Страница:
Помню Елену Петровну (Зонина или Зинина?), немолодая уже, хорошая актриса, играла Василису («На дне»). Потом Жаркова помню, Колю Бурцева, Николая Литвинова, которого я встретил позднее на Беломорканале. Боже мой! Сколько забыто имен…
Чудом сохранились у меня кое-какие материалы, заметки, списки участников эпохи вайгачской «Живгазеты», «стихи», сочиненные тогда:
Вскоре наш клуб-театр становится подлинным культурным центром, а выступления «Живгазеты» и спектакли исключительно популярными. Их посещали все лагерники без исключения. Другого ведь ничего не было. Тогда не было кино, радио, телевидения. Письма и газеты поступали два-три раза за лето.
Был у нас небольшой оркестр: гитара, балалайка, мандолина. Выпускали мы и стенгазету. В ней очень часто менялись заметки, карикатуры, последние известия. Начальник лагеря имел связь с материком по радио, и некоторые важные новости через начальника КВЧ попадали к нам, в стенгазету.
Я везде работал с удовольствием. На буровой вышке уже стал мастером и бурил скважины глубиной до двухсот метров. Увлекался геологией. Геолог профессор Витенбург четыре года был моим учителем. А профессор Сущинский познакомил меня с основами петрографии. Летом я уходил в поисковую партию с геологами: палатки, лаборатория, инструменты, топография. Мы собирали образцы породы, составляли топографические карты, а зимой занимались камеральной обработкой материала, делали геологические разрезы полезных ископаемых.
Я гордился, что на одной из наших карт была помечена речка моего имени. Случилось так, что я открыл флюорит (плавиковый шпат) у одной из маленьких, безымянных речек, которых летом повсюду было много. Их обычно на карте отмечали номерами, а про эту речку говорили: «Та, на которой Дворжецкий нашел флюорит». А потом сделали общую топографическую карту, а на ней осталась «речка Дворж».
Я от всего получал удовольствие: изучил язык ненцев, ездил на оленьих упряжках по стойбищам, умел на нартах орудовать хореем (шест для управления оленями), присутствовал на ритуале «священного жертвоприношения» – «пропасти жизни». Было на возвышенности каменное плато, а в середине дыра, в поперечнике метра три. Если туда бросить камень, то не слышно, когда он упадет, – что-то бездонное. Туда ненцы бросали поджаренного «олешка», которого обрабатывали тут же, на костре. Вокруг валялись кости. «Святое место!» Туда никто не ходил – боялись.
А однажды я заблудился в тундре. Закончив буровую разведку на западе острова, километрах в двадцати от базы, я отправил группу и оборудование на карбасе через залив, а сам пошел в обход пешком, надеясь часа через четыре-пять добраться до места. Мог бы вместе со всеми поехать – нет: интересно! Одному в тундре! Уже часа через три я понял, что заблудился. Потерял направление. Шума моря не слышно. Тундра повсюду одинаковая: холм – долина, холм – долина. Солнца нет, пасмурное, блеклое, молочное небо без туч. Ветра нет, тишина… Только тундра, тундра, тундра – во все стороны одинаковая… бесконечная…
Так продолжалось трое суток. Уже на вторые я выбился из сил. Спал урывками, на возвышенности, выбирая сухое место. К ночи становилось темно. Начались галлюцинации. То в одной стороне вижу огоньки, то в противоположной. Уже не шел – полз. Часто впадал в какое-то полусонное, полусознательное состояние. Лежал долго. Очнулся однажды, открыл глаза и увидел возле руки живые существа – хомячков-пеструшек. Чувство голода, мысль о жизни… Откуда сила взялась? Стремительно набросился… Удалось схватить одного. Сжал в ладони, прижал ко рту этот теплый комочек и зубами впился в кровь, в косточки, в шерсть. Опять потерял сознание. Когда очнулся, уже мог встать, мог мыслить, жил… Опять поймал хомячка и опять съел его живьем. Пошел. Через два часа я услышал шум моря!
Меня нашли. В больнице я пролежал недолго – дней десять.
И еще раз был в больнице: отморозил руку – тоже было «приключение»
Зима. Ночь. На бухту Долгую нужно отправить десять бочек солярки. Это сто километров на север. Сделали сани – площадку из бревен, погрузили, увязали бочки, переоборудовали трактор (сделали закрытую, утепленную кабину), взяли палатку, фонари, компас. Впереди двое на лыжах для разведки дороги. На холмах ветер сдувает снег, а овраги и каньоны полностью засыпаны снежной пылью. Вот и провалился я в каньон, лыжу сломал, под снегом с головой оказался. Выбирался – не выбрался. Выбился из сил, устал, уснул под снегом… Сутки, оказывается, искали меня, бочку солярки сожгли. Отправили обратно, хорошо, что недалеко еще было. Выяснилось, что левая рука, с которой сдуло снег, замерзла. Врач был хороший – отходил! Хотели было отнять руку, через неделю только пальцы зашевелились. А рана на предплечье долго не заживала.
И еще было приключение. Но тут уже без больницы обошлось. Разгружали бревна с «Володарского». Судно стояло на рейде, километрах в пяти от берега. Уже лед, торосы, а между торосами и судном – «сало». Это полузамерзшая вода, как каша. Толстый слой. Ни лодка не пройдет, ни пешком не добраться до корабля. Стали на сало бросать бревна и делать мостки, что-то вроде настила. Сверху еще и доски положили и стали бегом разгружать. Останавливаться нельзя – начинает прогибаться все «сооружение». Ну, постепенно стали привыкать, осторожность мало-помалу исчезла… А на разгрузку выходили все – это как аврал! Ведь бухта замерзает, последние суда. «Рабочий» и «Володарский» в ударном порядке разгружаются день и ночь. И угораздило меня провалиться в сало с бревном на плече. Опять мой «ангел-хранитель» помог! Чудо! Рука вынырнула рядом с бревном. Вытащили меня, в кочегарку, раздели, стакан спирта дали… Высох и опять пошел разгружать. Не принудительно, а добровольно. И не заболел. Вот какой был организм, вот какой был энтузиазм. И я не уверен, что многие работали так исключительно ради зачетов. Но… и ради зачетов. Как-то при разгрузке свалилась в море «бухта» каната. Не раздумывая ни секунды, двое бросились в воду, им подали «круг», вытащили на палубу, подняли «бухту» каната. И – приказ начальника экспедиции (мы так называли Вайгачский лагерь): сократить каждому на год срок заключения.
Было, конечно, и тяжело, трудно. Весной слепли от постоянного яркого, низкого, едкого какого-то света. Выдавали темные защитные очки, но их было мало. Мучительно отражалась на глазах, на зрении разница: темная шахта и сверкающий снег! Весной – цинга, несмотря на то что выдавали клюквенный экстракт. И даже спирт выдавали: 50 граммов в неделю (далеко не всем и не регулярно, что становилось предметом раздоров). Распухали ноги, выпадали зубы. И волосы выпадали от «дистиллированной» снежной воды, которой всю зиму пользовались. Летом – комары, зимой – морозы. Очень многие зимой обмораживались. Их направляли через залив к рудникам. Некоторые сбивались с пути, несмотря на веревку, то обвал, то газ. И на разгрузке-погрузке были несчастные случаи. А однажды осенью карбас с рабочими не смог подойти к берегу, ветром нагнало «сала», в тридцати метрах застряли. Больше суток бились и с берега, и с карбаса: и настил строили, и на брюхе ползли – не удалось спасти никого. Пурга началась. На глазах у всего лагеря погибли люди. Ни проплыть, ни подойти… Только через две недели, когда лед окреп, вырубили их, двадцать человек, уложили в штабеля, закрыли брезентом – временная могила. Летом схоронили в пустых шурфах, они и сейчас там целенькие – вечная мерзлота…
Невероятные «чудеса» были на Вайгаче. Например, никто никогда не болел. Там можно было замерзнуть, но не простудиться. Никаких микробов! Любая травма – без воспаления! Никакой инфекции. Я, например, однажды осенью в шторм был смыт волной с тонущего, наскочившего на банку бота «Силур». По глупости, конечно: залюбовался бурунами, а команда в это время спешно высаживалась на карбас, находящийся на буксире, и рубанула конец. Вынесло меня к берегу (опять «ангел-хранитель»!). Выбрался я, разделся, выжал рубаху и подштанники, надел и бегал, пока не обсох. Выжал гимнастерку, надел и опять бегал, а когда рассвело немного, обнаружил в полукилометре карбас и людей у костра, укрывшихся от ветра за выступом скалы. И что? Насморка даже не схватил. Молодость, здоровье и романтика.
Мне всегда казалось, что романтикой там охвачено большинство. Просто не помню унывающих в своем окружении. И люди были значительные, интересные. Кроме вышеупомянутых профессоров, помню инженера Кузьмина – веселого, доброго, вечно изобретающего что-то, восторженного и чуткого. Он и в спектаклях принимал участие. Помню барона Кунфера Отто Юльевича, «чопорного» джентльмена, исключительно остроумного. Он ведал библиотекой в клубе, был в высшей степени эрудирован, закончил когда-то Кембридж или Оксфорд. Хвалился, что успел «прогулять» последнее имение предков буквально накануне Октябрьской революции, потом пропивал фамильные драгоценности вплоть до конца нэпа, а когда пришли к нему с обыском, он успел последний оставшийся у него крупный бриллиант проглотить. Позже спрятал его в ножку венского стула, а стульев было… двенадцать! Оригинал необыкновенный. Он здесь, на Вайгаче, успел собрать коллекцию чудесных драгоценных камней и самородков. Работяги приносили, геологи. Можно было все это хранить как сувенир, а вывозить ничего не разрешалось. Освобождающихся подвергали тщательному обыску, все отбирали, даже кубики пирита или кристаллы хрусталя. Когда выдавали новую телогрейку, а старую отбирали, ее тут же сжигали в специальной печке, сделанной из железной бочки, с поддоном и нефтяной форсункой. Кстати, эту печку сконструировал инженер Кузьмин. Вентилятором сдувало золу, а расплавленное золото оставалось на поддоне из керамики. Иногда немало оставалось.
Тот же Кузьмин помог мне устроить в клубе юбилейную выставку. Один из экспонатов производил необыкновенно яркое впечатление. Идея, признаюсь, была моя. Представьте: на большом листе фанеры – карта острова Вайгач, на ней отмечены все месторождения полиметаллов, они обозначены образцами меди, золота, серебра, цинка, олова, свинца, камушками флюорита, граната, аметиста, рубина – всем, что нашлось в коллекции. Около каждого образца вмонтирована электропроводка, а сбоку – обыкновенные часы-ходики, на циферблате – клеммы, вместо цифр в центре – одна минутная стрелка, маятник снят, отчего держатель маятника качается очень быстро и стрелка движется по циферблату, задевая клеммы, замыкается контакт – и вспыхивают лампочки на карте поочередно. Все это выглядело чудесно и всем нравилось («чем бы дитя ни тешилось»…).
А Кунфер ухитрился даже «ликер» варить, кофейный: спирт, сахар, кофе «здоровье». И рюмочки маленькие сделал из лекарственных пузырьков; срезал горлышки ниткой, намоченной в керосине. Нитка горит, а пузырек опускают в воду. Изобретатели! В тюрьме ухитрялись спичку раскалывать на четыре части, носки штопать при помощи рыбьей кости, шахматы из хлебного мякиша «творили». На Вайгаче и махорку нам выдавали. Только денег не платили.
На берегу громоздились штабеля мешков с мукой, коровьи туши, бочки с сельдью. Для овощей – утепленный склад, а овощи всегда мороженые. Охрана – вооруженные часовые – постоянно дежурила у радиостанции, у особняка начальника, у складов с продуктами и около цистерны со спиртом. К начальнику экспедиции относились хорошо. Он благоволил нашему театру и через КВЧ одаривал всех участников подарками и благодарностями в приказе. Мы понимали, что и ему несладко.
Какие чувства были, какие настроения у вайгачцев-«каэровцев» (К. Р. – контрреволюционеры)? Вот в основном: все репрессированы без вины, в результате «классовой борьбы». Живы, слава богу. Начальство не издевается. Условия жизни и работы хорошие – ничуть не хуже, чем у «вольных» в экспедиции, трудности одинаковые. В других лагерях, знаем, хуже. Тут идут большие зачеты – это хорошо, это сокращает срок, может быть, приближает час освобождения. Неволя, разлука? Время такое – у всех разлука, у всех неволя. Надо держаться, надеяться на лучшее, выжить!.. Для всего этого тут, на Вайгаче, шансов больше, чем где-либо в другом месте, в другом лагере.
А у меня еще любимое дело – театр! Это отдушина исключительная. Понятно поэтому, что я был потрясен, когда мне объявили:
– Собраться с вещами для отправления на материк!
И сразу меня изолировали и не дали попрощаться с друзьями. Конец кажущейся свободе.
Это было 10 августа 1933 года. Опять! Куда?
Но все же где-то в глубине души снова начала подниматься волна интереса и любопытства: «Что дальше?»
ЛУБЯНКА
Чудом сохранились у меня кое-какие материалы, заметки, списки участников эпохи вайгачской «Живгазеты», «стихи», сочиненные тогда:
Вот участники, молодежь, почти все студенты: Егерев, Подгоренский, Каледенко, Чуприков, Калинников, Дегожский, Середняков, Клодницкий, Малаховский, Солонин, Александрович, Ильин. Были еще две девушки. Фамилии их не сохранились. Немудрено, ведь с тех пор почти шестьдесят лет прошло. А события, спектакли помню все подробно. Декорации преимущественно были условными, а костюмы самодельными. Все мы, помню, были искренними энтузиастами нашего театра. Он был для нас «окном на волю».
…Не будем мы чарами недр восхищаться!
Не будем гармонию чудес созерцать!
Нам надо поглубже в скалу пробиваться,
Нам надо руду добывать!..
Растут ударников могучие полки!
Мы старый мир и быт берем в штыки!
Вскоре наш клуб-театр становится подлинным культурным центром, а выступления «Живгазеты» и спектакли исключительно популярными. Их посещали все лагерники без исключения. Другого ведь ничего не было. Тогда не было кино, радио, телевидения. Письма и газеты поступали два-три раза за лето.
Был у нас небольшой оркестр: гитара, балалайка, мандолина. Выпускали мы и стенгазету. В ней очень часто менялись заметки, карикатуры, последние известия. Начальник лагеря имел связь с материком по радио, и некоторые важные новости через начальника КВЧ попадали к нам, в стенгазету.
Я везде работал с удовольствием. На буровой вышке уже стал мастером и бурил скважины глубиной до двухсот метров. Увлекался геологией. Геолог профессор Витенбург четыре года был моим учителем. А профессор Сущинский познакомил меня с основами петрографии. Летом я уходил в поисковую партию с геологами: палатки, лаборатория, инструменты, топография. Мы собирали образцы породы, составляли топографические карты, а зимой занимались камеральной обработкой материала, делали геологические разрезы полезных ископаемых.
Я гордился, что на одной из наших карт была помечена речка моего имени. Случилось так, что я открыл флюорит (плавиковый шпат) у одной из маленьких, безымянных речек, которых летом повсюду было много. Их обычно на карте отмечали номерами, а про эту речку говорили: «Та, на которой Дворжецкий нашел флюорит». А потом сделали общую топографическую карту, а на ней осталась «речка Дворж».
Я от всего получал удовольствие: изучил язык ненцев, ездил на оленьих упряжках по стойбищам, умел на нартах орудовать хореем (шест для управления оленями), присутствовал на ритуале «священного жертвоприношения» – «пропасти жизни». Было на возвышенности каменное плато, а в середине дыра, в поперечнике метра три. Если туда бросить камень, то не слышно, когда он упадет, – что-то бездонное. Туда ненцы бросали поджаренного «олешка», которого обрабатывали тут же, на костре. Вокруг валялись кости. «Святое место!» Туда никто не ходил – боялись.
А однажды я заблудился в тундре. Закончив буровую разведку на западе острова, километрах в двадцати от базы, я отправил группу и оборудование на карбасе через залив, а сам пошел в обход пешком, надеясь часа через четыре-пять добраться до места. Мог бы вместе со всеми поехать – нет: интересно! Одному в тундре! Уже часа через три я понял, что заблудился. Потерял направление. Шума моря не слышно. Тундра повсюду одинаковая: холм – долина, холм – долина. Солнца нет, пасмурное, блеклое, молочное небо без туч. Ветра нет, тишина… Только тундра, тундра, тундра – во все стороны одинаковая… бесконечная…
Так продолжалось трое суток. Уже на вторые я выбился из сил. Спал урывками, на возвышенности, выбирая сухое место. К ночи становилось темно. Начались галлюцинации. То в одной стороне вижу огоньки, то в противоположной. Уже не шел – полз. Часто впадал в какое-то полусонное, полусознательное состояние. Лежал долго. Очнулся однажды, открыл глаза и увидел возле руки живые существа – хомячков-пеструшек. Чувство голода, мысль о жизни… Откуда сила взялась? Стремительно набросился… Удалось схватить одного. Сжал в ладони, прижал ко рту этот теплый комочек и зубами впился в кровь, в косточки, в шерсть. Опять потерял сознание. Когда очнулся, уже мог встать, мог мыслить, жил… Опять поймал хомячка и опять съел его живьем. Пошел. Через два часа я услышал шум моря!
Меня нашли. В больнице я пролежал недолго – дней десять.
И еще раз был в больнице: отморозил руку – тоже было «приключение»
Зима. Ночь. На бухту Долгую нужно отправить десять бочек солярки. Это сто километров на север. Сделали сани – площадку из бревен, погрузили, увязали бочки, переоборудовали трактор (сделали закрытую, утепленную кабину), взяли палатку, фонари, компас. Впереди двое на лыжах для разведки дороги. На холмах ветер сдувает снег, а овраги и каньоны полностью засыпаны снежной пылью. Вот и провалился я в каньон, лыжу сломал, под снегом с головой оказался. Выбирался – не выбрался. Выбился из сил, устал, уснул под снегом… Сутки, оказывается, искали меня, бочку солярки сожгли. Отправили обратно, хорошо, что недалеко еще было. Выяснилось, что левая рука, с которой сдуло снег, замерзла. Врач был хороший – отходил! Хотели было отнять руку, через неделю только пальцы зашевелились. А рана на предплечье долго не заживала.
И еще было приключение. Но тут уже без больницы обошлось. Разгружали бревна с «Володарского». Судно стояло на рейде, километрах в пяти от берега. Уже лед, торосы, а между торосами и судном – «сало». Это полузамерзшая вода, как каша. Толстый слой. Ни лодка не пройдет, ни пешком не добраться до корабля. Стали на сало бросать бревна и делать мостки, что-то вроде настила. Сверху еще и доски положили и стали бегом разгружать. Останавливаться нельзя – начинает прогибаться все «сооружение». Ну, постепенно стали привыкать, осторожность мало-помалу исчезла… А на разгрузку выходили все – это как аврал! Ведь бухта замерзает, последние суда. «Рабочий» и «Володарский» в ударном порядке разгружаются день и ночь. И угораздило меня провалиться в сало с бревном на плече. Опять мой «ангел-хранитель» помог! Чудо! Рука вынырнула рядом с бревном. Вытащили меня, в кочегарку, раздели, стакан спирта дали… Высох и опять пошел разгружать. Не принудительно, а добровольно. И не заболел. Вот какой был организм, вот какой был энтузиазм. И я не уверен, что многие работали так исключительно ради зачетов. Но… и ради зачетов. Как-то при разгрузке свалилась в море «бухта» каната. Не раздумывая ни секунды, двое бросились в воду, им подали «круг», вытащили на палубу, подняли «бухту» каната. И – приказ начальника экспедиции (мы так называли Вайгачский лагерь): сократить каждому на год срок заключения.
Было, конечно, и тяжело, трудно. Весной слепли от постоянного яркого, низкого, едкого какого-то света. Выдавали темные защитные очки, но их было мало. Мучительно отражалась на глазах, на зрении разница: темная шахта и сверкающий снег! Весной – цинга, несмотря на то что выдавали клюквенный экстракт. И даже спирт выдавали: 50 граммов в неделю (далеко не всем и не регулярно, что становилось предметом раздоров). Распухали ноги, выпадали зубы. И волосы выпадали от «дистиллированной» снежной воды, которой всю зиму пользовались. Летом – комары, зимой – морозы. Очень многие зимой обмораживались. Их направляли через залив к рудникам. Некоторые сбивались с пути, несмотря на веревку, то обвал, то газ. И на разгрузке-погрузке были несчастные случаи. А однажды осенью карбас с рабочими не смог подойти к берегу, ветром нагнало «сала», в тридцати метрах застряли. Больше суток бились и с берега, и с карбаса: и настил строили, и на брюхе ползли – не удалось спасти никого. Пурга началась. На глазах у всего лагеря погибли люди. Ни проплыть, ни подойти… Только через две недели, когда лед окреп, вырубили их, двадцать человек, уложили в штабеля, закрыли брезентом – временная могила. Летом схоронили в пустых шурфах, они и сейчас там целенькие – вечная мерзлота…
Невероятные «чудеса» были на Вайгаче. Например, никто никогда не болел. Там можно было замерзнуть, но не простудиться. Никаких микробов! Любая травма – без воспаления! Никакой инфекции. Я, например, однажды осенью в шторм был смыт волной с тонущего, наскочившего на банку бота «Силур». По глупости, конечно: залюбовался бурунами, а команда в это время спешно высаживалась на карбас, находящийся на буксире, и рубанула конец. Вынесло меня к берегу (опять «ангел-хранитель»!). Выбрался я, разделся, выжал рубаху и подштанники, надел и бегал, пока не обсох. Выжал гимнастерку, надел и опять бегал, а когда рассвело немного, обнаружил в полукилометре карбас и людей у костра, укрывшихся от ветра за выступом скалы. И что? Насморка даже не схватил. Молодость, здоровье и романтика.
Мне всегда казалось, что романтикой там охвачено большинство. Просто не помню унывающих в своем окружении. И люди были значительные, интересные. Кроме вышеупомянутых профессоров, помню инженера Кузьмина – веселого, доброго, вечно изобретающего что-то, восторженного и чуткого. Он и в спектаклях принимал участие. Помню барона Кунфера Отто Юльевича, «чопорного» джентльмена, исключительно остроумного. Он ведал библиотекой в клубе, был в высшей степени эрудирован, закончил когда-то Кембридж или Оксфорд. Хвалился, что успел «прогулять» последнее имение предков буквально накануне Октябрьской революции, потом пропивал фамильные драгоценности вплоть до конца нэпа, а когда пришли к нему с обыском, он успел последний оставшийся у него крупный бриллиант проглотить. Позже спрятал его в ножку венского стула, а стульев было… двенадцать! Оригинал необыкновенный. Он здесь, на Вайгаче, успел собрать коллекцию чудесных драгоценных камней и самородков. Работяги приносили, геологи. Можно было все это хранить как сувенир, а вывозить ничего не разрешалось. Освобождающихся подвергали тщательному обыску, все отбирали, даже кубики пирита или кристаллы хрусталя. Когда выдавали новую телогрейку, а старую отбирали, ее тут же сжигали в специальной печке, сделанной из железной бочки, с поддоном и нефтяной форсункой. Кстати, эту печку сконструировал инженер Кузьмин. Вентилятором сдувало золу, а расплавленное золото оставалось на поддоне из керамики. Иногда немало оставалось.
Тот же Кузьмин помог мне устроить в клубе юбилейную выставку. Один из экспонатов производил необыкновенно яркое впечатление. Идея, признаюсь, была моя. Представьте: на большом листе фанеры – карта острова Вайгач, на ней отмечены все месторождения полиметаллов, они обозначены образцами меди, золота, серебра, цинка, олова, свинца, камушками флюорита, граната, аметиста, рубина – всем, что нашлось в коллекции. Около каждого образца вмонтирована электропроводка, а сбоку – обыкновенные часы-ходики, на циферблате – клеммы, вместо цифр в центре – одна минутная стрелка, маятник снят, отчего держатель маятника качается очень быстро и стрелка движется по циферблату, задевая клеммы, замыкается контакт – и вспыхивают лампочки на карте поочередно. Все это выглядело чудесно и всем нравилось («чем бы дитя ни тешилось»…).
А Кунфер ухитрился даже «ликер» варить, кофейный: спирт, сахар, кофе «здоровье». И рюмочки маленькие сделал из лекарственных пузырьков; срезал горлышки ниткой, намоченной в керосине. Нитка горит, а пузырек опускают в воду. Изобретатели! В тюрьме ухитрялись спичку раскалывать на четыре части, носки штопать при помощи рыбьей кости, шахматы из хлебного мякиша «творили». На Вайгаче и махорку нам выдавали. Только денег не платили.
На берегу громоздились штабеля мешков с мукой, коровьи туши, бочки с сельдью. Для овощей – утепленный склад, а овощи всегда мороженые. Охрана – вооруженные часовые – постоянно дежурила у радиостанции, у особняка начальника, у складов с продуктами и около цистерны со спиртом. К начальнику экспедиции относились хорошо. Он благоволил нашему театру и через КВЧ одаривал всех участников подарками и благодарностями в приказе. Мы понимали, что и ему несладко.
Какие чувства были, какие настроения у вайгачцев-«каэровцев» (К. Р. – контрреволюционеры)? Вот в основном: все репрессированы без вины, в результате «классовой борьбы». Живы, слава богу. Начальство не издевается. Условия жизни и работы хорошие – ничуть не хуже, чем у «вольных» в экспедиции, трудности одинаковые. В других лагерях, знаем, хуже. Тут идут большие зачеты – это хорошо, это сокращает срок, может быть, приближает час освобождения. Неволя, разлука? Время такое – у всех разлука, у всех неволя. Надо держаться, надеяться на лучшее, выжить!.. Для всего этого тут, на Вайгаче, шансов больше, чем где-либо в другом месте, в другом лагере.
А у меня еще любимое дело – театр! Это отдушина исключительная. Понятно поэтому, что я был потрясен, когда мне объявили:
– Собраться с вещами для отправления на материк!
И сразу меня изолировали и не дали попрощаться с друзьями. Конец кажущейся свободе.
Это было 10 августа 1933 года. Опять! Куда?
Но все же где-то в глубине души снова начала подниматься волна интереса и любопытства: «Что дальше?»
ЛУБЯНКА
1933 год. 10 августа. Очередной Большой этап: Вайгач – Москва! Не могу не вспомнить о том, что меня тогда волновало. С Вайгачом я сроднился. Мне было интересно там быть, работать. Конечно, сознание того, что ты заключенный, остается. Не избавиться от этого даже на Вайгаче. Но… Срок – десять лет. Прошло четыре плюс два года зачетов. Итого – шесть. Остается еще четыре. А на Вайгаче это всего два года! И уж лучше там пробыть и освободиться, чем уходить куда-то в неизвестность.
Может быть, впереди что-то лучшее?
Таких иллюзий не было.
На свободу?
Не верю!
Значит, опять тюрьмы и лагеря.
А Вайгач? Театр? Не успел закончить «Женитьбу» Гоголя. А остальное, незабываемое?
…Когда «Силур» наскочил на бурун, я стоял на палубе гибнущего бота, держался за мачту, потрясенный красотой бушующего моря. Светилась вода, пена, волны, брызги – сказочно, прекрасно, страшно… «Какая красота»! И волна смывает меня в ледяную пучину.
А дикари – ненцы-самоеды? («Самоед» – это не от того, что «сам себя ест», это «сам един». Он один в тундре. Сосед – за сто верст!) Вот они, ошеломленные, впервые увидевшие колесо, перепуганные электрической лампочкой, с опаской прикасающиеся к стеклу в оконной раме! Сидят на земле вокруг только что убитого, еще теплого оленя. Старейший отрезает куски и швыряет каждому члену семьи, главной жене – кусок печени. У каждого узкий острый нож, рукоятка – ножка олененка или лапка песца. Едят сырую оленину, обмакивая в подсоленную кровь, отрезая кусочки у самых своих зубов быстро-быстро, глотают, не прожевывая. А вот они в «каяках» – лодочках из шкуры морского зайца (разновидность моржа) – охотятся на нерпу: свистнут, нерпа вынырнет, пуля попадает прямо в глаз. А вот одежда, атрибуты: савики, малицы, пимы, липты, пыжик, чумы из оленьих шкур, нарты, лыжи, хореи!.. Это всё – вот оно! Свое! Совсем свое! Где еще увидишь такое?
А как спасали ледокол «Малыгин»! Он застрял на всю полярную зиму, затертый торосами, в сорока километрах от базы. Как через «ропаки» в подвижку льдов, на собачьих упряжках, на себе, во тьме и вьюге, доставляли пищу и горючее оставшейся части экипажа! Это разве можно забыть?
А медведя, пришедшего за ворванью к палатке? (Ворвань – кусок тюленьего жира, мы им сапоги натирали, лежал у входа в палатку.) Медведь рядом, в полуметре! А? Дикое побережье, не тронутое ногой человека, с выброшенными неизвестно когда обломками кораблекрушений… Сказка! Я ведь видел все это! Все в меня проникало… Теперь уходит все. Корабль отчаливает…
Архангельск. Поезд. Закрытое купе. Вдвоем с конвоиром. Корзина моя заветная при мне. (С самого Киева сохранилась, будет сопровождать меня до самой Туломы.) Кормит меня мой «страж», выводит в туалет, на станции (размяться) или за кипятком. Сплю, в окно гляжу, записываю что-то (сохранились записки!). Скоро Москва. Километров сто не доезжая – страшное зрелище: люди у самой насыпи что-то кричат, протягивают руки! Много людей! Некоторые лежат в траве, иные сидят, глядят на поезд. Женщины, дети… Им что-то бросают из вагонов, они подбирают, падают. Поезд идет быстро, паровоз все время гудит, а люди кричат и протягивают руки к вагонам… Кошмар! Ничего я не понял тогда. Потом, в Бутырской тюрьме, объяснили – голод на Украине. А вокруг Москвы оцепление ОГПУ.
Москва. Опять «воронок». Площадь Дзержинского. Железные ворота.
Лубянка. Во дворе ворона каркнула три раза…
Ночь… Ворона…. К чему бы это?..
Записали, сдали, приняли, повели.
В коридоре ковровая дорожка, шагов не слышно. Надзиратель в форме с кубиками в петлицах – офицер!
Просторная светлая комната. Четыре кровати. Стол. Стулья. Трое мужчин. Один пожилой. Военная выцветшая гимнастерка, на груди «пятна» – следы двух орденов Красного Знамени.
– Здравствуйте! Располагайтесь. Вот свободное место.
– Здравствуйте, – поставил корзину, повесил бушлат (вешалка!).
Снял телогрейку, шапку, сел. Гостиница? Постель, полотенце, тумбочка! А параша? Нет!
Открылась дверь – надзиратель с помощником принесли ужин: каша, хлеб белый, чайник, сахар и винегрет! Чудеса! Конечно, все мигом съедено. «Жители» комнаты поняли, что я из лагеря, – оказывается, винегрет полагался только тем, кто уже долго находился в заключении. Выяснилось, что тут и папиросы выдают. Полпачки в день! Для нас, зеков, табак – валюта! Бывало, полпайки отдашь за щепотку махорки, и то если бумажка своя для закрутки. Из губ в губы на затяжку бычок передают! А тут полпачки папирос в день! Все! С сегодняшнего дня бросаю курить! (Бросил. Пять пачек папирос унес я с собой в этапы!)
Конечно, мои «сожители» интересовались: «как там», «что там». Рассказал…
Через неделю меня вызвали на допрос. Следователь, начальник КРО Наседкин (помню ведь!), очень деликатно и вполне уважительно обратился ко мне:
– Формальность простая. Нужно кое-что прояснить. Там, в Туле, в группе инженеров-вредителей, почему-то была и ваша фамилия упомянута… вот (?!): «В 1931 году по проекту инженера В. Дворжецкого…»
– (?!) Я уже в то время два года был в заключении, а в Туле вообще никогда не был…
– Вот, вот, пожалуйста, всё это напишите подробно, уличите их во лжи… Там некто Геллер возглавлял эту шайку. Он еще утверждает, что вместе с вами участвовал в организации «ГОЛ» и что оружие, которое у них отобрали, принадлежало раньше «ГОЛ».
– Не было у нас никогда никакого оружия…
– Очень может быть, я понимаю. Всё об этом Геллере и напишите… И еще этот, как его?.. Залынский, кажется?
– Зелинский? Это тоже наш студент…
– Пожалуйста, не торопитесь. Можно завтра, если вы устали. Если вам нужно подумать… отдохните… Ну, а как там на Вайгаче? Мы имеем хорошую характеристику на вас. Считаем, что представляется возможность ходатайствовать о сокращении срока. У вас, может, есть какие-нибудь желания, жалобы, претензии к режиму? Пожалуйста, выкладывайте, не стесняйтесь. Чем можем – поможем! Ха-ха-ха!
– Ничего мне не нужно, всё в порядке. Разрешите только письмо родителям написать. И еще прошу отослать меня обратно на Вайгач.
Это можно. Письмо напишите, вот вам бумага и конверт, отдадите мне, я сам отправлю, это будет вернее. Ха-ха-ха! А на Вайгач? Завтра же оформлю заявку, и все будет точно выполнено. Отдыхайте. На днях я вас приглашу.
Вернулся я от следователя какой-то обалделый. Хороший такой, добрый… Что ему нужно от меня? Ничего не пойму… Что там с Геллером? Ладно. Потом! Сейчас письмо надо написать. Написал. Не мог уснуть… все думал о Туле, о Геллере…
Через день я отдал следователю письмо и написал свои показания: «Институт я не кончал. Учились вместе с Геллером и Зелинским, в «ГОЛ» их не было, в Туле я никогда не был, оружия я никакого не видел, с апреля 1929 года по сей день никакой связи у меня с моими бывшими товарищами-студентами не было». Подписал.
Ничего не понимаю. До сих пор не могу понять, зачем я понадобился им? Подпись? Из-за этого нужно было меня привозить с Вайгача? Я еще написал, что раньше был вместе с ними на рабфаке (ПМПШ) и что параллельно учился в театральной студии, а с ними встречался еще в польском клубе. С соседями по камере я ни о чем не говорил. Они, все трое, всего два месяца как арестованы. Один – москвич, другой – военный из Ленинграда. Ни фамилии, ни «дела» никому не сообщал, каждый был занят собой. Надзиратель, когда вызывали на допрос, входил тихонько и манил пальцем: «Пойдемте».
На одиннадцатый день подманил меня и тихонько сказал: «С вещами».
Через два часа я уже оказался в Бутырской тюрьме, в «пересыльной камере».
Вот где было интересно! Если бы я не рвался на Вайгач, то готов был остаться здесь хоть до конца срока! Во-первых, тут были почти все интеллигентные люди, среднего и пожилого возраста, большинство – москвичи; во-вторых, у всех закончено следствие – на допросы никого не выдергивают, почти все получали передачи и пользовались «закупами», т. е. покупали продукты в тюремном магазине. Порядок. Староста – выбранный, дежурные – три человека.
В первый же день моего прибытия ко мне отнеслись внимательно и чутко. Когда узнали, что я актер и прибыл из лагерей, сразу назначили мой «доклад». Тут, оказывается, ежедневно кто-нибудь читал лекцию или делал доклад. Поэты, биологи, физики, историки, экономисты, художники, инженеры! Я попал в университет!
Мне определили место на нарах, потеснились (там были нары вдоль стен, тюфяки). Я рассказал о лагерях, о Вайгаче, читал стихи Блока, Пушкина, Шевченко (на украинском языке), Мицкевича (на польском). И был там хороший закон: все делить поровну! Тем, кто был не из Москвы, кто не получал передач, писем и не имел денег, с каждого «закупа» выделялся солидный «паек». Делились продуктами и вещами из передач. Мне подарили фуфайку, теплые кальсоны, шерстяные носки.
Не могу не вспомнить одного заключенного – Олега Ивановича. Ему было лет шестьдесят. Потомственный дипломат, работал с Чичериным, много путешествовал, знал несколько иностранных языков. На нарах наши места были рядом. Он учил меня английскому. До сих пор помню английские песенки.
Кормили нас хорошо. Приносили утром кашу, хлеб и чай. Кружки и ложки были у всех свои. Обед из двух блюд! В коридоре ставили два бака с едой и еще бак с посудой. Очередь в дверях. Раздатчик черпаком наливает, не считает, можешь второй раз подойти. Щи. Каша. Некоторые пропускали свою порцию или предлагали другому. Сыты были все.
Я вспомнил страшные картины у железной дороги. Люди, умирающие с голоду. А тут, в Москве, в тюрьме – пироги…
На прогулку нас выводили ежедневно по часу. Два раза в баню попадал, где удалось даже постирать белье. Играли в шахматы, в шашки, книги были (газет не давали, даже из передач газетную бумагу отбирали). Иногда пели хором, чаще группами (тихонечко!).
Интересные и полезные три недели провел я в Бутырке! Но все же скучал о Вайгаче! Напоминал начальству об «обещании» следователя… Время шло. Приходили новые люди, уходили «старые жители». Никто тут дольше трех месяцев не сидел: отправляли на этап. Но мне долго нельзя! Навигация закроется! Наконец вызвали меня!! И радостно, и тревожно! Собрался! С друзьями попрощался. Замечательные люди! Долго ли я с ними прожил? Всего около трех недель. А провожали меня как родного…
В поезде – двое суток. Вдруг Вятка. Почему Вятка?! Мне в Архангельск нужно!.. Вятка. Жуткая пересыльная тюрьма. В огромной камере – битком народу! И нас, десять человек, впихнули, дверью «утрамбовали».
Уркаганы!.. Сплошь уголовники, воры?! Ну и я – вор! Я – пахан! Со мной «носильщик» из блатных (за курево и подкормку) с корзиной моей. Я ему без колебаний:
– Валяй вперед! Дави босяков!
Он знал по этапу, что я Сеня-Рыжий, из Киева. «Рыжий» – значит «золотой». Это кличка специалиста по «ювелирным делам». Ее я придумал в изоляторе. В изоляторе я такие «истории» заливал, что приобрел популярность «чистого проборщика», т. е. вора-специалиста, который сквозь стены проходит. Помнить надо, что я «феню» – жаргон – в совершенстве выучил, «поведение» наиграл, а кроме того, мне 23 года, рослый, смелый, здоровый, красивый боксер. Это вначале у меня отбирали, а потом я сам научился это делать.
– Топай! Топай к своим!
И… в зубы! Первый! Первого попавшегося! (Если у «параши», значит, «сявки», можно бить!) А «носильщик» мой:
– Дуй отседа!.. в ро… для… е…
И пошли пробиваться к «своим» (расступаются!), туда, к нарам, к паханам… Добрались! Я, громко, весело:
– Вот они! Ничего себе житуха у блатных!.. Век свободны! – и пачку папирос открываю, угощаю…
А «носильщик» корзину уже на нары просовывает, спрашивает:
– Сюда, Сеня?
– Сгинь, с-сука! – я ему. – Куда прешь!.. Старики скажут – куда. И когда вы, бля, научитесь вежливости?! Ну, жлобы! Душа, бля, рвется в котлован, а тело просится на нары! Ну кто тут из фраеров соскучился по параше? Нету, нету марафету. На-ка, Шурок, стащи деду «колеса»! Не на бану, в натуре! – И уже сел… а Шурок старается, стаскивает сапоги.
Смотрят. Переглядываются. Никто сам не хочет попасть впросак, мол, не знает, кто это явился…
Может быть, впереди что-то лучшее?
Таких иллюзий не было.
На свободу?
Не верю!
Значит, опять тюрьмы и лагеря.
А Вайгач? Театр? Не успел закончить «Женитьбу» Гоголя. А остальное, незабываемое?
…Когда «Силур» наскочил на бурун, я стоял на палубе гибнущего бота, держался за мачту, потрясенный красотой бушующего моря. Светилась вода, пена, волны, брызги – сказочно, прекрасно, страшно… «Какая красота»! И волна смывает меня в ледяную пучину.
А дикари – ненцы-самоеды? («Самоед» – это не от того, что «сам себя ест», это «сам един». Он один в тундре. Сосед – за сто верст!) Вот они, ошеломленные, впервые увидевшие колесо, перепуганные электрической лампочкой, с опаской прикасающиеся к стеклу в оконной раме! Сидят на земле вокруг только что убитого, еще теплого оленя. Старейший отрезает куски и швыряет каждому члену семьи, главной жене – кусок печени. У каждого узкий острый нож, рукоятка – ножка олененка или лапка песца. Едят сырую оленину, обмакивая в подсоленную кровь, отрезая кусочки у самых своих зубов быстро-быстро, глотают, не прожевывая. А вот они в «каяках» – лодочках из шкуры морского зайца (разновидность моржа) – охотятся на нерпу: свистнут, нерпа вынырнет, пуля попадает прямо в глаз. А вот одежда, атрибуты: савики, малицы, пимы, липты, пыжик, чумы из оленьих шкур, нарты, лыжи, хореи!.. Это всё – вот оно! Свое! Совсем свое! Где еще увидишь такое?
А как спасали ледокол «Малыгин»! Он застрял на всю полярную зиму, затертый торосами, в сорока километрах от базы. Как через «ропаки» в подвижку льдов, на собачьих упряжках, на себе, во тьме и вьюге, доставляли пищу и горючее оставшейся части экипажа! Это разве можно забыть?
А медведя, пришедшего за ворванью к палатке? (Ворвань – кусок тюленьего жира, мы им сапоги натирали, лежал у входа в палатку.) Медведь рядом, в полуметре! А? Дикое побережье, не тронутое ногой человека, с выброшенными неизвестно когда обломками кораблекрушений… Сказка! Я ведь видел все это! Все в меня проникало… Теперь уходит все. Корабль отчаливает…
Архангельск. Поезд. Закрытое купе. Вдвоем с конвоиром. Корзина моя заветная при мне. (С самого Киева сохранилась, будет сопровождать меня до самой Туломы.) Кормит меня мой «страж», выводит в туалет, на станции (размяться) или за кипятком. Сплю, в окно гляжу, записываю что-то (сохранились записки!). Скоро Москва. Километров сто не доезжая – страшное зрелище: люди у самой насыпи что-то кричат, протягивают руки! Много людей! Некоторые лежат в траве, иные сидят, глядят на поезд. Женщины, дети… Им что-то бросают из вагонов, они подбирают, падают. Поезд идет быстро, паровоз все время гудит, а люди кричат и протягивают руки к вагонам… Кошмар! Ничего я не понял тогда. Потом, в Бутырской тюрьме, объяснили – голод на Украине. А вокруг Москвы оцепление ОГПУ.
Москва. Опять «воронок». Площадь Дзержинского. Железные ворота.
Лубянка. Во дворе ворона каркнула три раза…
Ночь… Ворона…. К чему бы это?..
Записали, сдали, приняли, повели.
В коридоре ковровая дорожка, шагов не слышно. Надзиратель в форме с кубиками в петлицах – офицер!
Просторная светлая комната. Четыре кровати. Стол. Стулья. Трое мужчин. Один пожилой. Военная выцветшая гимнастерка, на груди «пятна» – следы двух орденов Красного Знамени.
– Здравствуйте! Располагайтесь. Вот свободное место.
– Здравствуйте, – поставил корзину, повесил бушлат (вешалка!).
Снял телогрейку, шапку, сел. Гостиница? Постель, полотенце, тумбочка! А параша? Нет!
Открылась дверь – надзиратель с помощником принесли ужин: каша, хлеб белый, чайник, сахар и винегрет! Чудеса! Конечно, все мигом съедено. «Жители» комнаты поняли, что я из лагеря, – оказывается, винегрет полагался только тем, кто уже долго находился в заключении. Выяснилось, что тут и папиросы выдают. Полпачки в день! Для нас, зеков, табак – валюта! Бывало, полпайки отдашь за щепотку махорки, и то если бумажка своя для закрутки. Из губ в губы на затяжку бычок передают! А тут полпачки папирос в день! Все! С сегодняшнего дня бросаю курить! (Бросил. Пять пачек папирос унес я с собой в этапы!)
Конечно, мои «сожители» интересовались: «как там», «что там». Рассказал…
Через неделю меня вызвали на допрос. Следователь, начальник КРО Наседкин (помню ведь!), очень деликатно и вполне уважительно обратился ко мне:
– Формальность простая. Нужно кое-что прояснить. Там, в Туле, в группе инженеров-вредителей, почему-то была и ваша фамилия упомянута… вот (?!): «В 1931 году по проекту инженера В. Дворжецкого…»
– (?!) Я уже в то время два года был в заключении, а в Туле вообще никогда не был…
– Вот, вот, пожалуйста, всё это напишите подробно, уличите их во лжи… Там некто Геллер возглавлял эту шайку. Он еще утверждает, что вместе с вами участвовал в организации «ГОЛ» и что оружие, которое у них отобрали, принадлежало раньше «ГОЛ».
– Не было у нас никогда никакого оружия…
– Очень может быть, я понимаю. Всё об этом Геллере и напишите… И еще этот, как его?.. Залынский, кажется?
– Зелинский? Это тоже наш студент…
– Пожалуйста, не торопитесь. Можно завтра, если вы устали. Если вам нужно подумать… отдохните… Ну, а как там на Вайгаче? Мы имеем хорошую характеристику на вас. Считаем, что представляется возможность ходатайствовать о сокращении срока. У вас, может, есть какие-нибудь желания, жалобы, претензии к режиму? Пожалуйста, выкладывайте, не стесняйтесь. Чем можем – поможем! Ха-ха-ха!
– Ничего мне не нужно, всё в порядке. Разрешите только письмо родителям написать. И еще прошу отослать меня обратно на Вайгач.
Это можно. Письмо напишите, вот вам бумага и конверт, отдадите мне, я сам отправлю, это будет вернее. Ха-ха-ха! А на Вайгач? Завтра же оформлю заявку, и все будет точно выполнено. Отдыхайте. На днях я вас приглашу.
Вернулся я от следователя какой-то обалделый. Хороший такой, добрый… Что ему нужно от меня? Ничего не пойму… Что там с Геллером? Ладно. Потом! Сейчас письмо надо написать. Написал. Не мог уснуть… все думал о Туле, о Геллере…
Через день я отдал следователю письмо и написал свои показания: «Институт я не кончал. Учились вместе с Геллером и Зелинским, в «ГОЛ» их не было, в Туле я никогда не был, оружия я никакого не видел, с апреля 1929 года по сей день никакой связи у меня с моими бывшими товарищами-студентами не было». Подписал.
Ничего не понимаю. До сих пор не могу понять, зачем я понадобился им? Подпись? Из-за этого нужно было меня привозить с Вайгача? Я еще написал, что раньше был вместе с ними на рабфаке (ПМПШ) и что параллельно учился в театральной студии, а с ними встречался еще в польском клубе. С соседями по камере я ни о чем не говорил. Они, все трое, всего два месяца как арестованы. Один – москвич, другой – военный из Ленинграда. Ни фамилии, ни «дела» никому не сообщал, каждый был занят собой. Надзиратель, когда вызывали на допрос, входил тихонько и манил пальцем: «Пойдемте».
На одиннадцатый день подманил меня и тихонько сказал: «С вещами».
Через два часа я уже оказался в Бутырской тюрьме, в «пересыльной камере».
Вот где было интересно! Если бы я не рвался на Вайгач, то готов был остаться здесь хоть до конца срока! Во-первых, тут были почти все интеллигентные люди, среднего и пожилого возраста, большинство – москвичи; во-вторых, у всех закончено следствие – на допросы никого не выдергивают, почти все получали передачи и пользовались «закупами», т. е. покупали продукты в тюремном магазине. Порядок. Староста – выбранный, дежурные – три человека.
В первый же день моего прибытия ко мне отнеслись внимательно и чутко. Когда узнали, что я актер и прибыл из лагерей, сразу назначили мой «доклад». Тут, оказывается, ежедневно кто-нибудь читал лекцию или делал доклад. Поэты, биологи, физики, историки, экономисты, художники, инженеры! Я попал в университет!
Мне определили место на нарах, потеснились (там были нары вдоль стен, тюфяки). Я рассказал о лагерях, о Вайгаче, читал стихи Блока, Пушкина, Шевченко (на украинском языке), Мицкевича (на польском). И был там хороший закон: все делить поровну! Тем, кто был не из Москвы, кто не получал передач, писем и не имел денег, с каждого «закупа» выделялся солидный «паек». Делились продуктами и вещами из передач. Мне подарили фуфайку, теплые кальсоны, шерстяные носки.
Не могу не вспомнить одного заключенного – Олега Ивановича. Ему было лет шестьдесят. Потомственный дипломат, работал с Чичериным, много путешествовал, знал несколько иностранных языков. На нарах наши места были рядом. Он учил меня английскому. До сих пор помню английские песенки.
Кормили нас хорошо. Приносили утром кашу, хлеб и чай. Кружки и ложки были у всех свои. Обед из двух блюд! В коридоре ставили два бака с едой и еще бак с посудой. Очередь в дверях. Раздатчик черпаком наливает, не считает, можешь второй раз подойти. Щи. Каша. Некоторые пропускали свою порцию или предлагали другому. Сыты были все.
Я вспомнил страшные картины у железной дороги. Люди, умирающие с голоду. А тут, в Москве, в тюрьме – пироги…
На прогулку нас выводили ежедневно по часу. Два раза в баню попадал, где удалось даже постирать белье. Играли в шахматы, в шашки, книги были (газет не давали, даже из передач газетную бумагу отбирали). Иногда пели хором, чаще группами (тихонечко!).
Интересные и полезные три недели провел я в Бутырке! Но все же скучал о Вайгаче! Напоминал начальству об «обещании» следователя… Время шло. Приходили новые люди, уходили «старые жители». Никто тут дольше трех месяцев не сидел: отправляли на этап. Но мне долго нельзя! Навигация закроется! Наконец вызвали меня!! И радостно, и тревожно! Собрался! С друзьями попрощался. Замечательные люди! Долго ли я с ними прожил? Всего около трех недель. А провожали меня как родного…
В поезде – двое суток. Вдруг Вятка. Почему Вятка?! Мне в Архангельск нужно!.. Вятка. Жуткая пересыльная тюрьма. В огромной камере – битком народу! И нас, десять человек, впихнули, дверью «утрамбовали».
Уркаганы!.. Сплошь уголовники, воры?! Ну и я – вор! Я – пахан! Со мной «носильщик» из блатных (за курево и подкормку) с корзиной моей. Я ему без колебаний:
– Валяй вперед! Дави босяков!
Он знал по этапу, что я Сеня-Рыжий, из Киева. «Рыжий» – значит «золотой». Это кличка специалиста по «ювелирным делам». Ее я придумал в изоляторе. В изоляторе я такие «истории» заливал, что приобрел популярность «чистого проборщика», т. е. вора-специалиста, который сквозь стены проходит. Помнить надо, что я «феню» – жаргон – в совершенстве выучил, «поведение» наиграл, а кроме того, мне 23 года, рослый, смелый, здоровый, красивый боксер. Это вначале у меня отбирали, а потом я сам научился это делать.
– Топай! Топай к своим!
И… в зубы! Первый! Первого попавшегося! (Если у «параши», значит, «сявки», можно бить!) А «носильщик» мой:
– Дуй отседа!.. в ро… для… е…
И пошли пробиваться к «своим» (расступаются!), туда, к нарам, к паханам… Добрались! Я, громко, весело:
– Вот они! Ничего себе житуха у блатных!.. Век свободны! – и пачку папирос открываю, угощаю…
А «носильщик» корзину уже на нары просовывает, спрашивает:
– Сюда, Сеня?
– Сгинь, с-сука! – я ему. – Куда прешь!.. Старики скажут – куда. И когда вы, бля, научитесь вежливости?! Ну, жлобы! Душа, бля, рвется в котлован, а тело просится на нары! Ну кто тут из фраеров соскучился по параше? Нету, нету марафету. На-ка, Шурок, стащи деду «колеса»! Не на бану, в натуре! – И уже сел… а Шурок старается, стаскивает сапоги.
Смотрят. Переглядываются. Никто сам не хочет попасть впросак, мол, не знает, кто это явился…