока встречались только в сказках. Кот в сапогах, например, разговаривал куда почище Барса, а гофмановский Кот Мур даже записки вел и стихи сочинял. Но Барс — он-то ведь не сказка, он пять лет живет в квартире No78, на четвертом этаже большого московского дома, дерет когтями мебель, играет с бумажкой и три раза в день ест тресковое филе, мясо или сырую печенку. И вот вчера, на шестом году своей кошачьей жизни, он заговорил и стал поддаваться гипнозу. Все же интересно — ну почему раньше этого не было, за все пять лет? Ни у меня, ни у него? Ладно, это дело десятое, пока надо основные проблемы решать. А как их решать? И, кстати, что делать с этой моей расчудесной способностью, если она действует так спонтанно и бесконтрольно? Нечего сказать, роскошные у меня взаимоотношения наладятся с окружающими, когда вся эта штука обнаружится, а она ведь непременно обнаружится — шила в мешке не утаишь!..
   Нет, работать я сегодня определенно не могу. Что же делать? Сказаться больным? Но домой мне как-то неохота идти. Поехать в Ленинку, разыскать там Володю? Зачем? Я ему только мешать буду, а он этого не любит. Нет, больше невозможно тут сидеть, да и Александр Львович скоро увидит, что я бессовестно лодырничаю, и начнет меня воспитывать. Лучше уж в кино пойти… Правильно, вот это идея, пойду-ка я посмотрю польский фильм «Поезд»! Говорят, отличная штука! Да, но Александр Львович скажет… А ну-ка, постой, сейчас мы его обработаем.
   Я уперся взглядом в затылок шефа и начал мысленно диктовать целую серию поступков. Александр Львович исполнил все в точности. Он встал, подошел к моему столу и озабоченно поглядел на меня.
   — Игорь, вы мне сегодня не нравитесь! — сказал он. — А ну-ка, дайте сюда ваш гениальный лоб!
   Слова я ему не внушал — только эмоции и поступки. Он приложил свою узкую сухую ладонь к моему лбу. Лоб у меня был разве самую малость горячей обычного — я устал от напряжения, но Александр Львович, как и следовало, ощутил прямо-таки обжигающий жар.
   — А почему было сразу не сказать, что у вас температура? — укоризненно спросил он. — Немедленно отправляйтесь домой и зовите врача! Вызвать вам машину?
   Это он тоже в порядке личной инициативы говорил. Но тут незачем было тратить силы на внушение: я знал, что если Александр Львович сочтет меня больным, то реакция его будет однозначной.
   — Спасибо, я сам доберусь, — умышленно вяло проговорил я. — Наверное, я вчера простудился и что-то раскис. Уж вы меня извините.
   — А за что извиняться, если вы больны? — резонно возразил Александр Львович.
   Я испытывал угрызения совести, но не очень сильные. Работать я все равно не мог, и причина тому была, как хотите, не менее уважительная, чем какой-нибудь заурядный грипп. Следовало обдумать, не стану ли я злоупотреблять своими новооткрытыми способностями, поскольку соблазн большой, а я по природе ярко выраженный лодырь, но такие размышления можно было отложить на потом, и я это немедленно проделал. Кто-то из Славкиного арсенала мудрецов и остряков сказал: «Никогда не откладывай на завтра того, что можешь сделать послезавтра», — так вот я, признаться, всю жизнь охотно следовал этому правилу, хоть и узнал о нем лишь недавно.
   Вышел я на Ленинский проспект и зашагал куда глаза глядят. Вчерашней непогоды и в помине не было, солнце светило вовсю, зелень была чистая, яркая, блестящая, и слоняться по улицам было бы вполне приятно, если б не эти проклятые мысли.
   Мыслями это даже и называть не стоит — меня захлестывали эмоции, до того интенсивные и разнородные, что я то и дело морщился и тихонько охал от страха и растерянности. В конце концов я заметил, что прохожие на меня оборачиваются, и сообразил, что ходить по улицам мне вообще неудобно — чего доброго, встретишь кого-нибудь из института. Я добрался до кинотеатра, «Поезд» там не шел, я все равно купил билет на ближайший сеанс. Фильм оказался прескверным. Я досидел до конца, но смотрел не на экран, а на голубоватый световой поток над темными рядами. И мне было страшно. Да, в основном страшно. Можете считать меня трусом — пожалуйста, сколько угодно! А только хотел бы я знать, как вы чувствовали бы себя на моем месте.
   Потом я решил, что пойду в Зоопарк. Кое-что проверю на новом материале да и просто посижу где-нибудь в тихом уголке: сейчас там народу, наверное, не так уж много. И к дому близко.
   Я пошел к станции метро, но по дороге остановился. У входа в «Гастроном» сидел здоровенный золотисто-рыжий боксер, и мне вдруг захотелось с ним пообщаться. Я сначала попробовал поговорить с ним просто так: «Мол, красавчик ты, умница, замечательный пес, дай лапу!» Боксер с интересом выслушал все это. Его умные грустные глаза на черной, немыслимо уродливой и симпатичной морде, показалось мне, смотрели ласково. Но как только я шагнул поближе, боксер предостерегающе зарычал, приподняв отвислую черную губу. Я немедленно отступил на два-три шага.
   — Ах, вот ты какой! — сказал я. — Ну, тогда слушай!..
   Я уставился на боксера и начал мысленно приказывать ему: «Подойди ко мне и дай лапу!» Ну и конечно, я все это представил себе: как он поднимается, идет ко мне и дает правую переднюю лапу.
   Затея была безусловно дурацкая. Боксер, явно страдая, неловко сунул мне в ладонь тяжелую шелковистую лапу: передняя часть туловища у него гораздо массивнее, чем задняя, и ему было очень трудно подавать лапу стоя. А вдобавок из магазина вышла плотная очкастая дама, и боксер, виновато повизгивая, пополз к ней на брюхе.
   Она ко мне пристала, как репей: как, это мой Джерри, да почему это мой Джерри, да зачем вы портите моего Джерри, — ну и так далее.
   Оказалось, что пес этот лапу вообще не подавал, а к чужим ему запрещали подходить. Я-то выкрутился, а бедняге Джерри, наверное, из-за меня здорово влетело. Я уж себя ругал-ругал за легкомыслие.
   Получается что-то излишне подробно. Случай с боксером наверняка можно было пропустить, но я это в качестве примера привел: что я легкомысленный от природы и что очень растерялся, когда все эти события начались, — ну просто не знал, как быть и куда податься. Если б я не был легкомысленный, так и в больницу бы не попал. Сами потом увидите, как все это было. А вообще-то надо будет с Володей еще посоветоваться…
   Ну, Володя посмотрел мои записки. Морщился, но вынес это с присущим ему самообладанием. Сказал, что детали — это хорошо, надо записывать все, что я увидел и запомнил, только точно и без лирики (тут он опять поморщился). И добавил, что пишу я как-то несерьезно и ненаучно. Что я, дескать, на публику работаю.
   Но я тоже чуточку обиделся. На публику! А что ж я, на него одного рассчитываю? Или на будущих экспериментаторов в этой области? Я вот именно хочу, чтобы все — ну, не все, а хоть многие — люди поняли, что со мной произошло. Чтобы вот вы прочли — и поняли: это может случиться с любым из вас. Не сегодня, так завтра. Нет, не так: что в известном смысле это уже и случилось, только вы не понимаете.
   Вы живете на густо заселенной планете, среди существ бесконечно разнообразных и бесконечно сложных, как все живое, а воображаете, что Земля целиком принадлежит вам и только вы можете решать судьбу любого из обитателей этого гигантского мира, законы которого вы едва начинаете постигать. Конечно, многие (никак не большинство!) хоть в общей форме понимают всю трагическую нелепость и опасность теперешнего отношения человека к природе. Но большинство свято убеждено, что человек, мол, это царь природы, и даже не понимает, что глупый и жестокий царь запросто может потерять престол, да еще и с головой в придачу.
   Вот мне и кажется, что моя история должна заставить людей задуматься. Тех, кто вообще способен думать честно и трезво. А то ведь многие обходятся без этой способности и даже преотлично живут. Им спокойнее. Они почитают немножко, дойдут до того, что кот заговорил, и сейчас же у них в мозгу — щелк, и включится Механизм Готовеньких Мнений — этакое устройство на кибернетическом уровне сегодняшнего типа. Память небольшого объема, но больше и не требуется по замыслу. Просто, но зато надежно. Там в основном фразочки на все случаи жизни, фразочки из эластичного материала, безразмерные, на что хочешь натянуть их можно. Идеальную модель такой безразмерной безмозглости сконструировал Чехов: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». И все! Попробуй тут что-нибудь доказывать, опровергать, когда эта система целиком алогична и тем самым надежно застрахована от любой попытки логического опровержения. Они ведь заранее всё знают — что ты им будешь доказывать? Они, наверное, родились уже готовенькими, с полным набором этих фразочек в лысом младенческом черепе, а если до поры до времени помалкивали, так это опять же потому, что порядок знали: какой же нормальный младенец начнет разговаривать, не успев выйти из дверей роддома? Они все в свое время делают, без толку никуда не лезут… На крутых поворотах могут, правда, отстать, но потом наверстают, ничего.
   Но я не про них — шут с ними, с этими непробиваемыми и неуязвимыми, авось они сами понемногу вымрут под воздействием дальнейшего прогресса. А может, при этом дальнейшем прогрессе наука доберется до их жесткой застывшей системы, разморозит ее, заставит мозги самостоятельно действовать… Я — про тех, кто прочтет мои записки и подумает: «Ладно, этот кот говорит. Но ведь он пять лет молчал. И у меня лично способности гипнотизера пока не проявились. Значит, если я не понимаю кота, пса, лошадь, голубя, медведя, оленя, из этого еще не следует, что тут и понимать нечего…»
   Ладно, хватит. Если я начну вот так отвлекаться, то рассказу моему конца не будет — я ведь уже третий месяц и говорю, и думаю только об этом. Ни о чем другом думать пока не могу и не представляю, что со мной будет дальше. Николай Антонович (это заведующий нашим хирургическим отделением) сказал, что, во-первых, человек ко всему способен привыкнуть, кроме собственной смерти, а во-вторых, что я правильно затеял писать: это будет способствовать разрядке. Возможно, это тоже из Арсенала Готовых Мнений; я подозреваю, что у Николая Антоновича за его большими очками в светло-серой оправе, за высоким безмятежным лбом спрятан этакий аккуратно укомплектованный наборчик для личного пользования. С учетом медицинской специфики. Ну что ж, и Механизм Готовых Мнений зачастую выдает некие истины. Волга, например, действительно впадает в Каспийское море, а лошади с удовольствием кушают овес. Если им дают.
   Итак, допустим, что Николай Антонович выдал на-гора истину, и будем писать дальше, ожидая этой самой разрядки или явлений привыкания.

Глава пятая

   Легче подавить первое желание, чем утолить все, что следует за ним.
Б. Франклин

   Лишь в конце работы мы обычно узнаем, с чего ее нужно было начать.
Б. Паскаль

   После истории с боксером я чувствовал себя так неуверенно, что в Зоопарк идти побоялся: чего доброго, еще и там кого-нибудь загипнотизирую. Я постоял минут десять у метро «Краснопресненская», делая вид, что кого-то ожидаю, но толчея была страшная; я побрел вверх по Баррикадной, добрался до скверика перед высотным зданием и уселся там. Я все старался обдумать, что к чему и почему, и как мне теперь вести себя с Барсом, и говорить ли об этой истории другим — например, маме, Ольге, Соколовым — или пока всячески скрывать? Но только ничего я не обдумал, мысли шли как-то разорванно, беспорядочно, я ни на чем не мог сосредоточиться и даже будто бы боялся сосредоточиваться, а все перескакивал с одного на другое. В конце концов я вышел на Садовое кольцо, вскочил в троллейбус и поехал к Ольге — решил маму повидать.
   Мама только глянула на меня и сразу сообразила, что у меня непорядки какие-то. Начала спрашивать, но я перешел в наступление: мол, ты сама плохо выглядишь, замучили тебя тут. Она и вправду была замученная совсем, бледная, тихая, под глазами круги — значит, бессонница опять началась либо дорогие внучата спать не дают. Да что там, я полчаса каких-нибудь просидел, и уже голова разболелась: то один визжит, то другой орет, то оба вместе примутся. Вовке год, у него зубы режутся. Алешке, правда, шестой, но он из болезней не выходит, дохлый какой-то, неизвестно в кого. Утихомирила их мама на время, сели мы с ней поговорить, я ей заодно капель Зеленина накапал, она выпила. «Спасибо, — говорит, — Игорек, а то я сама как-то забываю».
   И тут как тут является наша дорогая Олечка, могучий индивидуум, энергии вагон, голос командирский (тоже неизвестно, в кого она у нас такая: мама уверяет, что Ольга — вылитая тетя Саша, папина сестра, но я эту тетю Сашу помню довольно смутно). И сразу начинается: «Вовке пора кашку варить, как же это ты, мама, забыла, ах да, ведь тут Игорь, здравствуй, Игорь, — и потом у Алешки пилюли кончились, я же еще утром тебе говорила, и что бы такое перекусить наспех, а то в буфете у нас все равно дикая очередь, я решила домой лучше забежать, а тут Игорь, оказывается, пришел, вот хорошо, давно тебя не видела, как живешь, чего такой хмурый сидишь, и вроде даже осунулся, побледнел, с кем неприятности: с девушками или с бациллами?»
   Все это на одном дыхании, на одной интонации, в хорошем темпе — ей некогда размазывать, она человек деловой, отдел свой ведет — дай бог всякому, очерки ее любая газета возьмет: они оперативные, четко нацеленные, в самую точку, и ничего лишнего, лирика и пейзажи точно взвешены и измерены — от сих до сих, чтобы материал полегче глотался.
   Я об Ольге почему таким тоном говорю, потому что я ее и вправду как-то не понимаю и не одобряю. Не то чтобы я ее не любил, — нет, у нас семейные связи довольно крепкие, и случись с ней что серьезное, так я просто автоматически включусь помогать. Но только уж очень она какая-то громкая и самоуверенная. И еще… обтекаемая! Никогда ни в какое рискованное дело не сунется. И ведь не потихоньку уклонится, а в открытую пойдет всем доказывать, что дело нестоящее, что нечего компрометировать нашу уважаемую газету и тому подобное, и уж уговорит других, это она умеет, будьте уверены! Вот за это я от нее и сторонюсь.
   Первое время ссорился я с ней не раз, а потом прекратил: уразумел, что от этих ссор ни малейшего толку нету, да и быть не может. А теперь вот, за этот год, опять начались у нас с ней конфликты, уже из-за мамы.
   И в этот раз я, конечно, завелся с пол-оборота. Мама вскочила, на кухню кинулась — ну как же, ведь надо нашей дорогой Олечке что-нибудь вкусненького приготовить, — а я говорю:
   — Вот она, наша семья завтрашнего дня: даже домработница и та с высшим образованием и с многолетним медицинским стажем.
   Ольгу никакой иронией не пробьешь, она преспокойно отвечает:
   — Ты еще мальчишка все же и не понимаешь. Маме это доставляет удовольствие — она любит детей и умеет за ними ухаживать.
   Я ей сказал, что любить детей и уметь за ними ухаживать должна в основном мать, и если это такое удовольствие, то зачем же себе в нем отказывать получай его сама целиком и полностью.
   — Ну да, я, по-твоему, работу должна бросить! — уже со злостью отвечает Ольга.
   А я говорю, что почему бы и нет, — неужели она себя считает более ценным специалистом, чем маму, с ее тридцатилетним стажем.
   — Так она же вышла на пенсию! Не понимаю, о чем ты говоришь? — шипит Ольга — это чтобы мама не слыхала.
   — Правильно, на заслуженный отдых. В связи с тяжелой болезнью. А любящая дочь создала ей условия для отдыха!
   Ну и так далее. Она мне говорит, что домработниц вообще нет, а к двум детям и вовсе не сыщешь, а я ей — что есть ясли и детсады; она мне — что при работе в редакции ясли и детсады не решают вопроса, и домработница тоже, что она не может уехать в командировку и бросить детей на чужого человека, а я ей — что все это надо было обдумать заранее, а вообще это свинство с ее стороны и маму она угробит. Тут Ольга опять зашипела и показала глазами на кухню. И сказала, что вот, мол, когда у меня самого дети будут… Ну, это она всегда чуть что говорит, — да и не только она, это же из того самого Набора Готовых Мнений. И всегда я злюсь и отвечаю в том духе, что если, мол, у человека появляются дети, то это еще не резон, чтобы ему становиться подлецом и эгоистом, а совсем даже наоборот.
   Но тут я не стал отвечать, а временно умолк, потому что мне пришло в голову… Ну, легко догадаться, что мне могло прийти в голову в тот день. Надо внушить Ольге… А вот что именно ей внушить?
   Был бы я посерьезнее — ну, честно говоря, просто поумнее, — я бы не стал вот так, с ходу проводить сеанс гипноза. Все надо было спокойненько обдумать: что внушать, в какой форме, как сделать, чтобы Ольга ничего не заподозрила, и что вообще из всего этого выйдет. А я, как мальчишка, загорелся этой гениальной идеей: тут же перевоспитать Ольгу и освободить маму! Поколебался немного, хотел отложить, а потом успокоил себя — надо же попробовать, неизвестно еще, получится ли, ведь вот с Валеркой Соколовым не получилось.
   Тут как раз мама кричит:
   — Оля, иди поешь, и ты, Игорек, тоже!
   И Ольга, представьте, блаженно улыбается и говорит мне этаким разнеженным голосом:
   — Ну, разве тебе это не напомнило о детстве? А ты говоришь: домработница…
   — О детстве мне это напомнило в том смысле, — отвечаю я, — что мы с тобой вот именно не дети, а здоровенные зрелые индивидуумы, и чтобы такой индивидуум всем своим весом усаживался на шею больной старой женщины, — да это же со стыда сгореть можно!
   Ольга зашипела, как сало на сковороде, и со страшной силой ринулась в кухню, а я поплелся за ней. Я все обдумывал, что же делать, но как посмотрел на мамин знаменитый салат и на домашние голубцы, так у меня слюнки и потекли, и я немедленно сообразил, что с утра ничего не ел.
   — Накинулся! — ехидно сказала Ольга. — Из жалости к маме, наверное!
   Но такими штучками аппетит у меня не отобьешь. Сам я не попросил бы есть, мне вообще не до того было, но раз уж все равно мама Ольгу кормит… Словом, я моментально уплел все, что было на тарелке, мама налила мне кофе и ушла кормить Вовку, и я понял, что это и есть самый подходящий момент для пробы.
   Ольга сосредоточенно водила вилкой по тарелке, подбирая последним куском голубца остатки соуса. Наконец она сунула все это в рот и даже слегка вздохнула от удовольствия: наша Олечка умеет чувствовать простые радости жизни, что да, то да. Она сидела так, с полузакрытыми посоловевшими глазами, наслаждаясь пережевыванием, а я, пользуясь случаем, уставился на нее исподлобья, согнувшись над чашкой кофе, чтобы она не заметила, — и начал внушать. Ничего я, конечно, толком не обдумал и не сообразил, а поэтому внушал первое, что пришло в голову: «Сегодня хорошая погода, сегодня очень хорошая погода».
   По правде говоря, я не думал, что у меня с Ольгой получится. Уж очень она монолитная какая-то. Однако Ольга вдруг открыла глаза и как-то неуверенно пробормотала:
   — Сегодня очень хорошая погода.
   — Да уж, — немедленно подхватил я, чувствуя, что меня жаром обдает, — не то что вчерашняя пакость.
   Ольга посидела еще, будто прислушиваясь к чему-то, потом решительно потянулась за кофейником. Я уже понял, что она заметила странность своей фразы, а ведь фраза-то была ничего не значащая. Мне бы на этом и остановиться. Так нет, характер не позволял. Дурацкий, конечно, характер! Я только изменил тактику и начал внушать ей не слова, а эмоции. В первую очередь — страх за маму. Я отчетливо вспомнил, как выглядит мама во время сердечных приступов, и начал внушать это Ольге: мама в постели, бледная, губы синие, дыхание неровное, трудное… и временами не то кашель, не то короткий хрип. Ох, как он меня пугал, этот странный, хрипло клокочущий звук! Он всегда предвещал ухудшение. Ольга этого толком и не видела: первый, самый тяжелый месяц маминой болезни она с Сергеем и Алешкой провела в Сочи, а я не писал им ничего, да и потом она не очень-то часто к нам заглядывала: редакция, Алешка, то да се, а в общем — некогда. Вот я сейчас ей все это и старался изобразить.
   Подействовало. Ольга даже позеленела чуточку, и глаза у нее стали испуганные. Ничего, ей это идет, и глаза как-то заметнее становятся, а то очень уж она сытая стала и довольная. Я злорадно улыбнулся, глядя на нее. И вот тут-то Ольга на меня и накинулась.
   — Что это за фокусы еще! — крикнула она так, что я даже на табуретке подскочил. — Нашел чем шутить, постыдился бы!
   — А я и не шучу вовсе, — угрюмо возразил я, чувствуя себя дурак дураком.
   — Ага, ты всерьез меня агитируешь, понятно! — кипятилась Ольга. Фигли-мигли! Кио местного значения! Картинки живые мне представляет, сидит глаза таращит! Я еще сначала засомневалась — в чем дело? А как увидела твою дурацкую улыбочку, все стало ясно!
   Действительно, все стало ясно: и улыбочка была дурацкая, и вся затея не лучше. Ольга, какая она ни на есть, но все же мы с ней вместе росли, и она меня знает преотлично, нашел с кем в страшные тайны играть. Да и сама идея…
   Ольга орала-орала на меня: мол, какой я несерьезный, и сколько можно мальчишку из себя строить, женился бы лучше, чем всякими глупостями заниматься, и почему это я думаю, что я один маму люблю, а она, Ольга, изверг какой-то, и что я жизни не знаю, и теде и тепе. Я сидел-сидел, собрался уже встать и уйти, но тут Ольга перестала орать и таким тоненьким голоском, совсем как в детстве, спросила:
   — Ой, а вообще-то интересно: как ты это делаешь?!
   Я поднял голову и увидел, что в дверях, за спиной Ольги, стоит мама. Она, видимо, давно вот так стояла, и слушала, и успела все понять, потому что качала головой и улыбалась как-то грустно и смущенно.
   Тут Ольга ахнула — ей бежать надо, перерыв давно кончился, я ей потом должен непременно рассказать, как это делаю; с гипнозом вообще-то здорово получается, она бы ни за что не поверила, если бы ей кто другой рассказал…
   Она убежала, а мама устало присела к столу, налила себе остывшего кофе и спросила:
   — Что же это с тобой делается, Игорек?
   Я почему-то чуть не расплакался: мне и ее стало как-то особенно жалко, и себя самого. Захотелось было рассказать ей все, но я сразу же раздумал: ну зачем? Мало у нее своих забот, еще эту на нее вешать? Успеется. И вообще я говорить не мог: горло перехватывало, глаза щипало. Я сказал, что скоро-скоро зайду и все расскажу, а сейчас мне надо уже идти.
   Пошел я пешком, не спеша — домой жутковато было идти, хоть я и понимал, что это свинство по отношению к Барсу: ему там одному еще страшнее небось.
   Барс услышал мои шаги, как только я вышел из лифта, бросился к двери и замяукал — обычным своим жалобным, тоненьким голосом: мол, наконец-то ты пришел, я ведь тут один-одинешенек сижу, скорее входи! Пока я открывал дверь, он все стоял и мяукал.