Страница:
— Умирающих можно. Ведь кое-кого уже исповедовали. Вспомника-ка Тона из Казетты или Джорджо из Мулино.
— Да, но эти-то прохвосты — не умирающие.
— Конечно, умирающие, раз им приходит конец.
— Да нет же.
Тут каждый начал отстаивать свое мнение, и поднялся страшный шум.
— Можно! — кричали одни.
— Нельзя! — утверждали другие.
Наконец раздался чей-то голос, так повернувший этот вопрос, что все успокоились.
— Если мы прикончим их сразу же после исповеди, то можно считать, что они вроде бы как уже умирающие, верно?
— Верно, верно! Пойдем скорее искать священника.
— А где?.
— Вчера он ночевал у лодочника.
— Тогда бежим к лодочнику. Микеле! Микеле!
Но Микеле весь день никто не видел.
— Я встретил Микеле вчера утром, — сказал кто-то из собравшихся, — но вечером он с сыном уехал в Комо.
— Да он, поди, уже вернулся: его лодка только что прошла за мысом Белладжо, — добавил кто-то еще.
— Тогда бежим к лодочнику! Скорее, скорее! Пошлите кого-нибудь к лодочнику! — закричало несколько голосов.
Домик лодочника стоял почти у самого берега озера, в устье маленькой речушки, под названием Ауччо, протекавшей в полумиле от Лимонты ближе к Белладжо. Пастух, отправившийся на поиски священника, встретил его по дороге в деревню в обществе лодочника, его сына и еще одного человека — Лупо, сына сокольничего. Все трое только что приплыли из Комо.
Добродушный священник, отличавшийся, несмотря на преклонный возраст, здоровьем и бодростью, поспешно поднимался по склону впереди остальных. На одном из поворотов тропинки он увидел, что навстречу спускается человек, посланный на его поиски, и остановился как вкопанный.
— Джанматтео, — крикнул он (так звали пастуха), — почему такой шум в Лимонте — кажется, того и гляди, земля провалится?
— Мессер! Мессер! — отвечал, запыхавшись, пастух. — Скорее, скорее! Кроме вас, никто не сможет их спасти. Скорее! Монастырское подворье захвачено, и началось бог знает что. Прокуратора и его людей хотят прикончить. Бегите, умоляю вас.
Услыхав это, священник и в самом деле пустился бегом.
Не успел его коричневый капюшон показаться на площади, как все закричали:
— Священник пришел! Священник пришел!
Люди бросились к нему навстречу и стали просить, как о чем-то само собой разумеющемся, побыстрее исповедать Пелагруа и его подручных, дабы они могли убить их без промедления. Чтобы отговорить безумцев от столь жестокого намерения, священнику пришлось использовать весь авторитет своего сана, всю любовь односельчан, которую он снискал за свою долгую, посвященную им жизнь, всю славу, которую принесли ему недавние испытания и ореол перенесенных преследований.
Успокоению кипевших страстей в немалой степени способствовало и распространившееся в толпе известие о том, что прибыл Лупо и что он готов сразиться за свою деревню против монастырского наемника. Пока толпа теснилась вокруг сына сокольничего, который просил и уговаривал односельчан отказаться от кровопролития, успокоиться и положиться на него, священник вошел в дом прокуратора, утихомирил и выпроводил тех, кто еще буйствовал. Наведя порядок в главном дворе, он перешел во внутренний дворик и тут начал напряженно прислушиваться — ему показалось, что наверху кто-то плачет. Поднявшись по деревянной лестнице, он обнаружил запертую дверь, прислушался и, заглянув в замочную скважину, увидел в углу съежившуюся женщину с падающими на плечи растрепанными волосами. Она крепко прижимала к груди ребенка, пытаясь заглушить его плач. Священник сразу же узнал жену Пелагруа и осторожно постучался, говоря:
— Это я, священник, отворите! Все уладилось!
Бедная мать вздрогнула от неожиданности, испугавшись стука и раздавшегося рядом голоса. На мгновение она отняла ладонь от губ ребенка, и тот залился долгим истошным плачем. Но священник продолжал повторять: «Не бойтесь, это я, все хорошо», и женщина, отодвинув огромный засов, открыла дверь и предстала с малюткой на руках перед своим освободителем.
— О, сам господь вас послал! — проговорила бедняжка, дрожа и запинаясь. — Да вознаградит вас за меня бог, то есть не за меня, а за этого ангелочка, которого я держу на руках.
Произнеся эти слова, она схватила священника за полу его одеяния, целуя и орошая ее слезами радости и благодарности.
— А что мой муж? — спросила она затем тревожно и испуганно.
— Он в безопасности, — отвечал священник. — Но вам не стоит пока показываться людям. Вы пройдете вот здесь. — С этими словами он указал ей на потайную дверь в стене слева, которая выходила в сторону гор. — Идите по тропинке к замку и от моего имени попросите графа приютить вас хотя бы на одну ночь.
— Но разве он захочет, чтобы…
— Тогда обратитесь к Эрмелинде и скажите ей… Впрочем, не нужно ничего говорить: и так видно, что вы нуждаетесь в помощи, и графиня не откажет вам в приюте. Я в этом уверен. Идите же, и да поможет вам бог.
Женщина скрылась за потайной дверью, а священник, вернувшись на площадь, где люди по-прежнему толпились вокруг сына сокольничего, воскликнул громким голосом:
— Слушайте! Если вы хотите, чтобы все было правильно и законно, чтобы потом ни наместник, ни адвокаты, которым известно уловок больше, чем у вас волос на голове, не могли ни к чему придраться, то теперь следует ударить в малиолу и созвать сходку, чтобы назначить вашим защитником этого славного юношу, которого послал вам бог.
И через минуту на галерее над папертью появился деревенский пономарь и принялся бить молоточком по бронзовой пластине, вставленной в квадратную раму, то выбивая мелодию, то останавливаясь. Таким способом созывалось аренго, или народное собрание, а инструмент, по которому бил пономарь, назывался малиолой или маллиолой: от слова «маллеус» — ударный молоточек или, что более вероятно, от слова «маллум», означавшего сход, вече, собрание, созываемое этим своеобразным набатом.
Вскоре собрался народ, обсудили кандидатуру Лупо, и, как легко догадаться, он был единогласно провозглашен защитником жителей Лимонты.
Но между тем прошло уже порядочно времени, лимонтцев отвлекли новые заботы, прежняя ярость и жажда мщения угасли, и воспоминание о пролитой крови вызывало страх и смущение. Каждому хотелось поскорее уйти из этого ужасного места, от ненужных свидетелей и, скрывшись в тишине и уюте своего дома, постараться забыть о своем участии в преступлении, за которое, как всем теперь стало ясно, им придется расплачиваться. Понурые, словно псы с поджатыми хвостами, лимонтцы мрачно разошлись в разные стороны: кто пошел вверх на гору, кто вниз к ее подножию, толпа поредела, и вскоре повсюду воцарились тишина и спокойствие.
Пелагруа все же побоялся остаться в деревне, чувствуя, что здесь земля горит у него под ногами. Спустившись на берег и отыскав какую-то лодчонку, он сел в нее вместе с немногими стражниками и теми своими домочадцами, которые избежали гибели во время бунта. Жену он ждать не стал, так как знал, что она с ребенком нашла убежище в замке графа. Отчалив от берега, он оглянулся в сторону Лимонты и принялся осыпать ее проклятиями, обещая вскоре вернуться с подкреплением от аббата и жестоко ей отомстить.
Но когда аббат узнал о случившемся, он обрушил свой гнев на самого прокуратора и, послав ему в Варенну, где тот скрывался, гневное письмо, не только не захотел вернуть его на прежнее место, но и пообещал наказать за трусливое бегство от кучки мужиков.
Что же касается несчастных лимонтцев, то нельзя сказать, чтобы аббат не жаждал с ними расправиться, но и великим мира сего не всегда удается сделать то, что им хочется. В те бурные времена у аббата было слишком много других хлопот, и он не смог сразу собрать необходимые силы. А потому, сделав вид, будто ничего не случилось, и предоставив делу идти своим чередом, он стал ожидать приговора, который должен был быть вынесен в Беллано. Он не сомневался, что суд выдаст ему горцев связанными по рукам и ногам, а потому откладывал кару до более удобного случая.
Лупо тут же поспешил в замок графа Ольдрадо, где он родился и где его с нетерпением ждали не только родные, но и все остальные его обитатели. Еще раньше, чем он сам добрался до замка, туда дошли вести о его появлении в Лимонте и о его стараниях утишить страсти, охватившие деревню. Никто, однако, не вышел ему навстречу, хотя многим очень хотелось это сделать. Дело в том, что граф, едва заслышав доносившийся из Лимонты гул, приказал немедленно запереть ворота и опустить решетки, словно замку грозила осада. Даже когда все уже было кончено, он никому не разрешал выходить из замка, и никакими силами его нельзя было переубедить. Но страх его был напрасен: хотя он уже больше не пользовался в округе таким почтением, как его предки, все же уважение к его имени было настолько велико, что никто никогда не посмел бы сказать ему ни одного дерзкого слова.
Едва сына сокольничего впустили в ворота, обитатели замка встретили его с ликованием, которое невозможно описать.
Вот уже пять лет он не наведывался в эти места, и теперь отец с матерью не могли на него наглядеться, а все вокруг расспрашивали, как он живет, и осыпали его благословениями.
В глубине души граф Ольдрадо был рад, что бедным поселянам удалось найти человека, готового выступить на их защиту и способного доказать их правоту, сразившись с монастырским наемником. В любое другое время он не стал бы выказывать особой радости, чтобы кто-нибудь не подумал, что он хочет поссориться с таким могущественным сеньором, каким был тогда аббат; но сейчас эти горцы, только что свершившие свое правосудие, тоже оказались могущественной силой, еще более явной и действенной, а главное — более близкой, чем аббат, и граф из прирожденной трусости решил выказать им дружбу, тем более что, приютив по настоянию жены и дочери жену прокуратора и ее ребенка, он очень опасался, как бы бунтовщики не расправились с ним самим. А потому нашему Лупо был оказан такой горячий прием, он был настолько обласкан своим прежним господином, что даже растерялся. Однако вы можете не сомневаться, что приветливость эта была искренней и чистосердечной, ибо недавние страхи привели лишь к тому, что растопили лед, сковывавший естественное сердечное благоволение графа к этому любезному ему, а теперь еще и очень нужному человеку.
Жена графа Эрмелинда находилась в это время в нижнем покое, где читала очередной текст из евангелия своей дочери Биче и дочери сокольничего Лауретте, которая прислуживала им обеим. Графиня сделала своим обычаем читать писание по воскресным дням с тех пор, как из-за папского отлучения священник перестал проповедовать в церкви. Она читала по-латыни, которую в те времена по всей Италии понимали примерно так же, как в наши дни понимают тосканское наречие, — то есть в зависимости от образованности и начитанности каждого.
Все трое сидели за маленьким столиком. Эрмелинде еще не исполнилось сорока лет. Это была высокая величественная женщина. Весь ее облик дышал приветливым достоинством, но лицо казалось бледным и измученным. Глаза Эрмелинды выражали усталость, словно ее мучило какое-то давнее горе, ни на мгновение ее не оставлявшее.
Биче была очень похожа на мать: тот же прелестный овал лица, такой же изящный профиль, то же выражение, тот же взгляд; но все ее черты были облагорожены цветением и радостью юных лет и осенены ореолом тихой безмятежности, тем мягким и таинственным ореолом, который исходит от души, не знающей еще жизненных тревог и далеко не уверенной в себе.
Окончив чтение, мать закрыла евангелие и сказала служанке:
— Пойди посмотри, не нуждается ли в чем-нибудь эта бедная женщина.
Лауретта вышла и, тут же вернувшись, сообщила, что у бедняжки есть все необходимое и она просила поблагодарить и благословить графиню, что она уже пришла в себя после всех этих ужасов и просит только об одной милости — чтобы ей с ребенком помогли добраться туда, где нашел спасение ее муж.
— Но ты ей объяснила, что ей лучше остаться здесь хотя бы до вечера, а тогда я найду кого-нибудь, кто проводит ее до Варенны?
— Да, я ей это сказала, и она охотно согласилась и все время повторяет, что она готова вам повиноваться и вечно будет молить господа за вас и вашу семью.
— Да сжалится над ней господь, — сказала Эрмелинда, — она всегда была доброй и достойной женщиной и вовсе не заслужила того, чтобы быть женой такого человека. Но что делать! — Графиня вздохнула и повторила дрогнувшим голосом: — Да сжалится над ней господь!
Тут в дверь негромко постучали, и в покой вошел граф, ведя за руку сына сокольничего, которого он тут же представил жене и дочери, говоря:
— Вот ваш Лупо, он приехал защищать законные права своих несчастных односельчан.
Эрмелинда и Биче приняли его со снисходительной любезностью, Лауретта же, увидев обожаемого брата, который всегда был ее любимцем и с которым она так давно рассталась, не смогла сдержать нахлынувшего на нее восторга: бросившись ему навстречу, она обняла его и, не в силах вымолвить ни слова, долго не отпускала. Когда наконец она оторвалась от него, все увидели, что она порозовела, утратив свою обычную бледность. Засмеявшись и словно досадуя на себя, она сказала изменившимся голосом:
— Ну что я за дурочка — так рада тебя видеть, а сама плачу!
Глава III
— Да, но эти-то прохвосты — не умирающие.
— Конечно, умирающие, раз им приходит конец.
— Да нет же.
Тут каждый начал отстаивать свое мнение, и поднялся страшный шум.
— Можно! — кричали одни.
— Нельзя! — утверждали другие.
Наконец раздался чей-то голос, так повернувший этот вопрос, что все успокоились.
— Если мы прикончим их сразу же после исповеди, то можно считать, что они вроде бы как уже умирающие, верно?
— Верно, верно! Пойдем скорее искать священника.
— А где?.
— Вчера он ночевал у лодочника.
— Тогда бежим к лодочнику. Микеле! Микеле!
Но Микеле весь день никто не видел.
— Я встретил Микеле вчера утром, — сказал кто-то из собравшихся, — но вечером он с сыном уехал в Комо.
— Да он, поди, уже вернулся: его лодка только что прошла за мысом Белладжо, — добавил кто-то еще.
— Тогда бежим к лодочнику! Скорее, скорее! Пошлите кого-нибудь к лодочнику! — закричало несколько голосов.
Домик лодочника стоял почти у самого берега озера, в устье маленькой речушки, под названием Ауччо, протекавшей в полумиле от Лимонты ближе к Белладжо. Пастух, отправившийся на поиски священника, встретил его по дороге в деревню в обществе лодочника, его сына и еще одного человека — Лупо, сына сокольничего. Все трое только что приплыли из Комо.
Добродушный священник, отличавшийся, несмотря на преклонный возраст, здоровьем и бодростью, поспешно поднимался по склону впереди остальных. На одном из поворотов тропинки он увидел, что навстречу спускается человек, посланный на его поиски, и остановился как вкопанный.
— Джанматтео, — крикнул он (так звали пастуха), — почему такой шум в Лимонте — кажется, того и гляди, земля провалится?
— Мессер! Мессер! — отвечал, запыхавшись, пастух. — Скорее, скорее! Кроме вас, никто не сможет их спасти. Скорее! Монастырское подворье захвачено, и началось бог знает что. Прокуратора и его людей хотят прикончить. Бегите, умоляю вас.
Услыхав это, священник и в самом деле пустился бегом.
Не успел его коричневый капюшон показаться на площади, как все закричали:
— Священник пришел! Священник пришел!
Люди бросились к нему навстречу и стали просить, как о чем-то само собой разумеющемся, побыстрее исповедать Пелагруа и его подручных, дабы они могли убить их без промедления. Чтобы отговорить безумцев от столь жестокого намерения, священнику пришлось использовать весь авторитет своего сана, всю любовь односельчан, которую он снискал за свою долгую, посвященную им жизнь, всю славу, которую принесли ему недавние испытания и ореол перенесенных преследований.
Успокоению кипевших страстей в немалой степени способствовало и распространившееся в толпе известие о том, что прибыл Лупо и что он готов сразиться за свою деревню против монастырского наемника. Пока толпа теснилась вокруг сына сокольничего, который просил и уговаривал односельчан отказаться от кровопролития, успокоиться и положиться на него, священник вошел в дом прокуратора, утихомирил и выпроводил тех, кто еще буйствовал. Наведя порядок в главном дворе, он перешел во внутренний дворик и тут начал напряженно прислушиваться — ему показалось, что наверху кто-то плачет. Поднявшись по деревянной лестнице, он обнаружил запертую дверь, прислушался и, заглянув в замочную скважину, увидел в углу съежившуюся женщину с падающими на плечи растрепанными волосами. Она крепко прижимала к груди ребенка, пытаясь заглушить его плач. Священник сразу же узнал жену Пелагруа и осторожно постучался, говоря:
— Это я, священник, отворите! Все уладилось!
Бедная мать вздрогнула от неожиданности, испугавшись стука и раздавшегося рядом голоса. На мгновение она отняла ладонь от губ ребенка, и тот залился долгим истошным плачем. Но священник продолжал повторять: «Не бойтесь, это я, все хорошо», и женщина, отодвинув огромный засов, открыла дверь и предстала с малюткой на руках перед своим освободителем.
— О, сам господь вас послал! — проговорила бедняжка, дрожа и запинаясь. — Да вознаградит вас за меня бог, то есть не за меня, а за этого ангелочка, которого я держу на руках.
Произнеся эти слова, она схватила священника за полу его одеяния, целуя и орошая ее слезами радости и благодарности.
— А что мой муж? — спросила она затем тревожно и испуганно.
— Он в безопасности, — отвечал священник. — Но вам не стоит пока показываться людям. Вы пройдете вот здесь. — С этими словами он указал ей на потайную дверь в стене слева, которая выходила в сторону гор. — Идите по тропинке к замку и от моего имени попросите графа приютить вас хотя бы на одну ночь.
— Но разве он захочет, чтобы…
— Тогда обратитесь к Эрмелинде и скажите ей… Впрочем, не нужно ничего говорить: и так видно, что вы нуждаетесь в помощи, и графиня не откажет вам в приюте. Я в этом уверен. Идите же, и да поможет вам бог.
Женщина скрылась за потайной дверью, а священник, вернувшись на площадь, где люди по-прежнему толпились вокруг сына сокольничего, воскликнул громким голосом:
— Слушайте! Если вы хотите, чтобы все было правильно и законно, чтобы потом ни наместник, ни адвокаты, которым известно уловок больше, чем у вас волос на голове, не могли ни к чему придраться, то теперь следует ударить в малиолу и созвать сходку, чтобы назначить вашим защитником этого славного юношу, которого послал вам бог.
И через минуту на галерее над папертью появился деревенский пономарь и принялся бить молоточком по бронзовой пластине, вставленной в квадратную раму, то выбивая мелодию, то останавливаясь. Таким способом созывалось аренго, или народное собрание, а инструмент, по которому бил пономарь, назывался малиолой или маллиолой: от слова «маллеус» — ударный молоточек или, что более вероятно, от слова «маллум», означавшего сход, вече, собрание, созываемое этим своеобразным набатом.
Вскоре собрался народ, обсудили кандидатуру Лупо, и, как легко догадаться, он был единогласно провозглашен защитником жителей Лимонты.
Но между тем прошло уже порядочно времени, лимонтцев отвлекли новые заботы, прежняя ярость и жажда мщения угасли, и воспоминание о пролитой крови вызывало страх и смущение. Каждому хотелось поскорее уйти из этого ужасного места, от ненужных свидетелей и, скрывшись в тишине и уюте своего дома, постараться забыть о своем участии в преступлении, за которое, как всем теперь стало ясно, им придется расплачиваться. Понурые, словно псы с поджатыми хвостами, лимонтцы мрачно разошлись в разные стороны: кто пошел вверх на гору, кто вниз к ее подножию, толпа поредела, и вскоре повсюду воцарились тишина и спокойствие.
Пелагруа все же побоялся остаться в деревне, чувствуя, что здесь земля горит у него под ногами. Спустившись на берег и отыскав какую-то лодчонку, он сел в нее вместе с немногими стражниками и теми своими домочадцами, которые избежали гибели во время бунта. Жену он ждать не стал, так как знал, что она с ребенком нашла убежище в замке графа. Отчалив от берега, он оглянулся в сторону Лимонты и принялся осыпать ее проклятиями, обещая вскоре вернуться с подкреплением от аббата и жестоко ей отомстить.
Но когда аббат узнал о случившемся, он обрушил свой гнев на самого прокуратора и, послав ему в Варенну, где тот скрывался, гневное письмо, не только не захотел вернуть его на прежнее место, но и пообещал наказать за трусливое бегство от кучки мужиков.
Что же касается несчастных лимонтцев, то нельзя сказать, чтобы аббат не жаждал с ними расправиться, но и великим мира сего не всегда удается сделать то, что им хочется. В те бурные времена у аббата было слишком много других хлопот, и он не смог сразу собрать необходимые силы. А потому, сделав вид, будто ничего не случилось, и предоставив делу идти своим чередом, он стал ожидать приговора, который должен был быть вынесен в Беллано. Он не сомневался, что суд выдаст ему горцев связанными по рукам и ногам, а потому откладывал кару до более удобного случая.
Лупо тут же поспешил в замок графа Ольдрадо, где он родился и где его с нетерпением ждали не только родные, но и все остальные его обитатели. Еще раньше, чем он сам добрался до замка, туда дошли вести о его появлении в Лимонте и о его стараниях утишить страсти, охватившие деревню. Никто, однако, не вышел ему навстречу, хотя многим очень хотелось это сделать. Дело в том, что граф, едва заслышав доносившийся из Лимонты гул, приказал немедленно запереть ворота и опустить решетки, словно замку грозила осада. Даже когда все уже было кончено, он никому не разрешал выходить из замка, и никакими силами его нельзя было переубедить. Но страх его был напрасен: хотя он уже больше не пользовался в округе таким почтением, как его предки, все же уважение к его имени было настолько велико, что никто никогда не посмел бы сказать ему ни одного дерзкого слова.
Едва сына сокольничего впустили в ворота, обитатели замка встретили его с ликованием, которое невозможно описать.
Вот уже пять лет он не наведывался в эти места, и теперь отец с матерью не могли на него наглядеться, а все вокруг расспрашивали, как он живет, и осыпали его благословениями.
В глубине души граф Ольдрадо был рад, что бедным поселянам удалось найти человека, готового выступить на их защиту и способного доказать их правоту, сразившись с монастырским наемником. В любое другое время он не стал бы выказывать особой радости, чтобы кто-нибудь не подумал, что он хочет поссориться с таким могущественным сеньором, каким был тогда аббат; но сейчас эти горцы, только что свершившие свое правосудие, тоже оказались могущественной силой, еще более явной и действенной, а главное — более близкой, чем аббат, и граф из прирожденной трусости решил выказать им дружбу, тем более что, приютив по настоянию жены и дочери жену прокуратора и ее ребенка, он очень опасался, как бы бунтовщики не расправились с ним самим. А потому нашему Лупо был оказан такой горячий прием, он был настолько обласкан своим прежним господином, что даже растерялся. Однако вы можете не сомневаться, что приветливость эта была искренней и чистосердечной, ибо недавние страхи привели лишь к тому, что растопили лед, сковывавший естественное сердечное благоволение графа к этому любезному ему, а теперь еще и очень нужному человеку.
Жена графа Эрмелинда находилась в это время в нижнем покое, где читала очередной текст из евангелия своей дочери Биче и дочери сокольничего Лауретте, которая прислуживала им обеим. Графиня сделала своим обычаем читать писание по воскресным дням с тех пор, как из-за папского отлучения священник перестал проповедовать в церкви. Она читала по-латыни, которую в те времена по всей Италии понимали примерно так же, как в наши дни понимают тосканское наречие, — то есть в зависимости от образованности и начитанности каждого.
Все трое сидели за маленьким столиком. Эрмелинде еще не исполнилось сорока лет. Это была высокая величественная женщина. Весь ее облик дышал приветливым достоинством, но лицо казалось бледным и измученным. Глаза Эрмелинды выражали усталость, словно ее мучило какое-то давнее горе, ни на мгновение ее не оставлявшее.
Биче была очень похожа на мать: тот же прелестный овал лица, такой же изящный профиль, то же выражение, тот же взгляд; но все ее черты были облагорожены цветением и радостью юных лет и осенены ореолом тихой безмятежности, тем мягким и таинственным ореолом, который исходит от души, не знающей еще жизненных тревог и далеко не уверенной в себе.
Окончив чтение, мать закрыла евангелие и сказала служанке:
— Пойди посмотри, не нуждается ли в чем-нибудь эта бедная женщина.
Лауретта вышла и, тут же вернувшись, сообщила, что у бедняжки есть все необходимое и она просила поблагодарить и благословить графиню, что она уже пришла в себя после всех этих ужасов и просит только об одной милости — чтобы ей с ребенком помогли добраться туда, где нашел спасение ее муж.
— Но ты ей объяснила, что ей лучше остаться здесь хотя бы до вечера, а тогда я найду кого-нибудь, кто проводит ее до Варенны?
— Да, я ей это сказала, и она охотно согласилась и все время повторяет, что она готова вам повиноваться и вечно будет молить господа за вас и вашу семью.
— Да сжалится над ней господь, — сказала Эрмелинда, — она всегда была доброй и достойной женщиной и вовсе не заслужила того, чтобы быть женой такого человека. Но что делать! — Графиня вздохнула и повторила дрогнувшим голосом: — Да сжалится над ней господь!
Тут в дверь негромко постучали, и в покой вошел граф, ведя за руку сына сокольничего, которого он тут же представил жене и дочери, говоря:
— Вот ваш Лупо, он приехал защищать законные права своих несчастных односельчан.
Эрмелинда и Биче приняли его со снисходительной любезностью, Лауретта же, увидев обожаемого брата, который всегда был ее любимцем и с которым она так давно рассталась, не смогла сдержать нахлынувшего на нее восторга: бросившись ему навстречу, она обняла его и, не в силах вымолвить ни слова, долго не отпускала. Когда наконец она оторвалась от него, все увидели, что она порозовела, утратив свою обычную бледность. Засмеявшись и словно досадуя на себя, она сказала изменившимся голосом:
— Ну что я за дурочка — так рада тебя видеть, а сама плачу!
Глава III
И вот настал день, назначенный для божьего суда. Шеренга солдат Кривелло на площади святого Георгия в Беллано с трудом сдерживала толпу, стараясь оттеснить ее от того места, где раздавался визг пил, стук молотков и голоса рабочих, спешивших возвести ограждение.
На левой стороне площади, если повернуться лицом к озеру, стоял дом архиепископа — длинное здание из грубо отесанного камня со стрельчатыми окнами, разделенными пополам тонкими колонками из черного вареннского мрамора. Справа от площади тянулись маленькие домишки, за которыми высился собор, посвященный в те времена святому Георгию. Фасад собора был увенчан острым фронтоном, посреди которого красовалась круглая цветная розетка, а чуть пониже стояла конная каменная статуя, изображавшая святого покровителя собора в тот момент, когда он заносит копье, чтобы поразить неизменного дракона. По обе стороны от него, в двух нишах, располагались статуи святого Христофора с младенцем Христом на плечах и святого Антония с колокольчиком на ручке посоха — произведения греческих мастеров, которыми в то время еще изобиловала Италия. Тяжелые, огромные фигуры святых занимали почти половину фасада, но именно так было принято тогда изображать бога и святых, ибо мастера того времени старались передать их сверхъестественную силу массивностью форм.
Двери собора были распахнуты, и внутри виднелась толпа вооруженных людей в самой разнообразной одежде. Это был народ, собравшийся сюда по приказу Крессоне Кривелло, который отправил глашатаев во все свои владения, во все свои замки, чтобы оттуда прислали к нему воинов, обязанных являться к сеньору согласно феодальной присяге. Такой необычный сбор ополчения был проведен, потому что распространившийся слух о бунте в Лимонте вызвал опасения, как бы смутьяны, съехавшиеся на состязание, не вызвали волнения среди жителей Беллано, которые и так уже не очень-то охотно сносили иго своей зависимости.
В самом большом зале архиепископских палат собирались тем временем знатные сеньоры и рыцари, дамы и благородные девицы, съехавшиеся из селений и замков по всему побережью озера и соперничавшие друг с другом новизной и великолепием нарядов, роскошью украшений и многочисленностью свиты.
Длинный коридор, ведший в этот зал, был забит пажами, служанками и оруженосцами; огромный двор оглашался конским топотом, лаем собак и криками челяди.
Легко представить, как трудно было сеньорам тащить за собой всю эту совершенно бесполезную свиту. Особенно плохо приходилось лошадям: городок был зажат между озером и крутыми, недоступными для всадника холмами, добраться до него можно было либо на лодке, либо спустившись с гор по тропинкам. Но так уж было заведено: свиту брали для того, чтобы все ее видели и оценили богатство, щедрость и знатность ее господина.
Другие комнаты обширного строения, расположенные вдоль фасада, выходившего на площадь, были набиты народом попроще, который проник сюда либо по милости какого-нибудь сеньора, либо по протекции оруженосца, а то и просто с помощью монетки, вовремя сунутой в занесенную длань стражника.
Вместе с рыцарями и благородными дамами в противоположных концах зала для почетных гостей прогуливались адвокат монастыря святого Амвросия и адвокат жителей Лимонты. Оба были в длинных мантиях из лилового шелка, с откинутыми красивыми, отороченными горностаем капюшонами, висевшими сзади почти до земли. Но в отличие от своего противника адвокат лимонтцев не держал в руках серебряного жезла, ибо этого почетного знака удостаивались лишь те, кто защищал дела епископов, монастырей, приютов и монашеских орденов.
Вместе с защитником лимонтцев прогуливался Отторино Висконти, у которого служил Лупо. Он обещал своему оруженосцу приехать в Беллано в день состязания. Это был стройный рыцарь лет двадцати шести, о котором — да не посетует на нас читатель! — мы хотим сказать несколько слов, ибо он будет играть большую роль в нашем дальнейшем повествовании.
Отторино Висконти, сын Уберто, одного из братьев Маттео Великого, приходился двоюродным братом Галеаццо Первому, умершему за год до описываемых событий, а следовательно, и остальным трем сыновьям Маттео — Марко, Лукино и Джованни.
Едва лишь благородный юноша достиг возраста, когда смог носить доспехи, он поступил под начало к своему двоюродному брату Марко, человеку уже зрелого возраста, слывшему одним из самых смелых кондотьеров Италии. Научившись владеть оружием у этого великого воина, полюбившего его как сына, Отторино получил под его руководством боевое крещение и навсегда встал под его знамена.
Таков был наш юный герой, изысканно одетый в алый бархатный кафтан и короткий голубой плащ, богато расшитый серебром и подбитый собольим мехом. Массивная золотая цепь дважды обвивала его шею и падала на грудь. Из-под дорогой шапочки того же цвета, что и плащ, выбивались черные кудри, мягкими волнами ниспадавшие на плечи, а белое перо, осенявшее слева его лоб, красиво оттеняло цвет его волос. Глаза его пылали сдержанной отвагой, лицо слегка загорело на полях сражений. Он был высок ростом, но строен и ловок. Его осанка, жесты и движения были полны гордости и смелой решимости.
Лоренцо Гарбаньяте, адвокат лимонтцев, рассказывал ему о драматических событиях в Лимонте и о той благородной роли, которую сыграл в них Лупо, его оруженосец, и юноша почувствовал, как сердце забилось у него в груди.
Переведя разговор на графа Ольдрадо и его семью, Отторино спросил адвоката о Биче, с которой он познакомился в замке ее отца, когда она была еще девочкой. Адвокат ответил, что за эти годы она стала настоящей красавицей.
— Так, значит, правда, что она очень похожа на свою мать? — спросил юноша.
— Вылитая мать, они похожи как две капли воды, — ответил Гарбаньяте. — Да мы сегодня увидим ее здесь: я слышал, что отец привезет ее с собой посмотреть на поединок.
— А когда он начнется?
— Через шесть часов после восхода солнца, если не случится ничего непредвиденного, а я этого очень опасаюсь.
— Но что может случиться? Разве не все в порядке?
— Все в порядке, но дело очень осложняется отлучением. Наместник Кривелло велел взять под стражу местного священника, потому что тот не хочет благословить оружие. Священник же говорит, что скорей примет мученическую смерть, чем согласится нарушить отлучение. Наместник продолжает настаивать, и дело грозит затянуться.
— А нельзя ли послать за другим священником?
— А вы думаете, кто-нибудь согласится взять на себя такой грех? Здесь недавно был священник из Лимонты: он приезжал вместе с Лупо, но, услышав, о чем идет речь, тут же нырнул в толпу, и только его и видели.
— Что это там за шум? — спросил рыцарь, внезапно останавливаясь и глядя на толпу, которая окружила человека, только что появившегося в зале.
— Наверное, какой-нибудь шут, — ответил Гарбаньяте, и он не ошибся.
В самом деле, посреди зала стоял причудливо одетый человек: два ряда серебряных колокольчиков украшали его куртку, штаны и плащ, на голове торчало что-то вроде колпака, с которого также свисало множество бубенчиков. Он взял висевшую у него на груди лютню, тронул струны и принялся выделывать такие штуки, что можно было живот надорвать от смеха.
— Это Тремакольдо! Тремакольдо! — слышалось со всех сторон.
Тремакольдо был знаменитым жонглером с довольно дурной славой; он появлялся на всех ярмарках, при всех дворах, на всех турнирах и состязаниях — повсюду, где собирались люди; он знал тысячи шуточек, тысячи затей, умел выкинуть неожиданное забавное коленце, был изобретателен на насмешки, рассказывал интереснейшие истории, пел сирвенты [] и баллады знаменитейших трубадуров и менестрелей [], да и сам был менестрелем не из последних.
— Тремакольдо, Тремакольдо! — раздавались голоса со всех сторон. — Спой нам «Жалобу узницы»! Нет, «Ласточку — касатку». Или нет, другую. Спой нам песню, которую ты сочинил, когда бродил с ворами!
— Ну, так все же какую? — спросил менестрель.
— Последнюю.
— Нет, нет, другую.
— Значит, «Ласточку»?
— Да, «Ласточку».
Тремакольдо сыграл на лютне трогательное вступление и начал так:
Чуть погасит звезды зорька,
Ты окно мое находишь
И словами песни горькой
Разговор со мной заводишь.
В чем тоски твоей разгадка,
Легкокрылая касатка?
Может быть, твоя кручина
Вызвана утратой друга?..
Но тут люди, толпившиеся вокруг него, вдруг расступились и, позабыв о певце, обратили взоры на новое зрелище, представшее их глазам. В зал под руку с отцом входила Биче, дочь графа дель Бальцо. Пока Отторино заключал в объятия своего прежнего хлебосольного хозяина и вежливо раскланивался с его дочерью, Тремакольдо, рассерженный прибытием новых гостей, отвлекших его слушателей, направился к ним, горя желанием отпустить по их адресу несколько шуточек и отомстить за унижение, которому он подвергся, как ему казалось, из-за них. Надо иметь в виду, что в те времена, когда знать держалась столь высокомерно и была столь щепетильна и нетерпима в вопросах чести, одним лишь жонглерам, шутам и менестрелям дозволялось говорить все, что угодно. Им прощались самые колкие и обидные словечки, которые непременно привели бы к кровавому поединку, если бы их произнес рыцарь.
Итак, Тремакольдо выступил вперед, собираясь исполнить свое намерение, но когда он увидел прекрасную Биче, гнев его внезапно остыл, и, обращая насмешку в похвалу, хотя и язвительную для слушателей, он сказал:
— Понятно, что сова умолкает при виде солнца, но чтобы гусаки и гусыни переставали щипать траву и устремлялись ему навстречу, — такого я в жизни еще не видывал.
И все от души рассмеялись этой грубой шутке.
В свои шестнадцать лет девушка была подобна свежей и благоуханной розе, расцветшей ранним росистым утром. Длинная голубая юбка с серебряной сеткой, спускающейся от талии до колен, повторяла цвет ее глаз, но голубизне материи было, конечно, далеко до эфирной глубины, до нежного и томного блеска очей Биче. Пышная копна блестящих светлых кудрей, поддерживаемых одним лишь венцом из серебряных и таких же небесно-голубых, как юбка, цветов, словно волна золотых нитей, ниспадала ей на плечи.
К природной кротости и простодушию, которыми дышало лицо девушки, примешивались легкая тень упрямства и едва заметный оттенок гордого и все же милого высокомерия, и это придавало ее прекрасным чертам особое изящество и прелесть.
Сопровождаемая отцом и Отторино, красавица прошла на середину зала. Ее встретил сдержанный ропот восхищения. Она видела, что все взоры обращены на нее, слышала гул, вызванный ее появлением, отчасти услышала, отчасти угадала, о чем говорили в толпе, и, робко опустив глаза, вся зарделась. Но что было потом, когда жонглер, встав перед ней на одно колено, снял колпак и громким голосом провозгласил ее «королевой красоты и любви», — я не в силах описать. Ошеломленная, растерянная, охваченная жгучим стыдом и по-настоящему оскорбленная, она прижалась к отцу и стала шепотом умолять его увести ее, заставить замолчать, прогнать прочь этого человека, однако граф дель Бальцо, пришедший в восторг от успеха дочери, не только не прислушался к ее просьбам, но усадил ее в центре зала, сел справа от нее и знаком пригласил Отторино занять место с другой стороны. Учтиво ответив на приветствия, с которыми обращались к нему собравшиеся рыцари, он снисходительно заговорил с менестрелем, извинился за то, что своим приходом прервал его песню, и попросил его продолжать.
— Я спою что-нибудь другое, — сказал Тремакольдо и, прижав ладонь ко лбу, два-три раза медленно прошелся по середине зала.
Слушатели тем временем снова сомкнулись вокруг него. Наконец Тремакольдо поднял голову и запел хвалебную песню в честь Биче. Сравнив ее с лилией долин, с иерихонской розой, с ливанским кедром, поставив ее выше всех прекраснейших султанш, украшавших собою египетские и турецкие гаремы, вознеся ее над всеми знатнейшими дамами и принцессами, воспетыми в канцонах провансальских трубадуров, он сравнил ее с мадонной Лаурой, которой в то время стихи Петрарки [] дарили бессмертную славу, не померкнувшую и ныне, пять веков спустя, и пожелал красавице с озера Комо быть воспетой певцом авиньонской красавицы, который, хотя ему и было еще только двадцать пять лет, уже слыл первым поэтом Италии. Обратившись наконец к юному рыцарю, сидевшему рядом с девушкой, он восславил его род, его добродетели и его храбрость и в заключение объявил, что они подходят друг к другу, «как драгоценный камень и золотое кольцо».
На левой стороне площади, если повернуться лицом к озеру, стоял дом архиепископа — длинное здание из грубо отесанного камня со стрельчатыми окнами, разделенными пополам тонкими колонками из черного вареннского мрамора. Справа от площади тянулись маленькие домишки, за которыми высился собор, посвященный в те времена святому Георгию. Фасад собора был увенчан острым фронтоном, посреди которого красовалась круглая цветная розетка, а чуть пониже стояла конная каменная статуя, изображавшая святого покровителя собора в тот момент, когда он заносит копье, чтобы поразить неизменного дракона. По обе стороны от него, в двух нишах, располагались статуи святого Христофора с младенцем Христом на плечах и святого Антония с колокольчиком на ручке посоха — произведения греческих мастеров, которыми в то время еще изобиловала Италия. Тяжелые, огромные фигуры святых занимали почти половину фасада, но именно так было принято тогда изображать бога и святых, ибо мастера того времени старались передать их сверхъестественную силу массивностью форм.
Двери собора были распахнуты, и внутри виднелась толпа вооруженных людей в самой разнообразной одежде. Это был народ, собравшийся сюда по приказу Крессоне Кривелло, который отправил глашатаев во все свои владения, во все свои замки, чтобы оттуда прислали к нему воинов, обязанных являться к сеньору согласно феодальной присяге. Такой необычный сбор ополчения был проведен, потому что распространившийся слух о бунте в Лимонте вызвал опасения, как бы смутьяны, съехавшиеся на состязание, не вызвали волнения среди жителей Беллано, которые и так уже не очень-то охотно сносили иго своей зависимости.
В самом большом зале архиепископских палат собирались тем временем знатные сеньоры и рыцари, дамы и благородные девицы, съехавшиеся из селений и замков по всему побережью озера и соперничавшие друг с другом новизной и великолепием нарядов, роскошью украшений и многочисленностью свиты.
Длинный коридор, ведший в этот зал, был забит пажами, служанками и оруженосцами; огромный двор оглашался конским топотом, лаем собак и криками челяди.
Легко представить, как трудно было сеньорам тащить за собой всю эту совершенно бесполезную свиту. Особенно плохо приходилось лошадям: городок был зажат между озером и крутыми, недоступными для всадника холмами, добраться до него можно было либо на лодке, либо спустившись с гор по тропинкам. Но так уж было заведено: свиту брали для того, чтобы все ее видели и оценили богатство, щедрость и знатность ее господина.
Другие комнаты обширного строения, расположенные вдоль фасада, выходившего на площадь, были набиты народом попроще, который проник сюда либо по милости какого-нибудь сеньора, либо по протекции оруженосца, а то и просто с помощью монетки, вовремя сунутой в занесенную длань стражника.
Вместе с рыцарями и благородными дамами в противоположных концах зала для почетных гостей прогуливались адвокат монастыря святого Амвросия и адвокат жителей Лимонты. Оба были в длинных мантиях из лилового шелка, с откинутыми красивыми, отороченными горностаем капюшонами, висевшими сзади почти до земли. Но в отличие от своего противника адвокат лимонтцев не держал в руках серебряного жезла, ибо этого почетного знака удостаивались лишь те, кто защищал дела епископов, монастырей, приютов и монашеских орденов.
Вместе с защитником лимонтцев прогуливался Отторино Висконти, у которого служил Лупо. Он обещал своему оруженосцу приехать в Беллано в день состязания. Это был стройный рыцарь лет двадцати шести, о котором — да не посетует на нас читатель! — мы хотим сказать несколько слов, ибо он будет играть большую роль в нашем дальнейшем повествовании.
Отторино Висконти, сын Уберто, одного из братьев Маттео Великого, приходился двоюродным братом Галеаццо Первому, умершему за год до описываемых событий, а следовательно, и остальным трем сыновьям Маттео — Марко, Лукино и Джованни.
Едва лишь благородный юноша достиг возраста, когда смог носить доспехи, он поступил под начало к своему двоюродному брату Марко, человеку уже зрелого возраста, слывшему одним из самых смелых кондотьеров Италии. Научившись владеть оружием у этого великого воина, полюбившего его как сына, Отторино получил под его руководством боевое крещение и навсегда встал под его знамена.
Таков был наш юный герой, изысканно одетый в алый бархатный кафтан и короткий голубой плащ, богато расшитый серебром и подбитый собольим мехом. Массивная золотая цепь дважды обвивала его шею и падала на грудь. Из-под дорогой шапочки того же цвета, что и плащ, выбивались черные кудри, мягкими волнами ниспадавшие на плечи, а белое перо, осенявшее слева его лоб, красиво оттеняло цвет его волос. Глаза его пылали сдержанной отвагой, лицо слегка загорело на полях сражений. Он был высок ростом, но строен и ловок. Его осанка, жесты и движения были полны гордости и смелой решимости.
Лоренцо Гарбаньяте, адвокат лимонтцев, рассказывал ему о драматических событиях в Лимонте и о той благородной роли, которую сыграл в них Лупо, его оруженосец, и юноша почувствовал, как сердце забилось у него в груди.
Переведя разговор на графа Ольдрадо и его семью, Отторино спросил адвоката о Биче, с которой он познакомился в замке ее отца, когда она была еще девочкой. Адвокат ответил, что за эти годы она стала настоящей красавицей.
— Так, значит, правда, что она очень похожа на свою мать? — спросил юноша.
— Вылитая мать, они похожи как две капли воды, — ответил Гарбаньяте. — Да мы сегодня увидим ее здесь: я слышал, что отец привезет ее с собой посмотреть на поединок.
— А когда он начнется?
— Через шесть часов после восхода солнца, если не случится ничего непредвиденного, а я этого очень опасаюсь.
— Но что может случиться? Разве не все в порядке?
— Все в порядке, но дело очень осложняется отлучением. Наместник Кривелло велел взять под стражу местного священника, потому что тот не хочет благословить оружие. Священник же говорит, что скорей примет мученическую смерть, чем согласится нарушить отлучение. Наместник продолжает настаивать, и дело грозит затянуться.
— А нельзя ли послать за другим священником?
— А вы думаете, кто-нибудь согласится взять на себя такой грех? Здесь недавно был священник из Лимонты: он приезжал вместе с Лупо, но, услышав, о чем идет речь, тут же нырнул в толпу, и только его и видели.
— Что это там за шум? — спросил рыцарь, внезапно останавливаясь и глядя на толпу, которая окружила человека, только что появившегося в зале.
— Наверное, какой-нибудь шут, — ответил Гарбаньяте, и он не ошибся.
В самом деле, посреди зала стоял причудливо одетый человек: два ряда серебряных колокольчиков украшали его куртку, штаны и плащ, на голове торчало что-то вроде колпака, с которого также свисало множество бубенчиков. Он взял висевшую у него на груди лютню, тронул струны и принялся выделывать такие штуки, что можно было живот надорвать от смеха.
— Это Тремакольдо! Тремакольдо! — слышалось со всех сторон.
Тремакольдо был знаменитым жонглером с довольно дурной славой; он появлялся на всех ярмарках, при всех дворах, на всех турнирах и состязаниях — повсюду, где собирались люди; он знал тысячи шуточек, тысячи затей, умел выкинуть неожиданное забавное коленце, был изобретателен на насмешки, рассказывал интереснейшие истории, пел сирвенты [] и баллады знаменитейших трубадуров и менестрелей [], да и сам был менестрелем не из последних.
— Тремакольдо, Тремакольдо! — раздавались голоса со всех сторон. — Спой нам «Жалобу узницы»! Нет, «Ласточку — касатку». Или нет, другую. Спой нам песню, которую ты сочинил, когда бродил с ворами!
— Ну, так все же какую? — спросил менестрель.
— Последнюю.
— Нет, нет, другую.
— Значит, «Ласточку»?
— Да, «Ласточку».
Тремакольдо сыграл на лютне трогательное вступление и начал так:
Чуть погасит звезды зорька,
Ты окно мое находишь
И словами песни горькой
Разговор со мной заводишь.
В чем тоски твоей разгадка,
Легкокрылая касатка?
Может быть, твоя кручина
Вызвана утратой друга?..
Но тут люди, толпившиеся вокруг него, вдруг расступились и, позабыв о певце, обратили взоры на новое зрелище, представшее их глазам. В зал под руку с отцом входила Биче, дочь графа дель Бальцо. Пока Отторино заключал в объятия своего прежнего хлебосольного хозяина и вежливо раскланивался с его дочерью, Тремакольдо, рассерженный прибытием новых гостей, отвлекших его слушателей, направился к ним, горя желанием отпустить по их адресу несколько шуточек и отомстить за унижение, которому он подвергся, как ему казалось, из-за них. Надо иметь в виду, что в те времена, когда знать держалась столь высокомерно и была столь щепетильна и нетерпима в вопросах чести, одним лишь жонглерам, шутам и менестрелям дозволялось говорить все, что угодно. Им прощались самые колкие и обидные словечки, которые непременно привели бы к кровавому поединку, если бы их произнес рыцарь.
Итак, Тремакольдо выступил вперед, собираясь исполнить свое намерение, но когда он увидел прекрасную Биче, гнев его внезапно остыл, и, обращая насмешку в похвалу, хотя и язвительную для слушателей, он сказал:
— Понятно, что сова умолкает при виде солнца, но чтобы гусаки и гусыни переставали щипать траву и устремлялись ему навстречу, — такого я в жизни еще не видывал.
И все от души рассмеялись этой грубой шутке.
В свои шестнадцать лет девушка была подобна свежей и благоуханной розе, расцветшей ранним росистым утром. Длинная голубая юбка с серебряной сеткой, спускающейся от талии до колен, повторяла цвет ее глаз, но голубизне материи было, конечно, далеко до эфирной глубины, до нежного и томного блеска очей Биче. Пышная копна блестящих светлых кудрей, поддерживаемых одним лишь венцом из серебряных и таких же небесно-голубых, как юбка, цветов, словно волна золотых нитей, ниспадала ей на плечи.
К природной кротости и простодушию, которыми дышало лицо девушки, примешивались легкая тень упрямства и едва заметный оттенок гордого и все же милого высокомерия, и это придавало ее прекрасным чертам особое изящество и прелесть.
Сопровождаемая отцом и Отторино, красавица прошла на середину зала. Ее встретил сдержанный ропот восхищения. Она видела, что все взоры обращены на нее, слышала гул, вызванный ее появлением, отчасти услышала, отчасти угадала, о чем говорили в толпе, и, робко опустив глаза, вся зарделась. Но что было потом, когда жонглер, встав перед ней на одно колено, снял колпак и громким голосом провозгласил ее «королевой красоты и любви», — я не в силах описать. Ошеломленная, растерянная, охваченная жгучим стыдом и по-настоящему оскорбленная, она прижалась к отцу и стала шепотом умолять его увести ее, заставить замолчать, прогнать прочь этого человека, однако граф дель Бальцо, пришедший в восторг от успеха дочери, не только не прислушался к ее просьбам, но усадил ее в центре зала, сел справа от нее и знаком пригласил Отторино занять место с другой стороны. Учтиво ответив на приветствия, с которыми обращались к нему собравшиеся рыцари, он снисходительно заговорил с менестрелем, извинился за то, что своим приходом прервал его песню, и попросил его продолжать.
— Я спою что-нибудь другое, — сказал Тремакольдо и, прижав ладонь ко лбу, два-три раза медленно прошелся по середине зала.
Слушатели тем временем снова сомкнулись вокруг него. Наконец Тремакольдо поднял голову и запел хвалебную песню в честь Биче. Сравнив ее с лилией долин, с иерихонской розой, с ливанским кедром, поставив ее выше всех прекраснейших султанш, украшавших собою египетские и турецкие гаремы, вознеся ее над всеми знатнейшими дамами и принцессами, воспетыми в канцонах провансальских трубадуров, он сравнил ее с мадонной Лаурой, которой в то время стихи Петрарки [] дарили бессмертную славу, не померкнувшую и ныне, пять веков спустя, и пожелал красавице с озера Комо быть воспетой певцом авиньонской красавицы, который, хотя ему и было еще только двадцать пять лет, уже слыл первым поэтом Италии. Обратившись наконец к юному рыцарю, сидевшему рядом с девушкой, он восславил его род, его добродетели и его храбрость и в заключение объявил, что они подходят друг к другу, «как драгоценный камень и золотое кольцо».