Играли горьковское «Торпедо» и московский «Спартак». Младший болел за «Торпедо», старший – за «Спартак», и вот за первые десять – пятнадцать минут «Торпедо» забивает подряд две шайбы. Эмиль в восторге кричит: «Ура!» – «Что «ура»?! Мы проигрываем, а ты «ура»?» – и выключил телевизор. Абсолютно детское отношение к происходящему. Раз моя игрушка хуже, сломаю твою. Конечно, через минуту все забывалось. Вспоминаю еще один эпизод болельщицких страстей. Уже международный матч, тоже хоккей. Сборные СССР и ЧССР (или Канады, неважно). Болели мы оба за канадцев (или чехов). Вацлаву Дворжецкому был очень антипатичен Тихонов, старший тренер сборной СССР. Почему? Есть рассказ, принадлежащий знаменитому музыканту, профессору Московской консерватории пианисту Генриху Нейгаузу. Мне кажется, он дает точный ответ.
   «Слушаю пианиста, – рассказывает Генрих Нейгауз, – и мне не нравится. Почему? Начинаю анализировать: звучит хорошо – а мне не нравится; техника? – все безукоризненно – а мне не нравится; стильно – а мне не нравится, в чем же дело? А, понял – человек мне не нравится!»
   Так и здесь. Не нравится. Некрасивый. Неприятный. И всё.
   Матч идет. Наши выигрывают. Вацлав Дворжецкий хмурится. Вовсю дает указания тренерам, игрокам, он вообще все происходящее на экране воспринимает как реальность. Вижу его, стоящего у телевизора, рука на переключателе каналов, дистанционного тогда еще не было. Рука постоянно в работе.
   Так что же с хоккеем? Происходит то, что чаще всего и случалось в те годы, – советские выигрывают, красиво, убедительно.
   И вдруг после очередной забитой шайбы, кажется, это сделал Валерий Харламов только ему свойственным фантастическим по красоте приемом, я в восторге кричу: «Гол!!!», совсем забыв, что делать этого нельзя. Хозяин поворачивается ко мне, он уже и до этого несколько раз с подозрением поглядывал, видимо, чувствуя, что мне нравится игра сборной СССР. «Сэр! Вы что?! За этих?!!» – возмущенно замолкает и – крах, телевизор выключается. Хозяин уходит в свою комнату. Мы (Рива Яковлевна, Мирра, Эмиль и я) остаемся в некотором смущении. Рива Яковлевна невозмутимо-мудра за чтением. Мирра мне: «Я же просила тебя, сдерживайся». Эмиль испытывает некоторое чувство вины – он-то всегда болеет за сборную СССР. Я стараюсь не рассмеяться. Хорошо знаю – это ненадолго, это игра, он ведь недаром посматривал на меня с подозрением. Как актер на сцене видит, чувствует зал, зрителей, так и он воспринимает нас публикой. Сейчас выйдет, и будет совершенно другое явление. И действительно, через несколько минут, как ни в чем не бывало, появляется, возникает разговор совершенно о другом, причем, конечно, он знает, что мы знаем, что он знает, что мы знаем, что он знает, и т. д. Но опередить нельзя, законы жанра нарушены быть не должны. «Да, дети мои, а как там матч?..»
   Явление окончено, ждем следующего.
   Вацлав Дворжецкий говорил: «…Выйдя из лагеря, я увидел, что, покинув малую зону, оказался в большой».
   Это ощущение жизни в «большой зоне» он сохранил до конца. При этом его внутренний мир был совершенно свободен и светел. Как это могло произойти, ведь удары его судьбы бывали беспощадны!
   Как правило, человек после смерти приобретает законченную ясность своего образа. При всей завершенности жизни (ведь он все успел, даже книгу написать) Вацлав Дворжецкий остается для меня загадкой. Зная его больше двадцати лет, я и сейчас не могу представить его реакции на многие теперешние события – непредсказуемость была одним из его свойств.
   Конец восьмидесятых годов был для Дворжецкого, мне кажется, ярчайшим временем его жизни. А ведь она и до того не была бледной. Убедиться в этом можно, прочитав его воспоминания. Но полностью выйти из зоны он смог лишь в эти годы. Прежде свободным в общении с окружающими Вацлав Янович мог быть только в кругу самых близких ему людей.
   Так, дома он сначала рассказал, а потом записал (без черновиков, набело) книгу о своей жизни «Пути больших этапов». Только дома можно было говорить обо всем. Часто это были монологи хозяина – ему было о чем рассказать, и не только о лагерном. Теперь же, в эти годы, Вацлав Дворжецкий, его судьба, его размышления о времени, истории стали нужны всем.
   Его приглашают на различные семинары, конференции, где он был живым свидетелем таинственного, страшного Архипелага. Его выступления гораздо шире и этой неохватной темы. Вацлав Янович был счастлив в это время. Он мог, наконец, говорить обо всем. Его масштаб, общественная значимость проявились именно в эти годы. Возвращаясь после очередного выступления где-нибудь в клубе УВД, он звонил нам, звал и подробно пересказывал все, что было там. Часто рассказ итожился фразой, ставшей в нашем доме сакраментальной: «Я им все сказал!»
   Вацлав Дворжецкий ясно мыслил и ясно выражался. Даже противореча себе (нередко), он бывал убедителен. Совместные вечера бывали наполнены не только рассказами и беседами, нередко переходившими в острые споры – гладким и ровным Вацлав Дворжецкий вовсе не был. Иногда он читал вслух книги, которыми обменивались в те времена только близкие, доверявшие друг другу люди. Незабываемо впечатление от такой читки повести Юза Алешковского «Николай Николаевич». Знакомый с этой книгой поймет, чем было это художественное чтение в исполнении такого мастера. Для тех, кто не знаком, поясню, что текст «Николая Николаевича» изобилует тем, что потом стало называться «ненормативной лексикой». Читал эту книгу Вацлав Дворжецкий, кажется, три вечера, и вся «соль» состояла в том, что он виртуозно обходил всю матерщину, заменяя ее мимикой, междометиями, добиваясь при этом необыкновенно уморительного впечатления. Я думаю, наш смех был слышен за пределами двора. Конечно, передать атмосферу этих вечеров невозможно. Не могу простить себе, что не использовал магнитофон. Не знаю, позволил бы это сделать тогда Дворжецкий, но попытаться стоило, может быть, в последние его годы, ведь он уже не видел. Но, думаю, вряд ли это удалось бы. Им нельзя было манипулировать. Даже ослепнув, он продолжал ежедневно гулять по двору, и мало кто из соседей догадывался о его беде.
   Как я упоминал, владел собой он фантастически. В этом отношении его можно считать суперменом. Не горой мышц, хотя и в восемьдесят с лишним он оставался стройным и красивым, ежедневно совершал свою зарядку, поднимаясь с нашего первого на пятый этаж и обратно. Так вот, о владении собой. В 1978 году внезапно скончался Владислав Дворжецкий, его первенец. Я увидел Вацлава Яновича на следующий день после страшной вести: потухшие глаза, сгорбленный, почти без слов.
   Передо мной был, казалось, сломленный человек. Таким он оставался, может быть, неделю, десять дней. Потом он как-то зашел к нам домой – это был прежний Дворжецкий: энергия, острота взгляда и речи. Я не мог понять: как он смог, что помогло ему вернуться к жизни? Думаю, то же его свойство, что помогло ему выжить там, где жить было почти нельзя, – артистизм. Может быть, кощунственно думать так, но иногда мне кажется, что даже в такие трагические моменты своей жизни он не терял ощущения сценического существования. А так как сценой и залом была восемнадцатиметровая комната в «хрущевке», пространства между актером и публикой фактически не было, то порой мне чудилось, что он наблюдает за нами, зрителями, за нашей реакцией, и если он чувствовал, что нам и, самое главное, ему интересно, представление продолжалось. Если же публика была ему неинтересна, он мог, находясь в гостях, подняться через полчаса, изысканно поблагодарить всех, поцеловать руку хозяйке и уйти. На протесты Ривы Яковлевны следовало: «Мамочка, да ведь они скучные». Таких сторонился, обходил. Думаю, что в шестидесятые – восьмидесятые годы в круг его близких друзей входили интереснейшие люди Нижнего Новгорода. Он был старшим, многие ушли из жизни раньше него. Но одиноким он не был никогда. Самым интересным для него человеком был он сам, Вацлав Дворжецкий. «Сэр, – говорил он мне, – я целый год провел в одиночной камере, мне было страшно, но не было скучно». Это был мощный дух. Для меня его потеря невосполнима.
   Homo ludens в переводе с латыни означает человек играющий. Вацлав Янович был азартный человек. Очень часто такие проигрываются в конце концов. Вацлав Дворжецкий выиграл. Вопреки всему. Выиграл жизнь.

Татьяна Цыганкова
УХОДЯЩАЯ НАТУРА

   Воспоминания о Вацлаве Яновиче Дворжецком вызывают у меня грустное чувство. Я отчетливо понимаю, что больше таких людей, как он, не будет. Наверное, потому, что жизнь развивается, идет куда-то, куда – сложно сказать. Потому, что мне самой уже достаточно лет и в этом возрасте всегда есть сожаление об уходящем. И еще оттого, что с такими людьми, как Вацлав Янович, уходит определенный пласт русской культуры как части культуры европейской и, может быть, даже общечеловеческой.
   Такого масштаба личности, как он, в провинциальной России почти не встречались в советские времена, тем более после того, как их очень основательно проредили. Я всегда воспринимала его как человека вполне определенного типа. Эти лицо и фигура, какие встречаешь на старых фотографиях, иногда в старых кинокадрах; на улице и даже в театре их не встретишь. Главное, что это не просто красивое лицо, – это человеческое лицо. Он – яркая индивидуальность, и поэтому лицо запоминается сразу. Один раз увидел – и уже ни с кем не спутаешь. Я почти всю жизнь занимаюсь театром, часто вижу актеров на экране, в театре. Я их быстро забываю, не узнаю. А его лицо впечатывается мгновенно и на всю жизнь. Думаю все время – почему?
   Прежде всего – порода. За таким человеком стоит семья, родословная. У него прослеживается несколько поколений назад, в глубь веков, то, что делает человека человеком. Второе, что бросается в глаза, это воспитание. У Жванецкого есть миниатюра о нашем театре и кино, об актерах, которым не веришь, когда они надевают фрак или говорят: «Мадам, только после Вас!» – и норовят пожать королеве руку. О Дворжецком такого нельзя было сказать.
   Вацлав Янович был подтянут, элегантен, причем в любом костюме. Галстук бабочкой, смокинг – это его одежда. Костюм – это его одежда. Если свитер – он родился в нем. И даже в стеганке он все равно элегантен. От него исходило какое-то ощущение чистоты, отмытости, свежести. Я нарочно об этом говорю, потому что не вижу сейчас таких актеров. Даже очень больших эстрадных артистов, кажется, надо умыть, прежде чем показывать.
   Вацлав Янович умел сказать комплимент, не бог весть какой, порой довольно расхожий. Например, когда он меня встречал, всегда говорил: «Боже мой, это Вы?! А я думал, что это Ваша дочь». Это банальность. Но он так ее произносил, он так жил в этот момент, что ему верилось и сразу менялось настроение, становилось тепло.
   Он владел искусством вести беседу, которое теперь утрачено. Собираются артисты, и беседа идет сплошь в бытовом плане. Начинают говорить, кто с кем живет, или просто ругать режиссера, стонать по поводу зарплаты. Но люди нашего поколения тоже никогда не жили особенно богато. Однако Дворжецкий всегда вел беседу на уровне духовности. Такая беседа приподнимала, а не опускала человека. Он мог, например, говорить о языке театра, об эстетике, прекрасно знал литературу. Я никогда не забуду, как он пришел ко мне сразу, когда началась перестройка. Мы обсуждали, кто вокруг нас, и он сказал: «Слушай! Хочу перечесть «Бесов». Дай мне, пожалуйста. Буду читать». Потом мы долго с ним об этом разговаривали. Во всяком случае, я не знаю ни одного актера в Нижнем Новгороде, с которым я могла бы беседовать на эту тему.
   Вместе с тем он умел рассказать анекдот. Причем нередко рассказывал одни и те же. Но поскольку это был эмоциональный человек, наделенный воображением, актер, то все его анекдоты были необычайно живо разыграны (он предпочитал одесские еврейские анекдоты) и удивительно заражали.
   О том, что он пережил, мог поведать таким живописным слогом, что все его рассказы о заключении, о том, как познакомился с Ривой Яковлевной, актерские байки было всегда интересно слушать. Есть такие занудные рассказчики, которых слушать неохота, а он умел придать рассказу живой характер обмена мыслями.
   В беседах он не ходил по кругу. Во многих компаниях я заранее знала, что скажет этот, что скажет тот. Дворжецкий всегда мог сказать что-то новое. У него всегда была мгновенная импровизация. Он менял свое мнение, не боялся сказать: «Я изменился, потому что прочитал то-то и то-то или думал над этой проблемой».
   И в то же время он был человек со страстями, пристрастиями, симпатиями и антипатиями. Во всем его облике и манере держаться проступал менталитет польского шляхтича. Была и желчность иногда, и горьковатая нота в его остроумных шутках. Он был человек живой, не «ходячая добродетель», но и озорной.
   В нем жил подлинный аристократизм. Это драгоценное качество. Я никогда не забуду, как смотрела во МХАТе «Живой труп» и хорошие актеры, большие актеры – Степанова, Прудкин – изображали аристократов. И все ахали, как замечательно они это делали. А во мне все протестовало. Потому что в этом изображении аристократов была одна краска – надменность, высокомерность, а это ведь неправда. Вот Вацлав Янович был подлинным аристократом. Аристократизм – это и нравственные убеждения, и поведение, и образ жизни. Я уже говорила об элегантности, воспитанности, удивительном свойстве приковывать внимание. Вошел в комнату, и больше как бы ни на кого не хочется смотреть. И при этом никакой напыщенности, никакого высокомерия. Способность моментально угадывать, кто перед тобой, и просто сходиться, если он этого хочет. Есть пафос дистанции, умение держать на расстоянии. Но в то же время простые рыбаки считали Василия Ивановича (так они его звали) своим человеком. Удивительное сочетание пафоса дистанции и простоты. Он не позволял никому распускаться и вместе с тем не давал понять, что они перед ним ничтожество. Он чем-то мне напоминал старика Болконского из «Войны и мира».
   Мало того что он сам был умен, интересен и обладал многогранным чувством юмора, – у него были умные руки. Он друзей задаривал рыбой, которую добывал на уровне промысла.
   У меня день рождения пятого июля, и он традиционно приносил мне первую клубнику, которую выращивал в саду, угощал медом со своей пасеки. Не боялся никакого труда. Для него это было даже интересно. Причем работал не как плебей, не как раб, который берется за работу, проклиная ее, а как творческий человек, с чувством собственного достоинства, который радуется тому, что он умеет делать.
   Как-то я собралась к нему в гости на день рождения. А Рива Яковлевна была в это время в отпуске. Ну, естественно, раз мужчина один, я пеку торт, что-то приготавливаю. Вхожу к нему, а он в фартуке. И мне говорит: «Танечка, а я уже всё испек!» – «Что Вы испекли, Вацлав Янович?» Он испек торт, вафли, сделал трубочки с кремом. Для него не существовало низких работ, больших работ, творческих, высоких, мужских, женских и т. д. Он умел всё – и всё делал легко, радостно. Аппетит к жизни у него был замечательный.
   Другое дело, что он был человек эгоцентричный. И потому что актер, и потому что в жизни своей натерпелся. Узнал, что такое жить или не жить. Дышать или не дышать. Поэтому рядом с такой лавой, я думаю, было иногда и трудновато. Выходил из себя: «Женька, он ничем не интересуется, ничего не умеет!»
   Как актер он тоже был отмечен печатью аристократизма. Боюсь, что меня будут ругать, если скажу, что он не был, что называется, «современный актер». Вацлав Янович принадлежал к классическому русскому психологическому театру. Во-первых, он замечательно владел такими двумя вещами, как создание характера и характерность. Теперешние актеры все время играют себя. Притом это неумение, по сути дела, перевоплощаться они закрывают наукообразными рассуждениями: «Я играю не Лира, а свое отношение к Лиру, я там то-то, то-то»… Это все словесная эквилибристика. Вацлав Янович если играл, то сначала анализировал характер и создавал его посредством характерности. Искал детали, приспособления, манеру и обживал образ. Для зрителя это самое интересное и есть, что актер перевоплощается. Тут он царь, тут он простой мужик, старик, почти бомж, как в фильме «Вы чье, старичье?» Он этого не боялся. С тем, как менялись приспособления, менялся весь характер и облик. И про отношение к герою он не забывал. Но прежде, чем отношение, надо все-таки создать героя. Это мне всегда нравилось в актерах старой школы. Наверное, Вацлав Янович был последним в Нижнем Новгороде актером, который работал таким образом. Во-вторых, его речь слышно было с любого ряда. Никакого бормотания, прекрасная дикция. Когда современный артист начинает говорить и произносит какие-то умные фразы, может быть даже философские, то ему тоже не веришь. Потому что голос скрипучий, непоставленный, слышно не отовсюду, идет либо бормотание, либо вещание. А ему верилось, потому что само звучание голоса, сама дикция – всё говорило о культуре, о владении мастерством, актерским ремеслом. Тем, что тоже уходит с такими людьми, как Дворжецкий.

Авраам Левин
СВОБОДНАЯ ЛИЧНОСТЬ В ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ НЕСВОБОДЫ

   Только большее может описать меньшее, только зная общее, можно объяснить частное. Поэтому, когда оказываешься перед грандиозным явлением природы, вроде Ниагарского водопада, не находишь слов ни для описания, ни тем более для объяснения, можно лишь попытаться выразить удивление и восторг. Вот именно таким вызывающим удивление и восхищение феноменом природы был Вацлав Янович Дворжецкий.
   О Дворжецком-актере многие могут рассказать лучше меня. Как зритель я только могу пожалеть, что люди, не видевшие Дворжецкого на театральных подмостках, могли запомнить его главным образом лишь в сыгранных им в кино ролях аристократов и благородных стариков, которые даже ему не всегда удавалось оживить. Ах, если бы на большом экране или по одному из главных телеканалов показали дипломный фильм ныне знаменитого режиссера «Вы чье, старичье?», как бы обогатилось представление миллионов моих соотечественников о таланте Дворжецкого. Видимо, и он мог применить к себе слова поэта, воскликнувшего: «Только с горем я чувствую солидарность».
   Глубочайшая солидарность с тем привычным и поэтому не замечаемым горем, которое пронизывает всю окружающую нас жизнь, зоркий глаз исследователя этой жизни позволили Вацлаву Яновичу создать образ старика Касьяна, который – так во всяком случае мне кажется – может послужить таким же символом и свидетельством горя нашего времени, как судьба Самсона Вырина осталась символом и свидетельством горя прошлого века. Дрожащие губы Касьяна – одно из потрясений, испытанных мной в жизни. Но, повторяю, о Дворжецком-актере другие знают больше… Мне лучше судить о другом таланте этого человека – таланте быть и оставаться личностью. Именно этим Вацлав Янович (Дворж, как звали его друзья) привлекал при первом же знакомстве и при каждой новой встрече с ним. Он в любой миг мог представиться кем угодно. Мог позвонить в дверь и, эксплуатируя выращенную им для очередной роли белую бороду, придававшую ему сходство с основоположником научного коммунизма, провозгласить: «Пролетарии всех стран, простите меня!» И в то же время он всегда оставался самим собой. Сыграв в театре и кино сотни ролей, он сохранял удивительную естественность и вместе с тем за пределами сценического и экранного пространства постоянно исполнял роль в непрерывно сочинявшейся им пьесе под названием «Жизнь Вацлава Дворжецкого». Такое сочетание естественности с некоторой отстраненностью позволяло ему сохранять самобытность и достоинство в условиях, в которых просто сохранение жизни казалось чудом.
   Роль главного героя этой пьесы требовала благородства и самоотверженности. Каждый его поступок соответствовал кантовскому правилу и мог служить нормой всеобщего поведения. Каждый день должен был доставлять радость от полноты ощущения жизни. Радость от сыгранной роли, от прочитанного или сочиненного стихотворения, от зимней рыбалки, от общения с пчелами на пасеке, от расцветших вишен в выращенном им саду, от общения с друзьями, от скорости скользящей яхты или мчащегося автомобиля. Вернувшись вечером с многодневных, тяжелых съемок, он поднимался в четыре утра, чтобы не опоздать на свидание с утренней зарей на озере, а потом с сеткой, полной только что пойманных карасей, появлялся в вашей квартире, чтобы поразить приятным сюрпризом.
   Умевший, как мало кто другой, сливаться с природой и наслаждаться ею, он был далеко не безразличен и к делам общественным. В заревую пору демократии он загорелся идеей выставить свою кандидатуру на первых свободных выборах в местный Совет, чтобы добиться реорганизации городского хозяйства. Он хотел испытать себя и на этом поприще, которого еще не было в его богатом жизненном опыте. И несомненно, если бы его тогда не отговорили, Вацлав Янович в свои восемьдесят лет проявил бы большую энергию и преданность интересам тех, кто его выбрал, чем большинство «народных избранников». Он любил то, что любил, и ненавидел то, что ненавидел, никогда не притворялся и не изменял ни друзьям, ни врагам.
   Он умел многое и во всем, что умел, был мастером. В общении с ним часто всплывало в памяти название рассказа Хемингуэя «Такими вы не будете». Он был свободным человеком. Он оставался свободен и в тюремной камере, и под гнетом цензоров, и под бдительным надзором «всевидящих глаз»: «Свободен, – как сказано поэтом о поэте, – в России, в Болдине, в карантине».
 
Как был уютен тесный мир вранья.
Привычное дерьмо, слежавшись, не смердело.
Понятно было всё: от буквы А до Я,
И слово бойко заменяло дело.
Но ветер века, ветер перемен
Развеял наше милое жилище,
И нету больше лжи привычных крепких стен,
И вихрь правды нагло в морду свищет.
Позорно прошлое, грядущее – темно:
В свободе мы неопытны от веку.
Как непонятно, страшно и срамно
На выжженной земле нагому человеку!
 
 
Надо б вдруг остановиться,
На минуточку присесть,
Оглянуться, осмотреться,
Попытаться бы расчесть,
Сквозь магический кристалл
Заглянуть за перевал.
Но такого нет кристалла
…И не надо – всё мура -
Никакого перевала -
Будет то же, что вчера.
 

Роли в театре, кино и на телевидении

ВАЦЛАВ ДВОРЖЕЦКИЙ В ТЕАТРЕ
   В театрах ГУЛАГа: Котласский ИТАК (1930), Вайгачский ИТАК (1931-1932), Медвежьегорский ИТАК (1933), Туломской ГЭС (1934– 1937) – В. Я. Дворжецкий сыграл около 45 ролей.
   Среди них: Астров («Дядя Ваня» А. Чехова), Клещ («На дне» М. Горького), Курчаев («На всякого мудреца…» А. Островского), Костя («Чужой ребенок» В. Шкваркина), режиссерские работы.
   В 1937– 1958 гг. В. Я. Дворжецкий сыграл 122 роли в 111 спектаклях. Среди них:
Харьковский драматический театр. 1937
   Маяк – «Слава» В. Гусева
   Вронский – «Анна Каренина» по Л. Толстому
   Муров – «Без вины виноватые» А. Островского
Омский ТЮЗ. 1937-1939
   Кочкарев – «Женитьба» Н. Гоголя
   Лорд-канцлер, – «Том Кенти» по М. Твену.
   лорд Герфорд Режиссер В. Дворжецкий
   Карандышев – «Бесприданница» А. Островского
   Ньюстэд – «Созвездие Гончих Псов» по К. Паустовскому
   Милон – «Недоросль» Д. Фонвизина
   Жадов – «Доходное место» А. Островского
   Сказочник – «Снежная королева» Е. Шварца – Режиссер В. Дворжецкий
Таганрогский ТЮЗ. 1940
   Сказочник, Советник – «Снежная королева» Е. Шварца. – Режиссер В. Дворжецкий
   Фурманов – «Чапаев» по Д. Фурманову
   Лелио – «Лжец» К. Гольдони. – Режиссер В. Дворжецкий
   Егор – «Дурочка» Лопе де Вега
   Джордж – «Хижина дяди Тома» по Г. Бичер-Стоу. – Режиссер В. Дворжецкий
   Страфорель – «Романтики» Э. Ростана. Режиссер В. Дворжецкий
   Постановщик – «Голубое и розовое» А. Бруштейн
Омский ТЮЗ. 1941
   Лосницкий – «Дом № 5» И. Штока
   Ярцев – «Разлом» Б. Лавренева
   Севостьянов – «Парень из нашего города» К. Симонова
   Фредомбэ – «Интервенция» Л. Славина
   Здобнов – «Весна в Москве» В. Гусева
   Страфорель – «Романтики» Э. Ростана – Постановщик В. Дворжецкий
   Марлоу – «Ночь ошибок» О. Гольдсмита
Омский театр драмы. 1945-1956
   Ржевский – «Давным-давно» А. Гладкова
   Вронский, Каренин – «Анна Каренина» по Л. Толстому
   Костя – «День отдыха» В. Катаева
   Городулин – «На всякого мудреца…» А. Островского
   Лясковский – «Старые друзья» А. Арбузова
   Максимов – «За тех, кто в море» Б. Лавренева
   Чацкий – «Горе от ума» А. Грибоедова
   Харди – «Русский вопрос» К. Симонова
   Гауард – «Глубокие корни» Гоу и Дюсо Поручик – «Забавный случай» К. Гольдони
   Великатов – «Таланты и поклонники» А. Островского
   Владимир – «Дубровский» по А. Пушкину
   Дульчин – «Последняя жертва» А. Островского
   Кавалер Рипафратта – «Трактирщица» К. Гольдони
   Рощин – «Родина» по А. Толстому
   Профессор – «Жизнь в цитадели» по А. Кронину
   Агишин – «Женитьба Белутина» А. Островского
   Великатов – «Таланты и поклонники» А. Островского
   Лещинский – «Крепость на Волге» Кремлева
   Каренин – «Живой труп» Л. Толстого
   Дульчин – «Последняя жертва» А. Островского
   Фердинанд – «Мачеха» О. Бальзака
   Макхил – «Заговор обреченных» Н. Вирты
   Жадов – «Доходное место» А. Островского
   Вальтер Кидд – «Голос Америки» Б. Лавренева