За организацию похорон я взялась с каким-то остервенением. Делала всё сама: должна была съездить на кладбище, достать и купить всё необходимое… Этими заботами я хотела себя как-то занять, как будто хлопотала о нем живом. Мне всё хотелось сделать своими руками так, как мог бы желать Влад.
   Потом был ужас…
   Три месяца подряд я просыпалась в шесть утра в каком-то оцепенении. Мне всё казалось, что мы Влада еще не похоронили – и я еще что-то не сделала, не успела, не позаботилась о нем… В ужасе осознавала реальность… Всё уже свершилось. Всё кончено.
   К понедельнику пошли звонки, какие-то команды… Позвонили из Белоруссии, где Влад умер. Что-то нужно было им уточнить насчет костюма – прежде чем положить в гроб, надо ведь переодеть во всё новое… Его вещи приехали потом…
   Ночь на 28 мая, когда умер Влад, была очень душной, грозовой. Как стало ясно потом, он не спал – пепельница была полна окурков. Номер был забит подаренными накануне цветами. Утром, когда к нему вошли, дверь была не заперта… Он лежал на кровати, одетый в домашние спортивные брюки и рубашку. Носки, постиранные, еще влажные, висели в ванной. Он лежал с книжкой «Животный мир Белоруссии», подаренной ему на одном из концертов. На обращенный к нему вопрос не ответил…
   Когда Митя с Валерой Нисановым туда приехали, мест в гостинице не было, и их поместили в номер Влада. Первую ночь Митя спал на кровати Владика. Там ему приснился сон о том, как он его везет домой… И потом это в точности повторилось. Они с Валерой нашли за бешеные деньги какой-то пикапчик. Митя говорил: «Я спал на этом гробе… Тесно, даже приткнуться некуда, а ехать далеко, долго…»
 
   Через год после смерти Влада на вечере памяти, который проходил буквально на каком-то стоне, навзрыд, мы решили использовать ролики, с которыми он ездил на встречи со зрителями. Но оказалось, что это… не совсем возможно. Когда среди прочих кадров вдруг видишь, как на экране Влад падает, убитый топором (кинофильм «До последней минуты»), когда он в образе святого Антония воспаряет в небеса (последние кадры, которыми завершается спектакль «Чудо…»), это вызывало шоковое состояние, потому что одно дело, когда после ролика актер выходит живой и невредимый и что-то рассказывает, припоминает, как это всё снимали… А тут…
   По сути, целая когорта актеров ушла от нас почти друг за другом: Владислав Дворжецкий, через два года – Владимир Высоцкий, спустя восемь месяцев – Олег Даль…
   Для прощания гроб с телом поставили в Театре киноактера. Влад не состоял в штатах ни одного театра и ни одной киностудии. Театр киноактера – это мосфильмовская площадка, а на Мосфильме Влад сделал основную часть своих картин. И на этой сцене Влад играл свой последний спектакль – «Чудо святого Антония».
   Это было действительно чудо!.. Спектакль произвел фурор в Москве, на него было паломничество. Савва Кулиш после смерти Влада решил «Чудо…» снять с репертуара, поскольку заменить Влада не смог никто.
   Запись и литературная обработка Н. Васиной.

Дмитрий Виноградов
ОН СЫГРАЛ ФАУСТА

   Однажды он проснулся не просто знаменитым, а всенародно признанным и любимым. Миллионы зрителей увидели его впервые на буранном полустанке в Крыму, сотрясаемом грозной канонадой гражданской войны. На экране – булгаковский «Бег» в постановке Алова и Наумова. В роли командующего белым фронтом генерала Хлудова – никому неизвестный артист Владислав Дворжецкий, неизвестный – до этой роли. Командующий фронтом сидит на бочке, в солдатской шинели с полевыми погонами, через силу отдавая краткие страшные приказы, бестрепетно раздавая кому жизнь, кому смерть. Его словно не занимает земная суета последнего сражения: неведомые горние выси и адские глубины буравит его демоническая мысль в поисках какой-то главной истины, которую не дано познать человеку. Да и человек ли он? Сколько ему лет? Можно дать и тридцать, и сорок, и тысячу. Обнаженный череп вылеплен создателем как мощный мыслительный аппарат, обреченный выполнять бесплодную и сокрушительную работу. Морщины его лица то углубляются, то мельчают, отражая перипетии душевной борьбы. Впрочем, есть ли у него душа? Кажется, что ее заменяют огромные, напряженные, всепознающие и всепрожигающие глаза, взгляд которых – то ужас, то мольба, то приговор.
   Между тем Влад – так называли его друзья – отнюдь не был человеком мрачным и тяжелым, не чурался веселого застолья, обожал анекдоты, смеялся часто и заразительно, умел прятать раздражение и сдерживать гнев. Мне посчастливилось дружить с ним последние десять лет его жизни и многое о нем узнать, и все-таки его человеческая суть осталась для меня загадкой. Иногда, случайно проснувшись среди ночи в одной с ним комнате, я видел, что глаза его открыты, дыхания не было слышно. Я окликал его, он отзывался как-то не сразу, словно очнувшись от обморока или вернувшись из неведомых далей. Может быть, он обладал той редкой способностью спать с открытыми глазами? Я спрашивал его об этом, а он отшучивался. Несмотря на, казалось бы, предельную дружескую откровенность, свои большие и маленькие тайны он охранял ревниво, хотя и вежливо, как бы поднимая ладонь: стоп, сюда хода нет. Нередко мы говорили с ним о его ослепительной внезапной популярности, о зрительской любви к нему, несмотря на имидж актера отрицательного обаяния. Мне мерещился какой-то секрет, что-то вроде фаустовской сделки с Мефистофелем, а он лишь посмеивался, лукаво прикрывая свои пустынные глаза и поднимая стоп-ладонь… Однако однажды мне удалось укрепиться в этой догадке о сговоре с потусторонними силами. Не знаю, был ли сговор на самом деле, но для меня и Влада с какой-то минуты он стал существовать вполне реально. Работая в ту пору в подмосковной церкви в бригаде реставраторов, я пригласил его приехать. Мы побродили по деревне, вокруг храма, а когда позвал его зайти внутрь, он отказался холодно и спокойно. Задетый его отказом, я спросил почти серьезно: «Тебе туда нельзя, что ли?» – и он ответил: «Нельзя. Ты думаешь, всё так просто? И время уже идет».
   И время шло – стремительной круговертью новых съемок, бесчисленных знакомств, поездок по стране. Влад словно пытался перехитрить его: много ездил, купил машину. Он даже бороду отпустил по совету католикоса всех армян Вазгена, с которым лежал в больничной палате после инфаркта. Мудрый иерарх сказал, что надо менять внешность, если чувствуешь над собой нависшую угрозу судьбы. А судьба не уставала напоминать о своей неотвратимости. Однажды, за год до смерти Влада, мы с ним попали в серьезную аварию на ночной дороге в Белоруссии, под Гомелем. Ну чем не мистическое предупреждение, звонок: именно в Гомеле он умер через год от второго инфаркта, в гостиничном душном номере грозовой ночью. Гроза была и в день его похорон. Невольно вспоминается булгаковский Мастер, ушедший из земной юдоли именно в такую ночь.
   К Булгакову Влад относился с глубоким и чуть болезненным интересом, особенно к мистическому началу в его творчестве. Познакомившись на съемках «Бега» с вдовой писателя Еленой Сергеевной, он восторженно пересказывал ее рассказ о том, как она в поисках камня для памятника Михаилу Афанасьевичу попросила рабочих перевернуть приглянувшуюся глыбу в маленьком арбатском дворике и увидела на ее открывшейся стороне высеченный профиль Гоголя… Творческое родство двух великих мистиков представлялось Владу несомненным, как и его собственная причастность к их гениальному наследию: сыграв Хлудова, он мечтал о Воланде и Вие. Иногда, шуточно репетируя, он так произносил известное «Поднимите мне веки…», что по коже пробегал озноб.
   Повседневность ставила другие задачи. Влад переиграл в кино всех «героев нашего времени»: летчиков и бандитов, журналистов и фашистских офицеров, инженеров и путешественников. Порою актерский интерес дремал в нем, проявлялись желчь и неудовлетворенность. Ставшая текучкой работа в кино всерьез его уже не задевала. Может быть, лишь роль капитана Немо в детском фильме привлекла его возможностью вжиться в образ подводного отшельника, существующего в ирреальной, неземной таинственности. Здесь он мог бы подняться гораздо выше сделанного, если бы советская цензура не превратила демонического капитана в заурядного поставщика оружия диким племенам, борющимся с гнетом колониализма. Но и здесь выражение его знаменитых глаз – на этот раз усталых, полуприкрытых, без тоски и угрозы глядящих вслед убегающим пленникам, – свидетельствовало о том, что мог бы быть Дворжецкий нового периода.
   Он сыграл еще несколько ролей в кино, и осталось от них одно общее ощущение: как много может этот человек и как мало от него хотят. Это были гвозди, забитые микроскопом. В результате он сделал своим главным ремеслом так называемые встречи со зрителями. Беспрерывно мотался из города в город с тяжелыми коробками кинороликов, на выступлениях перемежая их показ с ответами на вопросы, хохмами и байками, которые так сладки в устах знаменитостей. Так он зарабатывал на жизнь себе и близким – денег постоянно не хватало, и он отчаивался…
   Тяжелая коробка с кинопленкой в конце концов сыграла свою роковую роль.
   Предпоследнюю его зиму мы провели вместе на подмосковной даче. Стояли сорокаградусные морозы. С треском лопалась кора яблонь по ночам. Топили печку, пилили дрова, молчали днем и разговаривали ночью. Его огромная рыжая собака с восторгом купалась в сухом сверкающем снегу, а он откровенно наслаждался дарованной напоследок тишиной.
   Это был красивый, высокий, атлетического сложения человек, живший жадно, иногда нервически поспешно, очень подвижный и в то же время способный часами застывать в одной позе. У него было странное хобби – вязание на спицах.
   Я до сих пор иногда мысленно вижу его с этим вязаньем в руках. Позвякивают спицы, катается по полу клубок – Влад вяжет, плетет загадочную паутину, словно желая запутаться, исчезнуть в ней со всеми своими тайнами, и вдруг дергает за нитку и распускает почти готовое изделие…
   Может быть, закономерна и актерская планида Влада? И никакой мистики? Есть ощущение, и в него верится, что его жизнь – краткий, трагический, блестящий поединок с судьбой, который значительнее, выше ростом самого актерства.
   За славу, за всеобщую любовь приходится чем-то платить. В чем компромисс со славой? Может быть, в том, что надо перейти из одной оболочки в другую, оставить самого себя, бросить, как бросают семью, отчий дом, любовь, дружбу, – и заключить неведомую, ту самую фаустовскую сделку. Какую? Но здесь поднимается ладонь Влада – стоп, дальше нельзя.
   Двадцать восьмого мая 1978 года я добивался билета в аэропорту Быково, чтобы вылететь в Гомель. Тут же приехал Валерий Нисанов, друг мой и Влада. Он устроил с билетами и дальше, в Гомеле, всё организовал, преодолев немыслимые препоны. Тело Владислава Дворжецкого мы привезли в Москву на машине-пикапе со страшной надписью на борту: «Перевозка мелких грузов»…
   Наверное, только любовь способна противоборствовать с судьбой. Он был любим, я знаю, жаль только, что любви на успешное противоборство оставалось слишком мало времени – она пришлась на конец жизни. Но бронзовый бюст на его могиле поставлен именно усилиями Наташи, его безусловно доброго ангела. Мы бываем там – и она, и Валерий, и я.
   Он любил детей и животных и на вопрос о главной своей мечте отвечал, что хотел бы иметь остров, вроде Сахалина, на котором служил военным фельдшером, и устроить там заповедник для зверей и детворы, а самому быть комендантом острова.
   Остались разрозненные странички дневника, попытки прозы, строчки стихов, из которых помню несколько строк: «Мы в актеры пошли, в шуты – Балаганной изведать феерии…»
   В его феерии не сыграны ни Гамлет, ни Воланд, ни Вий, ни комендант заповедного острова.
   Он сыграл Фауста.

Владислав Дворжецкий
НАЕДИНЕ С СОБОЙ
Из дневников

Омск. Детство
   Как только начинаешь вспоминать, особенно такое далекое, что было в детстве, очень трудно сосредоточиться. Одно воспоминание тащит за собой другое, третье и так до бесконечности, но всё вместе – это непоследовательно и сумбурно.
   Точно помню, какая у меня была ванночка для купания, когда я был совсем маленький: складная, как старые раскладушки, из розовой клеенки. Даже помню запах этой клеенки.
   Очень хорошо помню огромного медведя, который стоял на лестнице в Доме пионеров. Помню его оскал, желтые клыки, на ощупь помню его…
   Во время войны Зорьку, лошадь, которая возила директрису театра Лину Семеновну Самборскую, убили, и мы, все маленькие, бегали смотреть вниз на кухню на ее кишки, лежавшие в корыте. Они были синие, нет, голубые… Должны были сделать колбасу…
   Дом двухэтажный. Одна половина каменная, другая – из дерева. Обе половины соединены аркой, под ней – ворота. Ворота большие, железные. Когда их закрывают, они скрипят, но закрывают их редко. Еще на них можно кататься. В каменную половину дома ведет мраморное крыльцо, под ним вход в подвал, в подвале – кочегарка. Если подняться по крыльцу, то попадешь в вестибюль, в углу которого будочка – там когда-то был телефон и сидел дежурный. Пол в вестибюле очень красивый: красный, в шашечку, и в каждом квадратике подобие цветка. Из вестибюля по мраморной лестнице можно попасть на второй этаж. Ее мрамор, зеленоватый, с вкраплениями белых кусочков, очень похож на срез колбасы с кусочками жира и от этого кажется скользким. Он и на самом деле скользкий: редко кто из жильцов не падал, спускаясь по этой лестнице. Перила у нее были деревянные, с медной решеткой из кованых листьев и завитушек…
   В доме, и в каменной и в деревянной половине, жили люди, которые так или иначе имели отношение к театру, – это было общежитие артистов. Оно так называлось, но жили в нем и гримеры, и художники, и рабочие сцены, и даже кучер, который возил директрису театра.
   …Фонтан был чудом строительной техники! Это бетонная чаша диаметром метров двадцать и глубиной метра два, в центре, на пьедестале, – сооружение, напоминающее женщину с кувшином. Я никогда не видел, чтобы вода, как положено в фонтанах, била живописной струей. Эта сидящая женщина была вся в ржавых подтеках, потому что напора не хватало и вода сочилась из кувшина по груди и коленям этого изваяния. Нос был отбит чьим-то метким камнем, и казалось, что это кровь из носа капает… По всей окружности чаши были проделаны маленькие дырочки, из которых должна была бить вода и образовывать этакую живописную арку, но, увы, воду можно было только высасывать, что и делали мальчишки, приникая ртами к теплому от солнца бетону. Из этих дырочек можно было добиться подобия фонтанчиков, если сильно в них дунуть, тогда из остальных выскакивали струйки ржавой воды, а во рту надолго оставался вкус ржавых гвоздей. Зимой вода, накапливавшаяся в фонтане, замерзла, и можно было кататься на коньках… Это я сейчас пишу про коньки, а тогда не знал даже слова «коньки» – был совсем маленьким.
 
   …Почему люди, стоит им войти в вагон и бросить на полку вещи, прилипают к окну?.. Что там? Тот же перрон, на котором они в ожидании томились и который знаком им до каждого окурка и… странно это, а?..
   Капает… Это, говорят, хорошая примета – уезжать в дождь… Правда, куда уезжать, – послезавтра обратно… Кто-то нарисовал на стекле с той стороны морду смеющуюся, и она плачет. Провожает нас? Обязательно плакать, когда провожаешь? Почему-то всегда плачут! Мама никогда меня не провожала, даже в армию, – это у нас правило такое было, и не встречала – этого я не любил!.. Никогда не давал даже телеграмму о приезде и всегда знал, что мама скажет: «Я же вам говорила, что он приедет!» Она всегда так говорит и всегда перестает болеть, если…
   Уже просто льет… Сейчас поедем! Темно за окном, а всё равно стоят и смотрят!.. Еще долго будут смотреть, даже когда ничего не будет видно, совсем…
   А бабушка всегда становилась сердитой перед моим отъездом. Это так, чтобы не плакать… И в день отъезда никогда не убиралась!..
   …Вот и всё!.. За окном так темно, что это уже и не окно, а зеркало, и в нем я. В себя смотреть, что ли?.. И зачем я еду?..
Март. 1976 г.
   Я взял лыжи, вернее, достал с большим трудом – своих у меня не было (да и откуда? – угла-то своего не было), – и пошел на автобусную станцию. Ехать надо было в сторону Семенова. Где-то там, на полпути, надо было сойти с автобуса, свернуть с тракта и дальше идти на лыжах в Егорьевский скит. Уже в автобусе я начал осторожно расспрашивать, как туда проехать. Осторожно потому, что все они друг друга знают и, конечно, им интересно, зачем незнакомец идет в Егорьевское. Сказать истинную причину моего прихода было невозможно. Не мог же я сказать, что хочу посмотреть на кладбище и, если удастся, найти несколько бесхозных складней. Надо было что-то придумать… На вопрос «Зачем?» я отвечал, что у меня там похоронен дед. Посоветовали выйти на тридцатом километре, около магазина, и через Утятино я попаду туда, куда мне нужно.
   На магазине была приколочена вывеска «Товары первого спроса». Зайдя внутрь, я понял, что «первым спросом» здесь пользовались водка и слипшиеся конфеты, отдаленно напоминавшие подушечки. Ничего другого не было.
   Март стоит теплый. Настолько теплый, что в свитере было не холодно. Я очень давно не вставал на лыжи… Какое удовольствие доставляло мне это раннее утро, уже таявший днем, но еще хорошо держащий лыжи снег!.. Я испытывал предвкушение свидания с чем-то еще неясным для меня и необыкновенную свободу и отрешенность от всего, что я оставил в городе. Впереди виднелось какое-то селение с каменной церковью. Я подошел ближе.
   На сельской улице никого не было, наверное, потому, что было еще очень рано. Много домов каменных, но каких-то умирающих. Церковь с небольшим кладбищем стояла над самой рекой, название которой мне было неизвестно. Внизу, под обрывом, у проруби копошилась какая-то старуха. Ведра большие, берег крутой, и трудно было представить, как она по нескольку раз в день таскает их. Я помог ей и спросил, как называется село.
   – Скоробогатово.
   Вытащив из рюкзака хлеб с котлетой, я стал есть и всё думал, как предложить старухе.
   – Церковь эта давно стоит?..
   Она ничего не отвечала, а только очень внимательно смотрела, как я ем. Было очень неловко, и я протянул ей бутерброд. Но она мотнула головой, отвернулась, приложила к глазам ладонь козырьком и стала смотреть на церковь.
   – Посьтисся?
   – Что? – переспросил я, не поняв вопроса.
   – Посьтисся, говорю?
   А-а-а… Она увидела котлету, у которой цвет был одинаков с хлебом… Был Великий пост… Хлеб…
   – Да так…
   – Может, молока дать? Чего ж так-то?
   – Нет. Спасибо, бабушка!
   Она оторвала взгляд от церкви, посмотрела на меня. На ведра. На реку.
   – Не очень давно стоит. Тут деревянная была еще, дак та очень давно. Упала, родимая, прошлый год. А в этой склали разное, теперь нету у нас церкви – далеко ходить. А раньше к нам ходили…
   Она заморгала часто-часто и нагнулась к ведрам.
   – Погодите, бабушка, а утварь в церкви была? Иконы? Всё погибло, что ли?
   – По домам разобрали.
   Она двинулась к дому. Ведра оттягивали ей руки, и я еще подумал: «Почему без коромысла?» Она обернулась.
   – Я бы тебя в дом позвала, да сын запил, гуляет.
   Я смотрел ей вслед. Она шла, такая маленькая… Вода из ведер выплескивалась… А как называется река, я её так и не спросил… Большая речка… Я доел хлеб, встал на лыжи и пошел дальше.
   …Скоробогатово. Быстро разбогатевшее село. А что? Большая дорога рядом, построили церковь, и стали люди из окрестных сел приходить – можно было поторговать… Всё правильно. Я даже не спросил, как идти дальше, надо же?! Оглянулся – старуха сидела на завалинке и, прищурившись, смотрела мне вслед.
   От старой Вятки осталось только половодье, весенний разлив, заливающий Слободу. Именно здесь когда-то родилась «дымковская игрушка». Церкви и собор, построенные Видбергом, взорваны, за что, естественно, наши дети и внуки будут проклинать нас.
 
   Сегодня третье марта. Календарная Весна началась, а снегу подваливает Зима, хотя прекрасно понимает, что деться некуда. Красиво за окном, очень красиво! Чего, казалось бы? Черное и белое всё – снег и деревья, а вот надо же, как красиво. Правда, ели и сосны вроде бы зеленые, но снег такой белый, что эта незначительная зелень кажется черной. Окно похоже на гравюру…
   Митька10 уехал в Москву. У него сегодня плотный день. Митька, этот точно скоро с ног свалится. То все были здоровы, только он в больных числился, а теперь все вокруг больны, а он один крутится. Не поехал я сегодня к врачихе своей в поликлинику, все разъехались, и так тихо, так тихо…
   Сердце чем ближе к вечеру, тем сильнее болит, что это?! Что-то вспомнил прошлую зиму, наше житье с Митькой в Крюкове…
   Впервые мы туда поехали с ним в начале декабря прошлого года. Надо было сделать что-то такое, что утвердило бы нас в собственных глазах, – какое-то преодоление чего-то! Дача, на которую мы с ним попали, была как раз то, чего нам не хватало11. Место как в сказке. Лес, который зимой да еще в темноте – мы приехали ночью, – казался особенно дремучим и страшным. Во дворе лежал совершенно не тронутый снег, даже жаль было наступать на него… Вся эта красота, окружавшая дачу, так контрастировала с тем, что было внутри, что не знаю, как у Митьки, а у меня последние волосы встали дыбом. Кучи помороженных яблок лежали на кроватях, на полу замерзшая вода, в воздухе стоял густой замороженный запах мышей.
   Обратно мы долго ехали молча. Митька вел машину.
   – Там нужно будет сменить пару батарей – это нетрудно, они есть во дворе. Ты чего загрустил?
   А я не грустил, а был просто в отчаянии. Какие там батареи? Мне казалось, что только разгрести всё это – и то уже немыслимый подвиг.
   …Следующий раз мы ехали в Крюково с двумя баллонами для сварки, батареями, какими-то трубками (сгонами) и с Колей, сварщиком. Это был человек невысокого роста, с голубыми глазами. Он лежал на баллонах с кислородом и ацетиленом, курил, выражая на лице полную уверенность, что всё будет хорошо. Митька невозмутимо вел машину, просевшую до земли от необычного груза, я со страхом поглядывал на Колину сигарету. «Шамиль», так прозвал наш ВАЗ-2102 Мишка Адамянц, поскрипывая подвесками, вез нас в будущее!..
   Будущее наше началось с того, что Коля развил бурную деятельность.
   – Давайте, ребята, заливайте систему, только горячей водой, может, где прихватило, а там посмотрим, где что!..
   Хорошо, что в баллонах был еще остаток газа и плита функционировала. Стали греть, стали заливать. Из пяти батарей три оказались с дырками, но это была еще не самая главная беда. Котел, который был в печке, тек – вот это уже было под ложечку прямо!..
   Что творилось в доме!.. Вода, которая вытекала из батарей и труб, растекалась по полу и превращала его в каток, так как температура в комнатах и на улице одинаковая – минус двадцать пять… Коля заменил батареи (я смотрел на него, как на бога), сказал, что надо опять заливать систему. Залили. Котел тек фонтанчиком. Слили. Воды в комнатах, особенно в кухне, было по щиколотку. Коля залез по пояс в печь заваривать котел. Он варил «телом», варил «приварком», мы заливали воду, а фонтанчик переходил в другое место на котле, мы сливали воду. Коля варил, мы заливали воду – фонтанчик… и так пять или шесть раз. Каждый раз по десять ведер. Всего, значит, шестьдесят, и большая часть воды оставалась на полу… Каждый следующий раз мне хотелось плюнуть, но Митька говорил: «Чего ж столько мучились, давай еще раз!» И всё начиналось сначала. В конце концов я понял, что умру, вмерзну здесь в этот лед, но никого не выпущу.
   Очередной раз поелозив огнем по боку котла, Коля крикнул:
   – Заливай и затопляй!
   – Зальет же огонь!
   – Не зальет, выпарит воду, если потечет. Затопляй.
   Затопили. Огонь действительно пересилил фонтанчик, и вода, нагреваясь, стала сначала тихо, а потом всё сильнее постукивать в трубах. Где-то еще подтекало, но всесильному Коле удалось, не заставляя нас сливать воду, что-то подтягивать, замазывать…
   Колю мы довезли до такси, отправили в город и кинулись на дачу – там всё могло прогореть в печке, и фонтанчик…
   Я не знаю, как мы ночевали, помню, что утром градусник показывал плюс четыре… Вспомнил, что зимой около дна реки такая же температура и при такой температуре хорошо хранить соленые огурцы – когда-то наши деды опускали бочки с солениями в прорубь… Но мы же не огурцы!..
   Начиналась наша борьба за существование, борьба за жизнь в полном смысле этого слова! Гоняли в поисках дров, пилили их, мотались за газом, доставали электрообогреватель, так как печка с ее системой не удовлетворяла нас – температура на даче выше двенадцати градусов не хотела подниматься. В конце концов пять каминов стояли в разных углах дачи, счетчик крутился как бешеный, и мы потребляли энергию маленькой электростанции. И каждый день, как наказание свыше, мы вытаскивали машины: то Митькину рыжую, то моего «Шамиля»! Зима тоже, я вам скажу, подкладывала нам свинью – тридцать, двадцать пять, тридцать пять с минусом. А однажды утром, когда я подошел к окну посмотреть, чем она нас порадовала, я думал, что сломался градусник, – сорок один градус! Блаженствовала только Гитана, большую часть времени проводившая на улице: она– приходила заиндевевшая, но довольная свалившейся на нее свободой.