Кстати, Авросимов – тоже червячок, но червячок, так сказать, поумневший, набравшийся разума, когда он познакомился с мировоззрением, мыслями, личностями тех людей, чьи показания он должен был записывать на допросах. А Шипов – еще более мелкий червячок, так ничего и не понявший. Откуда это пошло? Я тут немного отвлекусь от собственно личных воспоминаний, потому что мне очень важно вспомнить, какой образ Булат ввел в жанр русского городского романса. Городского жителя. Кто же этот городской житель? Он – муравей, московский муравей. Никогда со времен гоголевского Акакия Акакиевича не было в нашей литературе этого муравья. И вот он появился. В прозе Булат тоже хотел показать исторические события через этого самого муравья. Собственно говоря, и «Будь здоров, школяр» – это тоже маленький солдатик, молоденький, необстрелянный, неприспособленный, это тоже какой-то военный муравей. И дальше Булат шел по этому пути.
   Итак, источником «Мерси, или Похождений Шипова» служит одно-единственное письмо Льва Николаевича Толстого, маленький эпизод в его громадной, долгой жизни. А источником знаменитого исторического повествования «Путешествие дилетантов» служит маленькая заметка пушкиниста Щёголева о странном случае с поручиком Трубецким, одним из не названных в литературе секундантов Лермонтова, который влюбился в жену сановника, увез ее. Сановник пожаловался, несчастного поручика упекли по царскому приказу в крепость. Собственно говоря, в царствование Николая Первого это был единственный случай, когда человека посадили в тюрьму за любовное приключение. Это даже не политическое дело было. И вот из этой маленькой заметки Щёголева «Любовь в равелине» родился огромный роман, где участвуют поручик Амилахвари, как бы представитель автора, и под другими именами известные личности: князь Долгоруков, ну и конечно, тень Лермонтова бродит, и, наконец, сам Николай с семейством. Я знал немного состав семьи Николая, и у Булата, встретившись, говорю: «Булат, ты описываешь детей и внуков царя Николая, а там нет кого-то из старших. Почему?» «Понимаешь, – сказал он, – я эту сцену описывал, опираясь на гравюру, где царское семейство было изображено за обедом. И этот сын или зять – я уже не помню – отсутствовал на этой гравюре. Вероятно, его не было в то время в Петербурге, и я о нем ничего не написал. Написал о тех, кого я на этой гравюре увидел». «Исторический роман сочинял я понемногу, продвигаясь как туман от пролога к эпилогу». Потом, это где-то уже в 70-х годах, дома показал он мне еще портрет героини. Реальный, конечно. Там всё реально. Скажем, фамилия ее мужа Ладимировский, его подлинная фамилия – Жадимировский.
   Трубецкого он там на Мятлева заменил, тоже знаменитая дворянская фамилия. Был поэт Иван Мятлев.
   А это происходило где-то в 70-е годы. Одновременно вышел в «Советском писателе» какой-то роман, автор – из каких-то советских республик. Там было написано: «Перевод Булата Окуджавы». Я ему позвонил и говорю: «Булат, чем ты занялся? Не ахти какое произведение, зачем ты стал его переводить? Что, своей работы нет?» Он мне в ответ: «А я его и не переводил». – «А кто перевел?» – «Да Ольга перевела. – Ольга Владимировна, его супруга. – Но она, – говорит, – в глазах Союза писателей кто? Никто. Поэтому было написано, что переводчик – я. Ну, раз переводил Окуджава, то в издательстве к этому отнеслись более благосклонно». Я помню, что очень удивился, и мы долго оба смеялись.
   В это время мы с ним не часто встречались, потому что он стал ездить по зарубежью. Но тут он, будучи за границей, довольно откровенно высказался на публичном выступлении о подлинном положении писателя в нашей стране. И на него посыпались кары: его исключили из партии. По счастью, в Московском горкоме решили, что исключение такого уже очень известного человека из партии будет большим международным скандалом, и они это постановление парткома Союза писателей не утвердили, ограничились строгим выговором. Вот в это время с очень мрачным Булатом мы как-то сошлись…
   Тогда я жил уже в Москве. Как-то шел по подземному переходу из ЦДЛ, вдруг слышу за спиной: «Лазарь, это ты?» Оборачиваюсь – Окуджава. Он говорит: «Я тебя по лысине узнал». Я ему говорю: «Тебе, значит, легче меня узнавать по лысине со спины, потому что мне, чтоб тебя узнать по лысине, нужно все-таки глянуть в лицо, потому что ты лысеешь спереди, а я с макушки». И он мне рассказал о том, как возмущен этим оборотом и что его сейчас за рубежом любят и ценят больше, чем дома, но после этого скандала все-таки продолжают печатать.
   Когда вышел роман «Путешествие дилетантов», в журнале «Москва» появилась совершенно гнусная статья некоего Бушина, мрачного ретроградного критика. Что такое Бушин, мы знаем давно. Он обливал грязью всё творчество Окуджавы, не только этот роман. Обвинял его и в пацифизме, и в аполитизме, ставил ему в вину строчки «Сто раз я нажимал курок винтовки, а вылетали только соловьи». В общем, в какой-то части тогдашней прессы шла настоящая травля. Тогда шел конфликт между «Дружбой народов», которая после смерти Твардовского выдвинулась как журнал в некие заместители либерального «Нового мира», с одной стороны. А с другой – «Наш современник», «Москва» – другой полюс. В Нижнем Новгороде жил один мой друг, историк по образованию, профессор. Он был так возмущен этой статьей в журнале «Москва», что написал свою контрстатью, опровергая то, что там Бушин накарябал. Приехал по каким-то делам в Москву, позвонил мне и говорит: «Слушай, я написал большую статью, хотел бы ее показать Булату». Мы приехали к Булату, уже в Безбожный переулок, и говорили, что такая лирико-философская историческая проза синхронно возникает и у Окуджавы, и у Юрия Давыдова, прекрасного автора исторических романов. Булат сказал: «А мы с Юрой знакомы и очень много друг у друга черпаем, обмениваемся мнениями, концепциями».
   У нас с Булатом была довольно грустная встреча. Летом 85-го года я попал в 7-ю больницу. Лежу там, лечусь, у меня печень болит и еще что-то, и вдруг Булат приезжает в эту больницу, в гастроэнтерологию, с серьезным обострением язвы двенадцатиперстной кишки. Мы с ним сидели, обменивались всякими новостями. А главное, уж тут я покаюсь, тайком от врачей (дело было в июле) убегали, пардон, курить. Он никак не мог расстаться с привычкой курить. Я тоже.
   Потом начались другие времена, другие события. Мы с Булатом вместе попали в творческое объединение «Апрель». Но во власть Булат никогда не стремился – ни в Союзе писателей, нигде. Его это всё как-то не касалось. Никогда он к этому не рвался, и даже однажды, когда ему что-то об этом сказали, о какой-то там славе и должности, он буквально огрызнулся и сказал: «Что я, Евтушенко, что ли?» Хотя с Евтушенко у него были хорошие отношения. Но ему не очень импонировало то, что Евтушенко рвался к каким-то ключевым высотам, к какому-то положению, к депутатству, если вы помните, и так далее.
   Булат часто уезжал тогда за границу. А последний раз, как это ни печально, мы с ним встретились в феврале 1991 года. Рвавшаяся на свободу Литва отмечала в 1991 году годовщину своей независимости, той еще, провозглашенной в 18-м году, и литовское посольство пригласило на прием в честь этого Дня независимости представителей московской интеллигенции. Тогда в московских магазинах была совершенная пустота. А тут мы пришли в посольство и увидели: ба-а! На столе куча всякой еды стоит, хорошей еды, и Булат мне говорит: «Не прием, а музей исчезнувших предметов. Тут надо не есть, а ходить и смотреть, потому что мы уже позабываем, как выглядела колбаса, или икра, или торт». И на этом приеме мы присели с Булатом на диванчик, поговорили о том о сем. Он сказал, что собирается в Штаты. Там ему было предложено шестимесячное пребывание без особых публичных актов. Он сказал: «Я хочу в Штатах засесть в тихое место и написать новую прозаическую вещь». Речь шла о романе «Упраздненный театр». Он тогда говорил, что эта эпоха ушла и «Я считаю, что она упразднена». Буквально через несколько дней Булат уехал. Затем в Америке у него развилось серьезное заболевание сердца, была сделана операция, шунтирование и так далее. А в 97-м году я загремел в больницу. Мне там сделали две операции. И уже когда я после операции поправлялся, в июне, лежа в больнице, узнал, что Булат скончался в Париже. Я не мог даже пойти с ним проститься.
   Так наши личные контакты, продолжавшиеся около 40 лет, были прерваны его безвременной смертью. Я постарался рассказать то, что запомнил.

Валентин Оскоцкий
О ПЕРВОЙ ЛЮБВИ, И НЕ ТОЛЬКО О НЕЙ [15]

   Так получилось, что в день, когда Москва прощалась с Булатом Окуджавой, я был в Варшаве. С утра до вечера множество встреч, и ни одной, где бы не всплывало его имя, где бы не вспоминали, что сегодня его хоронят, где бы не появилась общая скорбь. Невольно подумалось: хорошо, что накануне, за пару часов до отъезда, я успел написать несколько прощальных слов в газету «Российские вести». И включил в них польский мотив, сославшись на журналистские свидетельства Анны Жебровской. Русистка-филолог, доктор наук, ныне корреспондент в России «Газеты выборчей». В тот день она защитила на факультете журналистики МГУ диссертацию об авторской песне, где отдельную главу посвятила Булату Окуджаве. Тогда же в Варшаве вышла ее книга бесед с мастерами русской культуры. Была в ней и беседа с Булатом Окуджавой. В ней он назвал Польшу своей первой любовью. Сказал так, не разъясняя, почему первая. Но я помнил, как он говорил и писал раньше: Польша – страна его первой поездки за границу. Первая зарубежная страна, где он вышел на эстраду. Первая страна, где выпустили долгоиграющую пластинку его песен. Все основания для первой любви!
   Это неизменно теплое чувство к стране полнозвучно выражено в стихотворении «Шестидесятники Варшавы». Приведу его предпоследнее четверостишие – оно духовная мечта нашего общего «шестидесятничества».
 
Конечно, время всё итожит:
и боль утрат, и жар забот,
и стало въявь, что быть не может
чудес – а только кровь и пот.
 
   Стихотворение датировано 1987 годом, но впервые напечатано в 1995-м, в № 12 газеты Союза писателей Москвы «Литературные вести», где была дана подборка не публиковавшихся ранее стихов поэта. Булат сам составил ее и предложил мне. К слову: он был членом редколлегии нашей газеты с первого ее номера и до последнего при его жизни. Каждый читал внимательно и требовательно, оценивал по существу, давал советы, высказывал замечания, подчас критические. Не выносил длинных, на полосу, статей, ратовал за материалы малоформатные. Коротко говоря, живо, неформально интересовался, что и как печатается. И кого печатаем…
   Впервые наши пути пересеклись еще в «Литературной газете», когда ее главным редактором был Сергей Сергеевич Смирнов. Он пригласил Булата заведовать отделом поэзии.
   Воспоминание той давней поры.
   Бригада «литгазетчиков» выехала в Харьков агитировать за подписку. Было это в год хрущевского повышения цен и залитой кровью демонстрации протеста в Новочеркасске. В Харькове тоже перебои с продуктами. Опекавшие нас идеологи из горкома партии советовали питаться не в гостиничном ресторане, где шаром покати, а в обкомовской столовой. И бдительно предупредили: возможны нежелательные, провокационные инциденты.
   Выступаем на телевидении, в университете, в научно-исследовательском институте, а в обеденный перерыв – в цехе Харьковского тракторного. В нашей бригаде покойные Юлия Друнина, Виктор Гончаров, еще один поэт, которого не хочу называть. Прохладно встреченный, решил, наверное, взять реванш публицистикой. И обратился к рабочим с такой речью: в жизни случаются разные трудности, но их надо героически преодолевать, давайте вместе перенесем и эти временные нехватки продовольствия. Началось нечто невообразимое – ропот, гул, шум. Особенно наседала женщина, по виду разнорабочая. Преодолевать хочешь? Так иди и преодолевай в очереди в магазин, постой с наше. Ты масло в Москве ешь, а у нас в Харькове дети его не видят… Не знаю, чем бы кончился разгоравшийся скандал, но его унял Булат, которого спешно выпустили не последним, как обычно, а следующим. Гитара в его руках удивила, но успокоила не сразу: гвалт стихал понемногу. Он начал так, как любил тогда начинать: я не композитор, не певец, я поэт, но некоторые стихи у меня сами ложатся на мелодию и я их напеваю. Заинтересовал. В цехе стало еще тише. Спел, как мы теперь их называем, ранние – «Неистов и упрям», «До свидания, мальчики», «Король». «Ленька Королев» особенно лег на душу. Тишина полная. Когда кончил, та женщина, что выкрикивала громче всех, подошла к нам. Не взглянув на сконфуженного поэта, обратилась к Булату: «А ты молодец. О тех, кто погиб, надо петь. Их надо помнить».
   Эпизод, деталь, но памятные. И поучительные. Не некие столичные снобы, как изощрялись погромщики, клеймя песни Булата, звучавшие всё шире и шире, а самый что ни на есть «простой народ», которому они якобы чужды изначально, понял и принял поэта сразу – с первой встречи, по первому впечатлению…
   Частые и тесные контакты с Булатом были у меня в конце 60-х, когда, заведуя отделом прозы в журнале «Дружба народов», я был одним из первых читателей романа «Бедный Авросимов» еще в авторской рукописи. Любопытный штрих: после журнальной публикации романа в редакции по традиции собрали небольшое застолье. Окуджава произнес тост:
   – Если случится вдруг так, что мы друг о друге услышим что-нибудь самое-самое плохое и даже прочитаем об этом, то постараемся хотя бы с третьего по крайней мере раза не поверить.
   По самонадеянному неразумию и наивному максимализму я запротестовал:
   – Почему с третьего, а не с первого? Разве по первому разу дозволяется дезинформировать?
   – Нет, достаточно третьего…
   Эпизод относится к тому времени, когда в парткомах-райкомах вовсю раскручивалось персональное дело Булата Окуджавы. Оно завершилось выговором, но поначалу шло к исключению из партии. Этим и был вызван тост с не разгаданным, не понятым мною подтекстом.
   С той же «персоналкой» связана еще одна история, забавная, но примечательная. Булат в ней не участвовал, но был, так сказать, ее заглавным героем.
   1972 год. Дни советской литературы в Тюменской области. Я полетел туда потому, что хотелось побывать на Крайнем Севере. Напросился в группу, которую снарядили за Полярный круг, в Салехард. После многочисленных, по нескольку раз в день литературных вечеров, встреч, выступлений – прощальный ужин в салехардском ресторане. Нас сопровождают две горкомовские дамы. Одна – секретарь по идеологии, вторая – зав. отделом пропаганды. Наша писательская компания достаточно разношерстна. Был в ней и поэт из Донбасса Виктор Викторович Соколов. Не знаю, жив ли он сейчас. Фамилии его я с тех пор нигде не встречал, книг не видел, да, признаться, и не искал их. Мне с лихвой достало первой строки стихотворения, которое он ритуально читал изо дня в день: «Надым, Надым, комариный дым». Так вот: идет пиршество. Обильное. Стол ломится от красной икры в глубоких тарелках с воткнутыми столовыми ложками и дорогой редкостной рыбы – сырой (строганина), вареной, жареной, копченой. Ешь – не хочу. На сцене оркестр – трое ребят. Объявляют: «Дорогие друзья! Исполняем для вас песню Булата Окуджавы „Вы слышите, грохочут сапоги“. В. В., до того молча налегавший на икру, испуганно встрепенулся и истошно завопил на весь зал:
   – Нельзя Окуджаву! Отставить Окуджаву!! Провокация!!
   Тут же к нему кидаются горкомовские дамы: дорогой Виктор Викторович, в чем дело? Он им шепчет что-то на ухо, догадываюсь, что именно. Дамы к оркестру: прекратить! Растерянные ребята умолкают. Далее действо раздваивается на сцены за столом и сцены в оркестре. Марк Соболь за столом, громко, с вызовом:
   – Позвольте, а почему прекратили Окуджаву?
   Дамы дуэтом:
   – Марк Андреевич, не волнуйтесь! Окуджаву прекратили по вашей просьбе, по просьбе гостей.
   – Но я этого не просил! Что же у вас получается? Сейчас вы Окуджаву прекратили, завтра меня прекратите… Возвращаюсь в Москву… немедленно… сейчас же… не могу оставаться… не хочу…
   Сцена в оркестре: Илья Фоняков и покойный поэт Илья Мозолин поднимаются к ребятам, о чем-то шушукаются, и те объявляют:
   – Дорогие друзья! Так как Окуджава оказался запрещенным поэтом, мы для вас исполним песни Владимира Высоцкого.
   Марк Соболь не унимается:
   – Я не просил Высоцкого, я требую Окуджаву…
   Новое объявление оркестрантов:
   – Дорогие гости! Тех, кто хочет хором спеть «Последний троллейбус», просим подойти к нам.
   Поднялись почти все, включая Марка Соболя, но исключая В. В., а также ни слова не проронившего руководителя нашей группы и еще двух-трех человек. Пели с энтузиазмом, заглушая робкий – мы прилетели и улетим, а ребятам с дамами оставаться, – но внятный аккомпанемент оркестра. Даже я шевелил губами, хотя, обладая неплохой памятью на любые стихотворные и песенные тексты, напрочь лишен музыкального слуха.
   Утром, перед отлетом как раз в Надым, где комариный дым, встречаемся за завтраком. К столику, где сидит В. В., не подошел никто. Бойкот стихийный (ей-богу, не сговаривались), но единодушный. Так он и доедал икру в одиночестве. Под конец завтрака глухо, глядя в потолок:
   – Но я же имею право на свое мнение…
   Марк Соболь, громко, но тоже в пространство:
   – Мнение имей, но зачем горкому докладывать?
   В Москве пересказал эту сцену Булату. Он весело смеялся, даже в лицах кого-то пытался представить. Получилось выразительно, почти как въяве…
 
   Теперь о более серьезном. Как воспринимался Булат Окуджава не на примитивном горкомовском уровне, а, увы, и в нашей литературной, профессиональной среде.
   Когда в «Дружбе народов» был напечатан «Бедный Авросимов», Владимир Бушин, тогдашний член редколлегии, обрушился на меня как на пособника идейной ошибки, допущенной журналом. Как я потом догадался, для него это была разведка боем.
   – Почему же, – спрашиваю его, – я только сейчас, на летучке, впервые слышу о вашем особом мнении? Почему вы его не высказывали раньше, до публикации романа, при его обсуждении? Чего выжидали?
   – Потому что вы меня к себе в отдел не пригласили, не предложили мне прочесть рукопись, лишили меня возможности ознакомиться с романом заранее. По существу утаили роман…
   Отдаю должное Сергею Баруздину: главный редактор, он этот бушинский наскок, как и последующие попытки своего первого заместителя цековской выучки Л. Лавлинского отлучить Булата Окуджаву от журнала, выдержал достойно. Так же достойно отбил и воспоследовавший натиск «Литературной газеты», поместившей разносную статью В. Бушина о «Бедном Авросимове». По тем временам случай беспрецедентный, ни в какие ворота: с резкой критикой журнала выступает его сотрудник. И не пятая спица в колеснице, а член редколлегии, который печально наставляет недалекого главного редактора, учит его уму-разуму: подменил-де принципиальную литературную политику беспринципным приятельством, одобрил порочный роман, впал в идеологическую ересь. Демарш не удался: приняв вызов, С. Баруздин предложил В. Бушину оставить «Дружбу народов» подобру-поздорову. Тот, не найдя ни в редколлегии, ни в коллективе маломальской поддержки, на сей раз не стал склочничать и послушно подал заявление об уходе «по собственному желанию».
   Но это лишь первый виток его оголтелой борьбы с Булатом Окуджавой. Следующий – пасквильная статья в журнале «Москва» о романе «Путешествие дилетантов». Возмутителен был ее основной мотив: ты, такой-сякой нацмен, берешься за русскую историю и клевещешь на нее. Что же до собственных исторических представлений, суждений и воззрений критика, то одно пещернее другого. Я не мог успокоиться, пока не написал полемический ответ «Памфлет или пасквиль?» Но куда бы ни предлагал его в Москве – нигде не брали. Ни в журналах, ни в газетах. Как правило, со мной соглашались, но печатать не решались даже при моей готовности сократить полукрамольный текст, дать его хотя бы в выдержках. На счастье, о статье узнали в журнале «Литературная Грузия», где главным редактором был благороднейший Гурам Асатиани. Он запросил у меня текст, прочел и сходу поставил в номер в полном объеме. Каким-то образом это дошло до Булата. Обычно он не проявлял особого интереса к тому, что о нем пишется. Но в этом случае вдруг позвонил и полюбопытствовал, верно ли, что у меня есть ответ Бушину, где и когда он будет опубликован. «Для меня это важно», – подчеркнул он.
   Вскоре после выхода журнала со своей статьей получаю от Бушина письмо. Товарищ Оскоцкий, писал он, дошли до меня слухи, что вы ответили на мою знаменитую (так и было в тексте!) статью «Кушайте, мои друзья, всё ваше…» Но, насколько я понимаю, тираж «Литературной Грузии» невелик, для грузин московского разлива всего капелька. Так не могли бы вы быть столь любезны, чтоб прислать мне номер? А дабы не вводить вас в лишние расходы, вкладываю в письмо один рубль, которого, надеюсь, хватит и на приобретение журнала, и на его пересылку.
   Хотелось ответить иронично, и ответилось примерно так:
   «Владимир Сергеевич! В моих правилах выполнять просьбы, ко мне обращенные. Но вашу выполнить не могу. Как вы верно заметили, тираж „Литературной Грузии“ небольшой, и разошелся он быстрее, чем мы с вами предполагали. Рубль возвращаю».
   Аналогичное по содержанию, наверняка тоже ерническое и, возможно, с тем же рублем письмо пошло от Бушина в редакцию «Литературной Грузии». Там поступили так блистательно, что все мои потуги на юмор померкли. Журнал послали без сопроводительного письма, но в конверт вложили 35 копеек сдачи…
   Конец? Ничуть не бывало. Но о том, что и как было дальше, – коротко. Из-под бушинского пера вышло еще несколько статей о Булате Окуджаве, таких же грубых, развязных, разнузданных. В одной из них, кажется, в газете «Завтра», пасквилянт выдал сокровенную слабину тщеславца и завистника исповедальным сетованием: напечатал уже столько-то, вроде бы пяток, статей об Окуджаве, а ему хоть бы что – и пишет, и издается. С моего пересказа стон этот дошел до Булата. Отреагировал резко: а на что бы Бушин жил и чем бы кормился, если бы я не писал, а он не печатал своих гадостей обо мне? Но тут Булат явно недоучел пробивную энергию своего постоянного «оппонента». Окуджава – не единственный «герой» пасквильных сочинений Бушина. В «перестроечные» и «постперестроечные» годы он, не постыдившись поглумиться и над столетней Изабеллой Юрьевой, выдал один другого хлеще пасквили на Григория Бакланова и Льва Копелева, Александра Николаевича Яковлева и Дмитрия Сергеевича Лихачева. О последнем – под хулиганским заголовком «Лягушка в сахаре».
   Всё! О Бушине хватит – много чести…
   Поскольку одно из моих постоянных занятий – преподавание на факультете журналистики МГУ, я в разные годы провел там три встречи с Булатом – две без гитары и одну с гитарой. На тех, что без гитары («Окуджава без гитары» – заголовок репортажа в факультетской малотиражке), обсуждались по горячему следу публикации романа «Свидание с Бонапартом» и «Упраздненный театр». На той, что с гитарой, он не только пел и читал стихи, но и обстоятельно отвечал на вопросы, которые сыпались навалом. На большинство записок ответить не успел, но, бережно собрав их, унес домой – поразмышлять над тем, что волнует нынешнюю молодежь и в историческом прошлом, и в текущем настоящем. Надо ли говорить, что так называемая «ленинская» аудитория, где проводились встречи, была набита битком, студенты толпились в коридоре! Это неудивительно. Удивительно другое: как охотно Булат шел на журфак, с каким живым интересом вслушивался в выступления. Ему важно было узнать, как понимает его молодежь, что думает о его стихах и прозе, как воспринимает их. Отсюда и легкая досада на тех робких студентов, которых не удалось разговорить при обсуждении романов. Похоже, что эрудированные суждения преподавателей его занимали меньше.
   Характерен эпизод в роковую ночь с 3 на 4 октября 1993 года. Я провел ее в Федеральном информационном центре, которым руководил Полторанин, а заместителем его был Сергей Юшенков. Из юшенковского кабинета я уезжал на Шаболовку выступать по телевидению, туда же вернулся после выступления. Где-то заполночь пришла идея коллективного письма писателей, которые выскажут свое отношение к попытке коммуно-фашистского, как было сказано в обращении Б. Н. Ельцина, переворота. Под утро проект был набросан, и я начал обзвон будущих «подписантов». Некоторые брали трубку мгновенно – значит, не спали, волновались, переживали, следили за ходом событий, ждали, чем и как всё кончится. Иногда женский голос отвечал: он спит и просил не беспокоить. Оставалось пожелать спокойной ночи. Булат – один из первых, кому я звонил. Отозвался незамедлительно – тоже не спал. По опыту прошлых его подписей под коллективными письмами, обращениями, заявлениями я знал, как ответственно он к ним относится: всегда просит прочесть текст, делает замечания, вносит поправки, чаще всего принимаемые. А тут единственный случай: «Не читай, суть перескажи». И минуту спустя: «Ставь подпись». Точь-в-точь так же поступил утром и Д. С. Лихачев, с трудом отысканный в Петербурге.