Страница:
— Ну, хватит. Садись, Пестряков, вон туда, за стол, писать будешь!
Пестряков, потный, грузный, в грязной голубой майке и мятых брюках, послушно и растерянно уселся за стол, локтем подвинул неубранную с обеда хлебницу, сдунул с клеенки крошки и ладонью растер лужицу пролитого супа.
— Свинюшник развели… — виновато пробормотал он. — Ленка! Бумаги дай и чернильницу!.. Ушли они, что ли, пока я спал? — удивился он, видя, что никто не появляется на его зов. "
Они, наверное, и ночью преспокойно спали, хотя не знали, где Герка, подумал я. — Ну народец!»
Герка поставил корзинку на пол, поспешно достал из портфеля тетрадку и авторучку, выдрал из середины тетрадки две странички в клетку, положил на стол перед отцом и тут же отступил к корзинке.
— Ну, говори, чего мне писать-то! — хмуро сказал Пестряков, неуклюже зажав ручку в толстых, негнущихся пальцах.
Соколов четко продиктовал текст обязательства, а после слов о счастливом детстве Пестрякова Германа добавил:
— «А также обязуюсь по мере сил помогать моему сыну Герману в изучении природы, к которой он имеет научный интерес, а именно — оберегать от разных посягательств дрессированного ученого кота, по кличке Мурчик, поскольку сын мой Герман проводит с ним опыты…» Какие опыты, Игорь Николаевич, обозначьте поточнее? — обратился он ко мне.
— «…представляющие серьезную ценность для науки!» — закончил я.
— Все, что ли? — спросил Пестряков.
— Нет. Напиши еще вот что: «И в этом я даю свое твердое и несокрушимое партийное слово».
— Насчет кота — партийное слово? — жалобно и недоверчиво протянул Пестряков. — Вот пойду я в партком, расскажу, что ты вытворяешь. Тебя там по головке за такие штучки не погладят!
— Уж я-то раньше тебя в парткоме побываю и сам все расскажу, не трудись попусту, — усмехнулся Соколов. — Пиши, пиши, Пестряков, и дурачка из себя не строй. Не насчет кота даешь слово, а насчет науки и воспитания детей, ясно тебе? Развел у себя дома всякий дурман и туман да еще брыкаешься. Тебе же польза будет от такого обязательства: глупостей меньше наделаешь, как вспомнишь, что пообещал партии.
Я не знаю, правильно ли поступал Соколов с точки зрения устава, но мне очень нравились его решительность и находчивость и этот странный стиль обязательства, неуклюжий и торжественный, чем-то напоминающий декреты местных революционных властей в первые годы после Октября. И сам Соколов мне понравился — невысокий, коренастый, очень широкоплечий и крепкий, с такими же смешливыми голубыми глазами, как у Валерки. Я его вообще-то в тот вечер впервые разглядел, а то мы с ним встречались мимоходом, больше на лестнице.
Соколов внимательно прочел обязательство и положил на стол.
— Подпишись теперь, Пестряков, и номер партийного билета проставь… Так! Дату поставь… Теперь пускай сын ознакомится с текстом, поскольку ты о нем пишешь. Парень, ты где?
Я-то знал, где Герка. Многотерпеливый Мурчик минут пять назад начал глухо подвывать в корзине. И я и Герка отлично поняли, что ему нужно. Герка развязал корзину и пошел вместе с Валеркой провожать кота. Я выглянул в коридор — так и есть, мальчишки стоят в почетном карауле у дверей уборной, а на кухне яростно шипит бабка.
— Герка, пойди сюда на минутку! — позвал я.
Герка опасливо покосился на кухню и очень неохотно пошел в комнату. Каюсь: я просто постеснялся подменить его на посту, а ведь чувствовал, что беда близка.
А дальше все уложилось в какие-то секунды. Что-то злобно пробурчала бабка, хлопнула дверь, послышался испуганный крик Валерки. Я уже бежал по коридору, за мной Герка. Мы влетели на кухню, кинулись к окну, оттолкнув старуху, увидели, как Мурчик отчаянно цепляется за карниз передними лапами, Герка бросился животом на подоконник, перегнулся вниз, протянул руку к коту… в ту же секунду когти кота царапнули по краю и соскользнули. Мурчик упал на карниз седьмого этажа, перевернулся, скатился с него, тщетно пытаясь уцепиться за что-нибудь когтями, глубоко внизу были какие-то провода, он летел прямо на них, и я понимал, что провода разрежут его насквозь, но он проскользнул между ними, уцепился когтями одной лапы за провод, секунду раскачивался, пытаясь ухватиться, но опять сорвался и полетел вниз, на неровный, растресканный асфальт двора.
Я до сих пор не уверен, что действительно видел все это. Скорее это была телепатема, очень яркая и точная. Я не мог смотреть туда, вниз, потому что в то мгновение, когда когти Мурчика сорвались с карниза, Герка потерял равновесие и кувырнулся через подоконник головой вперед. Я успел наклониться и крепко схватить его за ноги, но сам чуть не упал, резко перегнувшись вперед, а Герка ударился лицом о стену и потерял сознание. Еще немного, и мы оба сорвались бы, но меня уже держали за пояс, за плечи и тянули назад. Кухня была полна народу, кто-то пронзительно кричал, кто-то громко навзрыд плакал, кто-то командовал:
— Неотложку! Напротив, у Малаховых есть телефон!..
Кто-то тревожно спрашивал:
— Глаза целы? Почему так много крови?
Мне подсунули стакан с водой, я выпил, поглядел на Герку, сказал, чтобы его пока не трогали и ждали неотложку, а сам кинулся вниз сломя голову, забыв про лифт, прыгая через ступеньки. Я знал, что Мурчик жив — пока жив, — что ему очень плохо, очень больно и страшно, и он ждет помощи. «Я иду, я иду, котенька!» — молча кричал я, сбегая по бесконечным маршам лестницы. Кто-то уже подошел к Мурчику, это я почувствовал в последние секунды… Скорее, скорее!
Мурчик лежал, бессильно распластавшись на боку, его яркие глаза помутнели. Он дышал с клокочущим хрипом, и на губах его пузырилась кровавая пена, вздуваясь и опадая от дыхания. Валерка сидел перед ним на корточках и с ужасом глядел на эту шевелящуюся красно-розовую пену.
Я осторожно взял Мурчика на руки: он глухо застонал, но слегка прижался ко мне, даже попытался уцепиться за рукав стесанными до крови когтями, и это меня немного успокоило. Да и вообще мне почему-то казалось, что Мурчик останется жить; может быть, сам Мурчик это знал или, вернее, его организм знал.
— Я отнесу его к твоей маме и попробую дозвониться одному ветеринару, он живет в соседнем доме, — сказал я Валерке. — А ты беги к Пестряковым и, если Генка пришел в себя, скажи ему, что Мурчик жив. Он действительно, по-моему, выздоровеет.
— Ой, вряд ли! — усомнился Валерка. — У него все внутри отбито, я же вижу. Но Герке-то я совру, а то и он помрет, от одного горя даже.
— Постой! — окликнул я его. — Как бабка добралась до Мурчика?
— Он на кухню пошел воды напиться. Боялся, а пошел все же. Миска с водой тут же стояла, у двери. Он пьет, я стал на пороге, смотрю на него, а она как толкнет меня локтем в грудь — я в коридор отлетел, а она как замахнется на Мурчика чугунной сковородкой, а в дверь его не пропускает, а он от нее и на подоконник, а она опять к нему. Тут я как закричу, а кот уже на самом краешке, она его сковородкой спихивает, а он упирается, и тут вы с Геркой прибежали.
Уложили мы Мурчика на мягкую подстилку. Ксения Павловна все плакала и себя ругала: не надо было, мол, отпускать туда Герку. Вызвал я ветеринара. Он тут же пришел, осмотрел Мурчика и сказал, что переломов вроде никаких нет. Неплохо бы завтра свозить кота на рентген в поликлинику; но вообще, скорей всего, он отлежится недельку и встанет. Вправил вывихнутую лапу, смазал зеленкой израненные подушечки на лапах, прописал какие-то лекарства. Ксения Павловна пошла в аптеку, а я укрыл Мурчика куском фланели и помчался к Пестряковым. Карета неотложки уже стояла у их подъезда.
Герка пришел в себя, но еле дышал и был пугающе бледен. Кровь у него с лица смыли, а ссадины замазали зеленкой — выглядело это фантастично и страшно. Крови было так много, потому что он нос разбил, — нос теперь распух, посинел и, видимо, очень болел. Лоб был рассечен наискось, уж я не знаю, обо что Герка так ударился: может, в стене оказалась неровность, шов какой-нибудь, — все лицо в ссадинах и царапинах, и руки тоже. Я сказал ему, что у Мурчика был врач, что кот скоро выздоровеет. Герка скривил рот — не то он улыбнуться хотел, не то заплакать.
— Ничего, до свадьбы все заживет, — говорил молодой очкастый доктор, но лицо его было озабоченным.
Пока он мыл в ванной руки, я, на правах докторского детища и почти коллеги, расспрашивал, что с Геркой.
— Не нравится мне его состояние, — серьезно сказал врач. — Все ушибы и ссадины и даже то, что он головой ударился довольно сильно, — это полбеды. У него рвоты нет, резкой головной боли тоже — значит, обошлось без сотрясения мозга. Ну, полежал бы два-три дня, потом ходил бы разукрашенный, как индеец, только и всего. А тут почему-то резкая слабость, бледность, почти коллапс… не пойму, в чем дело. Нервный шок, что ли?
Я подтвердил, что нервный шок наверняка есть, и вкратце обрисовал, как было дело; доктор чертыхался сквозь зубы, слушая мой рассказ. Но меня заботило еще другое, и я сказал доктору о своем подозрении насчет туберкулеза.
Доктор неопределенно пожал плечами.
— Не исключено… Анализ у него действительно соответствующий, а я не так уж внимательно прослушивал легкие. Но это все равно не объясняет его теперешнего состояния.
— А если травма разрушила уже измененную легочную ткань, если там… ну… разрыв, внутреннее кровоизлияние? — предположил я, чувствуя противное посасывание под ложечкой.
— Ну-ну! — чуточку покровительственно возразил доктор. — Сразу видно, что никто из ваших родителей не был фтизиатром. Внутреннее легочное кровоизлияние создало бы пневмоторакс, а клиническая картина пневмоторакса слишком характерна, ошибиться невозможно. Мальчик лежит спокойно, на острые боли не жалуется, дышит без затруднений… Впрочем, я его сейчас еще послушаю, только сбегаю вниз, позвоню.
Из соседней комнаты слышались всхлипывания и причитания Татьяны — она появилась, пока я бегал за Мурчиком, — и ровный голос Лидии Ивановны, что-то говорившей Пестрякову. Иван Иванович и Соколов уже ушли. Бабка куда-то исчезла — я ее не видал с той минуты, когда мы с Геркой ворвались в кухню и она попятилась от окна, держа сковородку в руке, — и никто о ней вроде не поминал, а может, просто я не слыхал, не до того было. Сейчас меня все же заинтересовало, куда она делась, и когда Пестряков появился на пороге, я его невежливо спросил:
— А бабка-то ваша куда исчезла?
Лицо у Пестрякова было скорбное и постное, и весь он стал какой-то несчастненький, вроде пришибленный, даже будто ссохся немного. Но я не верил ему и не сочувствовал ничуть. Мне казалось, что он не столько Герку жалеет, сколько себя, что такой вот скандал в доме произошел, да еще при парторге, и теперь неприятностей не оберешься. И насчет бабки он ответил в таком духе, что я с трудом удержался от… ну, от физического воздействия, что ли.
— Ушла она… ушла помолиться за его здоровье! — Он кивнул на Герку. Переживает она очень. Хоть он ей и грубиянил с первого дня, но все же внук родной.
Лидия Ивановна вышла вслед за ним из комнаты. Она была высокая, русоволосая, румяная, очень спокойная с виду молодая женщина, но этот визит и ей дорого, видать, обошелся. На скулах у нее проступили багровые пятна, и голос слегка срывался.
— Я не верю, что вы всего этого не понимаете, Петр Васильевич! — гневно сказала она. — Вы мне говорите неправду, не знаю даже, с какой целью!
— Какая ж у меня может быть цель, сами посудите! — приниженно и заискивающе ответил Пестряков, но мне в его тоне почудилась скрытая насмешка. — Неприятность такая, голову я потерял, может, чего и не понимаю, потом разберусь. Вы уж не досадуйте на меня, человек я простой, рабочий…
Лидия Ивановна ничего не ответила и ушла. Меня тоже замутило от этого елейно-лицемерного тона. Я посмотрел на Герку и увидел, что глаза у него полуоткрыты, а по лицу пробегают словно легкие судороги: он, видно, слышал разговор. Я подошел к нему, он слабо пошевелил пальцем, подманивая меня поближе, и, когда я нагнулся, прошептал мне на ухо:
— Мурчик… правда… жив?
— Жив, честное слово, жив! И врач у него был, сказал, что он скоро встанет. Как ему будет получше, я принесу его тебе показать! — горячо убеждал я Герку.
Вдруг я увидел, что зрачки у Герки слегка расширились и по лицу опять пробежала судорога. Я обернулся: за мной стоял Пестряков и сладенько улыбался Герке.
— Ничего, ничего, ты это… отлеживайся. Урок тебе будет наперед, чтобы не баловал, родителей слушался. Они тебе добра желают, а ты от них по чужим людям бегаешь, на тварь поганую сменять готов, вот и достукался, теперь зато умнее будешь…
Я как-то сначала растерялся, прямо остолбенел, слушая всю, эту елейную, бессмысленно-жестокую болтовню. Я даже не заметил, как вернулся доктор, а вернулся он как раз вовремя…
Слушая слова отца, Герка сначала мучительно морщился и судорожно вздыхал, а когда тот сказал про Мурчика «тварь поганая», он рванулся, пытаясь встать, но тут же упал обратно и будто стал давиться чем-то. Глаза у него помутнели, а в горле забулькало и изо рта поползла густая алая кровь. Доктор кинулся к нему.
— Анна Наумовна, адреналин у нас есть? Быстренько! — говорил он сестре. Марлевую салфетку дайте! — Он приложил салфетку к подбородку Герки, она сразу набухла кровью. — Льду дайте, хозяева!.. Что, льду нет? Толково!
— Валерка, на тебе ключ, принеси льду из моего холодильника, — сказал я.
Дальше я чуть не силой выталкивал Пестряковых из комнаты. Татьяна все порывалась к Герке и выла:
— Дайте ж я хоть поцелую его, родненького, перед смертью!
А Пестряков бессмысленно бубнил:
— Приглядеть… имею полное право приглядеть…
Может, он и вправду думал, что чужих людей нельзя оставлять в комнате без присмотра — так, по крайней мере, объяснила мне потом его слова Ксения Павловна.
Как только унялось кровотечение, Герка слабо поманил меня пальцем.
— Нельзя тебе говорить! — строго сказал доктор.
Но Герка еле слышно, одними губами, прошелестел:
— Заберите меня отсюда… скорее!..
Глава пятнадцатая
История Герки и Мурчика заняла у меня много времени и места, но это потому, что до сих пор она меня мучит и терзает. И вдобавок мне кажется, что все неудачи и несчастья начались после этого дня. Конечно, кажется, потому что на самом-то деле и раньше никаких особых удач не наблюдалось, и на быстрый успех рассчитывать было, в сущности, смешно: к телепатии отношение пока очень сложное, а тут еще припуталась другая «роковая» проблема — могут ли животные мыслить?
Все-таки любопытно устроена человеческая психика — средняя, усредненная, что ли. Совсем я не хочу выдавать себя за представителя духовной элиты, но вот чего у меня нет — это исконного, прямо-таки зоологического высокомерия и претензий на исключительность, которые характеризуют вид Homo sapiens. Может, это присуще не только человеку, а вообще любой цивилизации (все же, я надеюсь, лишь до определенного уровня развития!), но смотрите, до чего упорно и отчаянно цепляется человечество за иллюзию своей исключительности! Нет, не то слово, пожалуй. Исключительность — это бы еще полбеды, в этом есть какая-то истина: ведь любое проявление жизни по сути своей неповторимо, и чем оно сложнее, тем это очевиднее, — нет двух абсолютно одинаковых сосен, синиц, сусликов, собак, селезней, стариков, солдат, сестер (даже если они близнецы), сумерек, снегопадов, — ничего вообще нет полностью одинакового, даже если сходство очень велико. Но тут речь идет об исключительности в смысле центрального, главного, командного положения, которое якобы предназначено человечеству неизвестно когда и кем (раньше хоть считалось, что богом, а теперь уж и вовсе непонятно, на чем держится это почти инстинктивное представление). Поэтому человечество с громадным трудом согласилось, что Земля — не центр Вселенной и что Солнце вокруг нее не ходит, а дело обстоит совсем наоборот.
То же и с происхождением человека. Очень всем нравилась такая история. Жил да был бог Саваоф. Слепил он из глины мужчину, а что этому мужчине одному будет скучно, сообразил с некоторым опозданием, когда израсходовал на это дело весь свой запас глины. И пришлось ему оперировать беднягу Адама, изымать у него ребро и на этот примитивный каркас наращивать, уж совсем неизвестно из чего, Еву. История жутко нелогичная и неубедительная, а вот выдумали же ее и верили свято и ужасно обижались на Дарвина, когда тот совсем иначе обрисовал генеалогию Homo sapiens. Ну как же! Одно дело, когда бог собственноручно лепит человека (и только человека) из весьма скудных наличных запасов: это подтверждает, что мы главные, мы — цари природы. А тут оказывается, что мы находимся в довольно близком родстве с такими безответственными созданиями, как обезьяны, а в более отдаленном — вообще невесть с кем, включая любую инфузорию из грязной лужи. Цивилизованному человечеству этот удар перенести было нелегко. Но ничего — устояло.
Современные иллюзии этого плана опять-таки кажутся большинству неоспоримой истиной, и разрушить ее не так-то легко. Ну, например, вроде и нельзя уже всерьез оспаривать утверждение, что обитаемых планет во Вселенной по самым скромным подсчетам должно быть весьма и весьма много и что среди них наверняка имеются такие, где уже возникла разумная жизнь и существуют цивилизации различного уровня (в том числе и гораздо более высокого, чем наш). А проверьте-ка: многие ли ваши знакомые всерьез верят в это (оставим в стороне любителей научной фантастики — это категория все же особая)? Наверняка получите любопытные результаты.
А уж если они допускают существование иных цивилизаций, то представляют их во всем подобными нашей. "
Возможно ли, чтобы где-нибудь существовал разум, отличный от нашего? Возможно ли, чтобы на Юпитере и на Марсе считалось несправедливым и отвратительным то, что у нас считается справедливым и достойным похвалы? Поистине, это невероятно и даже невозможно». Христиан Гюйгенс сказал это в XVII веке.
Но и в наши дни человек подсознательно убежден, что все разумные существа непременно должны быть подобны ему. "
Мы не допускаем, чтобы другие планеты были населены иными существами, чем мы; мы полагаем, что там живут еще другие существа, более или менее подобные нам», — говорит Людвиг Фейербах в «Сущности христианства», рассуждая об исконной ограниченности человеческого воображения.
Но о братьях по разуму в космических далях большинство думает как-то отвлеченно: то ли есть они, то ли их нет, и вообще — есть ли жизнь на Марсе, это меня не касается. "
Какого блаженства могу я ожидать от того, что узнаю об источнике Нила или о бреднях физиков относительно неба?»
Это сказал христианский писатель Лактанций, живший чуть ли не два тысячелетия назад, но многие и сейчас думают примерно так же. И слова его современника и коллеги Арнобия Старшего тоже совпадают по духу с ощущениями многих наших современников: «Знать все это — бесполезно, а не знать безвредно».
А вот если тут же, на планете Земля, и сейчас, на наших глазах, что-то начинает угрожать трону царя природы, это вызывает гораздо более бурные эмоции. А что угрожает — известно: мыслящие машины! «Не может машина мыслить!» — кричат истерически даже иные доктора наук. И это мне кажется очень забавным. Конечно, любое новшество вызывает сопротивление по самой своей природе. Но вроде никто не утверждал, что, например, самолет или электрическая лампочка унижает человека. А «мыслящие машины» воспринимаются как оскорбление личности. То есть как это: вот он я, такой образованный, такой умный — и вдруг какой-то ящик с кнопками заменит меня?! Почему эти граждане так опасаются, что именно их заменят машинами, я в точности сказать не могу. Пожалуй, тут подойдет один афоризм из Славкиной коллекции (только не помню, кто это сказал): «Человек, настойчиво повторяющий, что он не дурак, обычно имеет некоторые сомнения по этому вопросу».
Так вот: разговор о мыслящих животных вызывает у многих людей такую же утробную ярость, как и разговор о мыслящих машинах, — и по той же причине, о которой я сказал выше. «Ум восстает против некоторых взглядов, подобно тому, как желудок отвергает некоторую пищу». Это я тоже выписал из Славкиной коллекции, но по рассеянности не везде записал, кто автор. «Я, слушая, наполнился из чужих источников наподобие сосуда, но по своей тупости позабыл, как и от кого слышал все». Это я, по крайней мере, помню откуда: это говорит Сократ в «Федре» Платона.
Нет, хватит цитат! Я уж действительно уподобляюсь Славке (хотя не все, что я тут приводил, взято из его арсенала). Думаю, это оттого, что я боюсь, все еще боюсь вспоминать об этом вечере. После смерти отца и болезни мамы это было первое серьезное потрясение в моей жизни. Но там горе и тревога были иными более высокими, что ли, не унижающими; все было пронзительно ясным, резким, обжигало холодом и болью, но не пачкало, не оставляло в душе липкий, отвратительный след, будто по свежим ссадинам прополз какой-то мерзкий слизняк. А в квартире Пестряковых все мы сразу ощутили что-то нечистое. Пыльная, захламленная передняя, обрюзгший, неряшливый мужчина и чистенькая злобная богомолка. И все эти разговорчики, густо приправленные лампадным маслом, подлые и лицемерные. И ладно бы одни разговоры — а то ведь с самого начала ощущалось приближение катастрофы! И предотвратить мы ее не сумели. Уж слишком все это выглядело нелепо, бессмысленно — вот мы и спасовали.
Ну, что мы, четверо взрослых людей, могли сделать заранее, за полчаса или за пять минут до трагедии? Мы ведь понимали — в случае чего, никому даже не объяснишь, что существовала какая-то реальная и близкая опасность: никаких разумных доводов не было, а на ощущения не сошлешься.
Так что же — взять и увести мальчика от матери, от отца? Какое мы имеем право? И какие реальные основания? Что мы могли бы сказать, например, в милиции? Что отец однажды в жизни ударил сына и теперь раскаивается? Что бабка верит в бога? Что они не хотят держать кота в квартире? Вы себе представляете, что нам на это ответили бы и в милиции, и где угодно? А больше-то ведь и сказать было нечего.
Соколов и то придумал очень смело и изобретательно с этим письменным обязательством — другой бы и не сообразил, и не решился бы.
Все это будто правильно, а ощущение вины у меня остается. Знал же я, что все упирается в Мурчика, — значит, надо было не отходить от него ни на шаг, а я постеснялся, на мальчишек это дело бросил…
Ладно. Чтобы покончить с историей Пестряковых, скажу вот что. Герка все еще в больнице, но ему уже лучше, он выходит в сад, и Валерка таскает к нему Мурчика на свидания. Мурчик давно выздоровел, живет пока у Соколовых.
Герку из больницы отправят в санаторий, а там видно будет. Что-нибудь мы скопом обязательно придумаем. Одно-то можно и сейчас сказать наверняка: мамашу свою преподобную Пестряков теперь и на порог не пустит (она пока что в деревню к родственникам поехала). Я думаю также, что ни Герку, ни кота он пальцем не тронет. Другое дело, что жить в такой семье довольно противно, но для Герки это все же отец и мать, и до приезда бабки как-то они ведь уживались…
Ладно, вернемся к рассказу о событиях.
Как вы понимаете, в тот вечер с Володей я не встретился. Он звонил-звонил, все впустую, а я оказался дома поздно и был до того вымотан, что, только постояв под холодным душем минут десять, немного ожил и смог позвонить Володе и уговориться на завтра.
Володя пришел, как всегда, точно в назначенное время и, как всегда, был элегантен и невозмутим. Но я к нему присматривался исподтишка и видел: что-то в нем есть необычное.
Ну, например, я рассказывал ему о Мурчике. И во всем этом он оценил в первую очередь то, что Герка сам, без моей помощи, установил телепатический контакт с Мурчиком. Я тогда не понял, почему его именно это обстоятельство так заинтересовало и не то обрадовало, не то огорчило. Потом он, видимо, некоторое время вообще меня не слушал. Я ему рассказываю, как бежал вниз, к Мурчику, а он вдруг спрашивает:
— Так ты что же, хочешь демонстрировать этого кота вместе с Барсом?
Нашел действительно время спросить об этом! Я обозлился, говорю:
— Ты бы хоть сперва поинтересовался, жив ли он!
Он смутился, слегка покраснел даже.
— Извини, — говорит, — я задумался и плохо слушал, повтори.
Ну дальше он уже и слушал внимательно, и вправду интересовался, не только для виду, — впрочем, кто бы не заинтересовался такой историей! Но тут уж он насчет Мурчика осознал вполне, что тот через неделю еще не будет в состоянии выступать перед ученой аудиторией. Я это и сам только тогда осознал. И очень мне горько стало и жутко, а почему, даже не знаю. Ведь я не успел еще толком и подумать, что Мурчик очень пригодился бы для демонстрации, как случилась вся эта беда. А тут мне начало казаться, что ничего у меня вообще не выйдет. Это, конечно, из-за того, что Володя вел себя как-то странно, а я не понимал, в чем дело, и все больше тревожился.
Наконец Володя начал объяснять, в чем дело. Сказал сразу, что Барри, вообще-то говоря, не болен, а просто он отключил пса от работы со мной, чтобы попробовать иной путь.
— Это какой же иной? — изумился я.
Володя явно смущался и мямлил — по крайней мере, вначале.
— Ну, видишь ли, я ознакомился практически со всеми опубликованными материалами по этому вопросу. Их, кстати, не очень-то много, не утонешь в бездне информации. Кое о чем беседовал и с телепатами. Правда, не с теми, кто у тебя был, но тоже люди вполне компетентные. У меня сложилось такое впечатление, что твой путь недостаточно надежен…
Пестряков, потный, грузный, в грязной голубой майке и мятых брюках, послушно и растерянно уселся за стол, локтем подвинул неубранную с обеда хлебницу, сдунул с клеенки крошки и ладонью растер лужицу пролитого супа.
— Свинюшник развели… — виновато пробормотал он. — Ленка! Бумаги дай и чернильницу!.. Ушли они, что ли, пока я спал? — удивился он, видя, что никто не появляется на его зов. "
Они, наверное, и ночью преспокойно спали, хотя не знали, где Герка, подумал я. — Ну народец!»
Герка поставил корзинку на пол, поспешно достал из портфеля тетрадку и авторучку, выдрал из середины тетрадки две странички в клетку, положил на стол перед отцом и тут же отступил к корзинке.
— Ну, говори, чего мне писать-то! — хмуро сказал Пестряков, неуклюже зажав ручку в толстых, негнущихся пальцах.
Соколов четко продиктовал текст обязательства, а после слов о счастливом детстве Пестрякова Германа добавил:
— «А также обязуюсь по мере сил помогать моему сыну Герману в изучении природы, к которой он имеет научный интерес, а именно — оберегать от разных посягательств дрессированного ученого кота, по кличке Мурчик, поскольку сын мой Герман проводит с ним опыты…» Какие опыты, Игорь Николаевич, обозначьте поточнее? — обратился он ко мне.
— «…представляющие серьезную ценность для науки!» — закончил я.
— Все, что ли? — спросил Пестряков.
— Нет. Напиши еще вот что: «И в этом я даю свое твердое и несокрушимое партийное слово».
— Насчет кота — партийное слово? — жалобно и недоверчиво протянул Пестряков. — Вот пойду я в партком, расскажу, что ты вытворяешь. Тебя там по головке за такие штучки не погладят!
— Уж я-то раньше тебя в парткоме побываю и сам все расскажу, не трудись попусту, — усмехнулся Соколов. — Пиши, пиши, Пестряков, и дурачка из себя не строй. Не насчет кота даешь слово, а насчет науки и воспитания детей, ясно тебе? Развел у себя дома всякий дурман и туман да еще брыкаешься. Тебе же польза будет от такого обязательства: глупостей меньше наделаешь, как вспомнишь, что пообещал партии.
Я не знаю, правильно ли поступал Соколов с точки зрения устава, но мне очень нравились его решительность и находчивость и этот странный стиль обязательства, неуклюжий и торжественный, чем-то напоминающий декреты местных революционных властей в первые годы после Октября. И сам Соколов мне понравился — невысокий, коренастый, очень широкоплечий и крепкий, с такими же смешливыми голубыми глазами, как у Валерки. Я его вообще-то в тот вечер впервые разглядел, а то мы с ним встречались мимоходом, больше на лестнице.
Соколов внимательно прочел обязательство и положил на стол.
— Подпишись теперь, Пестряков, и номер партийного билета проставь… Так! Дату поставь… Теперь пускай сын ознакомится с текстом, поскольку ты о нем пишешь. Парень, ты где?
Я-то знал, где Герка. Многотерпеливый Мурчик минут пять назад начал глухо подвывать в корзине. И я и Герка отлично поняли, что ему нужно. Герка развязал корзину и пошел вместе с Валеркой провожать кота. Я выглянул в коридор — так и есть, мальчишки стоят в почетном карауле у дверей уборной, а на кухне яростно шипит бабка.
— Герка, пойди сюда на минутку! — позвал я.
Герка опасливо покосился на кухню и очень неохотно пошел в комнату. Каюсь: я просто постеснялся подменить его на посту, а ведь чувствовал, что беда близка.
А дальше все уложилось в какие-то секунды. Что-то злобно пробурчала бабка, хлопнула дверь, послышался испуганный крик Валерки. Я уже бежал по коридору, за мной Герка. Мы влетели на кухню, кинулись к окну, оттолкнув старуху, увидели, как Мурчик отчаянно цепляется за карниз передними лапами, Герка бросился животом на подоконник, перегнулся вниз, протянул руку к коту… в ту же секунду когти кота царапнули по краю и соскользнули. Мурчик упал на карниз седьмого этажа, перевернулся, скатился с него, тщетно пытаясь уцепиться за что-нибудь когтями, глубоко внизу были какие-то провода, он летел прямо на них, и я понимал, что провода разрежут его насквозь, но он проскользнул между ними, уцепился когтями одной лапы за провод, секунду раскачивался, пытаясь ухватиться, но опять сорвался и полетел вниз, на неровный, растресканный асфальт двора.
Я до сих пор не уверен, что действительно видел все это. Скорее это была телепатема, очень яркая и точная. Я не мог смотреть туда, вниз, потому что в то мгновение, когда когти Мурчика сорвались с карниза, Герка потерял равновесие и кувырнулся через подоконник головой вперед. Я успел наклониться и крепко схватить его за ноги, но сам чуть не упал, резко перегнувшись вперед, а Герка ударился лицом о стену и потерял сознание. Еще немного, и мы оба сорвались бы, но меня уже держали за пояс, за плечи и тянули назад. Кухня была полна народу, кто-то пронзительно кричал, кто-то громко навзрыд плакал, кто-то командовал:
— Неотложку! Напротив, у Малаховых есть телефон!..
Кто-то тревожно спрашивал:
— Глаза целы? Почему так много крови?
Мне подсунули стакан с водой, я выпил, поглядел на Герку, сказал, чтобы его пока не трогали и ждали неотложку, а сам кинулся вниз сломя голову, забыв про лифт, прыгая через ступеньки. Я знал, что Мурчик жив — пока жив, — что ему очень плохо, очень больно и страшно, и он ждет помощи. «Я иду, я иду, котенька!» — молча кричал я, сбегая по бесконечным маршам лестницы. Кто-то уже подошел к Мурчику, это я почувствовал в последние секунды… Скорее, скорее!
Мурчик лежал, бессильно распластавшись на боку, его яркие глаза помутнели. Он дышал с клокочущим хрипом, и на губах его пузырилась кровавая пена, вздуваясь и опадая от дыхания. Валерка сидел перед ним на корточках и с ужасом глядел на эту шевелящуюся красно-розовую пену.
Я осторожно взял Мурчика на руки: он глухо застонал, но слегка прижался ко мне, даже попытался уцепиться за рукав стесанными до крови когтями, и это меня немного успокоило. Да и вообще мне почему-то казалось, что Мурчик останется жить; может быть, сам Мурчик это знал или, вернее, его организм знал.
— Я отнесу его к твоей маме и попробую дозвониться одному ветеринару, он живет в соседнем доме, — сказал я Валерке. — А ты беги к Пестряковым и, если Генка пришел в себя, скажи ему, что Мурчик жив. Он действительно, по-моему, выздоровеет.
— Ой, вряд ли! — усомнился Валерка. — У него все внутри отбито, я же вижу. Но Герке-то я совру, а то и он помрет, от одного горя даже.
— Постой! — окликнул я его. — Как бабка добралась до Мурчика?
— Он на кухню пошел воды напиться. Боялся, а пошел все же. Миска с водой тут же стояла, у двери. Он пьет, я стал на пороге, смотрю на него, а она как толкнет меня локтем в грудь — я в коридор отлетел, а она как замахнется на Мурчика чугунной сковородкой, а в дверь его не пропускает, а он от нее и на подоконник, а она опять к нему. Тут я как закричу, а кот уже на самом краешке, она его сковородкой спихивает, а он упирается, и тут вы с Геркой прибежали.
Уложили мы Мурчика на мягкую подстилку. Ксения Павловна все плакала и себя ругала: не надо было, мол, отпускать туда Герку. Вызвал я ветеринара. Он тут же пришел, осмотрел Мурчика и сказал, что переломов вроде никаких нет. Неплохо бы завтра свозить кота на рентген в поликлинику; но вообще, скорей всего, он отлежится недельку и встанет. Вправил вывихнутую лапу, смазал зеленкой израненные подушечки на лапах, прописал какие-то лекарства. Ксения Павловна пошла в аптеку, а я укрыл Мурчика куском фланели и помчался к Пестряковым. Карета неотложки уже стояла у их подъезда.
Герка пришел в себя, но еле дышал и был пугающе бледен. Кровь у него с лица смыли, а ссадины замазали зеленкой — выглядело это фантастично и страшно. Крови было так много, потому что он нос разбил, — нос теперь распух, посинел и, видимо, очень болел. Лоб был рассечен наискось, уж я не знаю, обо что Герка так ударился: может, в стене оказалась неровность, шов какой-нибудь, — все лицо в ссадинах и царапинах, и руки тоже. Я сказал ему, что у Мурчика был врач, что кот скоро выздоровеет. Герка скривил рот — не то он улыбнуться хотел, не то заплакать.
— Ничего, до свадьбы все заживет, — говорил молодой очкастый доктор, но лицо его было озабоченным.
Пока он мыл в ванной руки, я, на правах докторского детища и почти коллеги, расспрашивал, что с Геркой.
— Не нравится мне его состояние, — серьезно сказал врач. — Все ушибы и ссадины и даже то, что он головой ударился довольно сильно, — это полбеды. У него рвоты нет, резкой головной боли тоже — значит, обошлось без сотрясения мозга. Ну, полежал бы два-три дня, потом ходил бы разукрашенный, как индеец, только и всего. А тут почему-то резкая слабость, бледность, почти коллапс… не пойму, в чем дело. Нервный шок, что ли?
Я подтвердил, что нервный шок наверняка есть, и вкратце обрисовал, как было дело; доктор чертыхался сквозь зубы, слушая мой рассказ. Но меня заботило еще другое, и я сказал доктору о своем подозрении насчет туберкулеза.
Доктор неопределенно пожал плечами.
— Не исключено… Анализ у него действительно соответствующий, а я не так уж внимательно прослушивал легкие. Но это все равно не объясняет его теперешнего состояния.
— А если травма разрушила уже измененную легочную ткань, если там… ну… разрыв, внутреннее кровоизлияние? — предположил я, чувствуя противное посасывание под ложечкой.
— Ну-ну! — чуточку покровительственно возразил доктор. — Сразу видно, что никто из ваших родителей не был фтизиатром. Внутреннее легочное кровоизлияние создало бы пневмоторакс, а клиническая картина пневмоторакса слишком характерна, ошибиться невозможно. Мальчик лежит спокойно, на острые боли не жалуется, дышит без затруднений… Впрочем, я его сейчас еще послушаю, только сбегаю вниз, позвоню.
Из соседней комнаты слышались всхлипывания и причитания Татьяны — она появилась, пока я бегал за Мурчиком, — и ровный голос Лидии Ивановны, что-то говорившей Пестрякову. Иван Иванович и Соколов уже ушли. Бабка куда-то исчезла — я ее не видал с той минуты, когда мы с Геркой ворвались в кухню и она попятилась от окна, держа сковородку в руке, — и никто о ней вроде не поминал, а может, просто я не слыхал, не до того было. Сейчас меня все же заинтересовало, куда она делась, и когда Пестряков появился на пороге, я его невежливо спросил:
— А бабка-то ваша куда исчезла?
Лицо у Пестрякова было скорбное и постное, и весь он стал какой-то несчастненький, вроде пришибленный, даже будто ссохся немного. Но я не верил ему и не сочувствовал ничуть. Мне казалось, что он не столько Герку жалеет, сколько себя, что такой вот скандал в доме произошел, да еще при парторге, и теперь неприятностей не оберешься. И насчет бабки он ответил в таком духе, что я с трудом удержался от… ну, от физического воздействия, что ли.
— Ушла она… ушла помолиться за его здоровье! — Он кивнул на Герку. Переживает она очень. Хоть он ей и грубиянил с первого дня, но все же внук родной.
Лидия Ивановна вышла вслед за ним из комнаты. Она была высокая, русоволосая, румяная, очень спокойная с виду молодая женщина, но этот визит и ей дорого, видать, обошелся. На скулах у нее проступили багровые пятна, и голос слегка срывался.
— Я не верю, что вы всего этого не понимаете, Петр Васильевич! — гневно сказала она. — Вы мне говорите неправду, не знаю даже, с какой целью!
— Какая ж у меня может быть цель, сами посудите! — приниженно и заискивающе ответил Пестряков, но мне в его тоне почудилась скрытая насмешка. — Неприятность такая, голову я потерял, может, чего и не понимаю, потом разберусь. Вы уж не досадуйте на меня, человек я простой, рабочий…
Лидия Ивановна ничего не ответила и ушла. Меня тоже замутило от этого елейно-лицемерного тона. Я посмотрел на Герку и увидел, что глаза у него полуоткрыты, а по лицу пробегают словно легкие судороги: он, видно, слышал разговор. Я подошел к нему, он слабо пошевелил пальцем, подманивая меня поближе, и, когда я нагнулся, прошептал мне на ухо:
— Мурчик… правда… жив?
— Жив, честное слово, жив! И врач у него был, сказал, что он скоро встанет. Как ему будет получше, я принесу его тебе показать! — горячо убеждал я Герку.
Вдруг я увидел, что зрачки у Герки слегка расширились и по лицу опять пробежала судорога. Я обернулся: за мной стоял Пестряков и сладенько улыбался Герке.
— Ничего, ничего, ты это… отлеживайся. Урок тебе будет наперед, чтобы не баловал, родителей слушался. Они тебе добра желают, а ты от них по чужим людям бегаешь, на тварь поганую сменять готов, вот и достукался, теперь зато умнее будешь…
Я как-то сначала растерялся, прямо остолбенел, слушая всю, эту елейную, бессмысленно-жестокую болтовню. Я даже не заметил, как вернулся доктор, а вернулся он как раз вовремя…
Слушая слова отца, Герка сначала мучительно морщился и судорожно вздыхал, а когда тот сказал про Мурчика «тварь поганая», он рванулся, пытаясь встать, но тут же упал обратно и будто стал давиться чем-то. Глаза у него помутнели, а в горле забулькало и изо рта поползла густая алая кровь. Доктор кинулся к нему.
— Анна Наумовна, адреналин у нас есть? Быстренько! — говорил он сестре. Марлевую салфетку дайте! — Он приложил салфетку к подбородку Герки, она сразу набухла кровью. — Льду дайте, хозяева!.. Что, льду нет? Толково!
— Валерка, на тебе ключ, принеси льду из моего холодильника, — сказал я.
Дальше я чуть не силой выталкивал Пестряковых из комнаты. Татьяна все порывалась к Герке и выла:
— Дайте ж я хоть поцелую его, родненького, перед смертью!
А Пестряков бессмысленно бубнил:
— Приглядеть… имею полное право приглядеть…
Может, он и вправду думал, что чужих людей нельзя оставлять в комнате без присмотра — так, по крайней мере, объяснила мне потом его слова Ксения Павловна.
Как только унялось кровотечение, Герка слабо поманил меня пальцем.
— Нельзя тебе говорить! — строго сказал доктор.
Но Герка еле слышно, одними губами, прошелестел:
— Заберите меня отсюда… скорее!..
Глава пятнадцатая
Вода в сосуде прозрачна; вода в море темна.
Рабиндранат Тагор
Скрывая истину от друзей кому ты откроешься?
Козьма Прутков
История Герки и Мурчика заняла у меня много времени и места, но это потому, что до сих пор она меня мучит и терзает. И вдобавок мне кажется, что все неудачи и несчастья начались после этого дня. Конечно, кажется, потому что на самом-то деле и раньше никаких особых удач не наблюдалось, и на быстрый успех рассчитывать было, в сущности, смешно: к телепатии отношение пока очень сложное, а тут еще припуталась другая «роковая» проблема — могут ли животные мыслить?
Все-таки любопытно устроена человеческая психика — средняя, усредненная, что ли. Совсем я не хочу выдавать себя за представителя духовной элиты, но вот чего у меня нет — это исконного, прямо-таки зоологического высокомерия и претензий на исключительность, которые характеризуют вид Homo sapiens. Может, это присуще не только человеку, а вообще любой цивилизации (все же, я надеюсь, лишь до определенного уровня развития!), но смотрите, до чего упорно и отчаянно цепляется человечество за иллюзию своей исключительности! Нет, не то слово, пожалуй. Исключительность — это бы еще полбеды, в этом есть какая-то истина: ведь любое проявление жизни по сути своей неповторимо, и чем оно сложнее, тем это очевиднее, — нет двух абсолютно одинаковых сосен, синиц, сусликов, собак, селезней, стариков, солдат, сестер (даже если они близнецы), сумерек, снегопадов, — ничего вообще нет полностью одинакового, даже если сходство очень велико. Но тут речь идет об исключительности в смысле центрального, главного, командного положения, которое якобы предназначено человечеству неизвестно когда и кем (раньше хоть считалось, что богом, а теперь уж и вовсе непонятно, на чем держится это почти инстинктивное представление). Поэтому человечество с громадным трудом согласилось, что Земля — не центр Вселенной и что Солнце вокруг нее не ходит, а дело обстоит совсем наоборот.
То же и с происхождением человека. Очень всем нравилась такая история. Жил да был бог Саваоф. Слепил он из глины мужчину, а что этому мужчине одному будет скучно, сообразил с некоторым опозданием, когда израсходовал на это дело весь свой запас глины. И пришлось ему оперировать беднягу Адама, изымать у него ребро и на этот примитивный каркас наращивать, уж совсем неизвестно из чего, Еву. История жутко нелогичная и неубедительная, а вот выдумали же ее и верили свято и ужасно обижались на Дарвина, когда тот совсем иначе обрисовал генеалогию Homo sapiens. Ну как же! Одно дело, когда бог собственноручно лепит человека (и только человека) из весьма скудных наличных запасов: это подтверждает, что мы главные, мы — цари природы. А тут оказывается, что мы находимся в довольно близком родстве с такими безответственными созданиями, как обезьяны, а в более отдаленном — вообще невесть с кем, включая любую инфузорию из грязной лужи. Цивилизованному человечеству этот удар перенести было нелегко. Но ничего — устояло.
Современные иллюзии этого плана опять-таки кажутся большинству неоспоримой истиной, и разрушить ее не так-то легко. Ну, например, вроде и нельзя уже всерьез оспаривать утверждение, что обитаемых планет во Вселенной по самым скромным подсчетам должно быть весьма и весьма много и что среди них наверняка имеются такие, где уже возникла разумная жизнь и существуют цивилизации различного уровня (в том числе и гораздо более высокого, чем наш). А проверьте-ка: многие ли ваши знакомые всерьез верят в это (оставим в стороне любителей научной фантастики — это категория все же особая)? Наверняка получите любопытные результаты.
А уж если они допускают существование иных цивилизаций, то представляют их во всем подобными нашей. "
Возможно ли, чтобы где-нибудь существовал разум, отличный от нашего? Возможно ли, чтобы на Юпитере и на Марсе считалось несправедливым и отвратительным то, что у нас считается справедливым и достойным похвалы? Поистине, это невероятно и даже невозможно». Христиан Гюйгенс сказал это в XVII веке.
Но и в наши дни человек подсознательно убежден, что все разумные существа непременно должны быть подобны ему. "
Мы не допускаем, чтобы другие планеты были населены иными существами, чем мы; мы полагаем, что там живут еще другие существа, более или менее подобные нам», — говорит Людвиг Фейербах в «Сущности христианства», рассуждая об исконной ограниченности человеческого воображения.
Но о братьях по разуму в космических далях большинство думает как-то отвлеченно: то ли есть они, то ли их нет, и вообще — есть ли жизнь на Марсе, это меня не касается. "
Какого блаженства могу я ожидать от того, что узнаю об источнике Нила или о бреднях физиков относительно неба?»
Это сказал христианский писатель Лактанций, живший чуть ли не два тысячелетия назад, но многие и сейчас думают примерно так же. И слова его современника и коллеги Арнобия Старшего тоже совпадают по духу с ощущениями многих наших современников: «Знать все это — бесполезно, а не знать безвредно».
А вот если тут же, на планете Земля, и сейчас, на наших глазах, что-то начинает угрожать трону царя природы, это вызывает гораздо более бурные эмоции. А что угрожает — известно: мыслящие машины! «Не может машина мыслить!» — кричат истерически даже иные доктора наук. И это мне кажется очень забавным. Конечно, любое новшество вызывает сопротивление по самой своей природе. Но вроде никто не утверждал, что, например, самолет или электрическая лампочка унижает человека. А «мыслящие машины» воспринимаются как оскорбление личности. То есть как это: вот он я, такой образованный, такой умный — и вдруг какой-то ящик с кнопками заменит меня?! Почему эти граждане так опасаются, что именно их заменят машинами, я в точности сказать не могу. Пожалуй, тут подойдет один афоризм из Славкиной коллекции (только не помню, кто это сказал): «Человек, настойчиво повторяющий, что он не дурак, обычно имеет некоторые сомнения по этому вопросу».
Так вот: разговор о мыслящих животных вызывает у многих людей такую же утробную ярость, как и разговор о мыслящих машинах, — и по той же причине, о которой я сказал выше. «Ум восстает против некоторых взглядов, подобно тому, как желудок отвергает некоторую пищу». Это я тоже выписал из Славкиной коллекции, но по рассеянности не везде записал, кто автор. «Я, слушая, наполнился из чужих источников наподобие сосуда, но по своей тупости позабыл, как и от кого слышал все». Это я, по крайней мере, помню откуда: это говорит Сократ в «Федре» Платона.
Нет, хватит цитат! Я уж действительно уподобляюсь Славке (хотя не все, что я тут приводил, взято из его арсенала). Думаю, это оттого, что я боюсь, все еще боюсь вспоминать об этом вечере. После смерти отца и болезни мамы это было первое серьезное потрясение в моей жизни. Но там горе и тревога были иными более высокими, что ли, не унижающими; все было пронзительно ясным, резким, обжигало холодом и болью, но не пачкало, не оставляло в душе липкий, отвратительный след, будто по свежим ссадинам прополз какой-то мерзкий слизняк. А в квартире Пестряковых все мы сразу ощутили что-то нечистое. Пыльная, захламленная передняя, обрюзгший, неряшливый мужчина и чистенькая злобная богомолка. И все эти разговорчики, густо приправленные лампадным маслом, подлые и лицемерные. И ладно бы одни разговоры — а то ведь с самого начала ощущалось приближение катастрофы! И предотвратить мы ее не сумели. Уж слишком все это выглядело нелепо, бессмысленно — вот мы и спасовали.
Ну, что мы, четверо взрослых людей, могли сделать заранее, за полчаса или за пять минут до трагедии? Мы ведь понимали — в случае чего, никому даже не объяснишь, что существовала какая-то реальная и близкая опасность: никаких разумных доводов не было, а на ощущения не сошлешься.
Так что же — взять и увести мальчика от матери, от отца? Какое мы имеем право? И какие реальные основания? Что мы могли бы сказать, например, в милиции? Что отец однажды в жизни ударил сына и теперь раскаивается? Что бабка верит в бога? Что они не хотят держать кота в квартире? Вы себе представляете, что нам на это ответили бы и в милиции, и где угодно? А больше-то ведь и сказать было нечего.
Соколов и то придумал очень смело и изобретательно с этим письменным обязательством — другой бы и не сообразил, и не решился бы.
Все это будто правильно, а ощущение вины у меня остается. Знал же я, что все упирается в Мурчика, — значит, надо было не отходить от него ни на шаг, а я постеснялся, на мальчишек это дело бросил…
Ладно. Чтобы покончить с историей Пестряковых, скажу вот что. Герка все еще в больнице, но ему уже лучше, он выходит в сад, и Валерка таскает к нему Мурчика на свидания. Мурчик давно выздоровел, живет пока у Соколовых.
Герку из больницы отправят в санаторий, а там видно будет. Что-нибудь мы скопом обязательно придумаем. Одно-то можно и сейчас сказать наверняка: мамашу свою преподобную Пестряков теперь и на порог не пустит (она пока что в деревню к родственникам поехала). Я думаю также, что ни Герку, ни кота он пальцем не тронет. Другое дело, что жить в такой семье довольно противно, но для Герки это все же отец и мать, и до приезда бабки как-то они ведь уживались…
Ладно, вернемся к рассказу о событиях.
Как вы понимаете, в тот вечер с Володей я не встретился. Он звонил-звонил, все впустую, а я оказался дома поздно и был до того вымотан, что, только постояв под холодным душем минут десять, немного ожил и смог позвонить Володе и уговориться на завтра.
Володя пришел, как всегда, точно в назначенное время и, как всегда, был элегантен и невозмутим. Но я к нему присматривался исподтишка и видел: что-то в нем есть необычное.
Ну, например, я рассказывал ему о Мурчике. И во всем этом он оценил в первую очередь то, что Герка сам, без моей помощи, установил телепатический контакт с Мурчиком. Я тогда не понял, почему его именно это обстоятельство так заинтересовало и не то обрадовало, не то огорчило. Потом он, видимо, некоторое время вообще меня не слушал. Я ему рассказываю, как бежал вниз, к Мурчику, а он вдруг спрашивает:
— Так ты что же, хочешь демонстрировать этого кота вместе с Барсом?
Нашел действительно время спросить об этом! Я обозлился, говорю:
— Ты бы хоть сперва поинтересовался, жив ли он!
Он смутился, слегка покраснел даже.
— Извини, — говорит, — я задумался и плохо слушал, повтори.
Ну дальше он уже и слушал внимательно, и вправду интересовался, не только для виду, — впрочем, кто бы не заинтересовался такой историей! Но тут уж он насчет Мурчика осознал вполне, что тот через неделю еще не будет в состоянии выступать перед ученой аудиторией. Я это и сам только тогда осознал. И очень мне горько стало и жутко, а почему, даже не знаю. Ведь я не успел еще толком и подумать, что Мурчик очень пригодился бы для демонстрации, как случилась вся эта беда. А тут мне начало казаться, что ничего у меня вообще не выйдет. Это, конечно, из-за того, что Володя вел себя как-то странно, а я не понимал, в чем дело, и все больше тревожился.
Наконец Володя начал объяснять, в чем дело. Сказал сразу, что Барри, вообще-то говоря, не болен, а просто он отключил пса от работы со мной, чтобы попробовать иной путь.
— Это какой же иной? — изумился я.
Володя явно смущался и мямлил — по крайней мере, вначале.
— Ну, видишь ли, я ознакомился практически со всеми опубликованными материалами по этому вопросу. Их, кстати, не очень-то много, не утонешь в бездне информации. Кое о чем беседовал и с телепатами. Правда, не с теми, кто у тебя был, но тоже люди вполне компетентные. У меня сложилось такое впечатление, что твой путь недостаточно надежен…