Такая вот была установка: не популяризировать Окуджаву! Поэтому в перестройку, когда «открылись шлюзы», Окуджава был нарасхват – огромные залы в Париже, Берлине, частые концерты здесь, в России. Но тогда же к нему стали лезть все кому не лень – интервью сплошным потоком, и это были умные интервью, мудрые, выношенные слова, но… как бы это сказать? Начинала происходить некая девальвация его мыслей. И все эти подписи на многочисленных обращениях… Я, помню, говорил ему об этом. Думаю, он внял моим советам…
   А еще – частые концерты, на которые его подвигала любимая жена Оля. Она очень толковая и умная, литературно тонко мыслящая женщина, интересный человек, с крепким характером, ей нравился его успех, и мы с ней часто входили… не то что в конфликт, но у нас были разные точки зрения на всё это. Я ей говорил прямо: «Оля, он человек больной, он же не может так часто выступать!». – «Нет, нет, пусть выступает, это для него жизнь». А я часто видел его усталым в середине выступления. Она мне: «Ты посмотри, у него такой молодой голос!..» – «Нет, говорю, голос уже немножко… усталый…» Не то чтобы она злоупотребляла этим, нет, но она слишком увлекалась. Она жила рядом и не видела некоторых чисто физических изменений…
   Но его слава, конечно, стала глобальной – мировой. Он собирал огромные аудитории, на пять тысяч человек в Берлине, например… Там же русскоязычных столько не наберется – мне рассказывали: делался перевод, приходили немцы на концерты… Нет, он был действительно великим шансонье и великим поэтом.
   Еще он был очень сдержанным. Это проявлялось даже в телефонных разговорах. Я, бывало, раскудахтаюсь, говорю, говорю… а он: «Ну, обнимаю», – ему уже всё понятно. Я никогда не обижался, знал, что он всё понял, все оттенки уловил. Как-то в одном из интервью Булат сказал, что если бы я не был композитором, то всё равно он любил бы меня с такой же нежностью.
   Был ли Окуджава верующим? Мы никогда не обсуждали этого вопроса. Он был глубоко нравственным человеком. Мне рассказали, что московский поэт Александр Зорин назвал его вестником доверия… Я думаю, он прав: всё творчество Окуджавы ведет к вере. Хотя внешних атрибутов вы в его стихах, как и в его поведении, не встретите… Но это путь многих наших современников – они верили еще до настоящей веры. А среди наших с Булатом близких друзей сегодня немало верующих. Катя Васильева, Люба Стриженова, Ия Саввина. То же относится и к жене Окуджавы Ольге. Да, это тенденция, и тенденция закономерная. Но это очень интимный вопрос. Как и вопрос об отношении к женщинам. В общении с женщинами Булат был безупречен. Это грузинская косточка – благородство и сдержанность. Он очень хорошо понимал женскую суть, как сами дамы говорили. И вместе с тем он был простодушным – заблуждался, ошибался…
 
   Потерю его я ощущаю каждый день. Пробую работать с другими поэтами. Но чувство сиротства, и человеческого и творческого, не проходит… А вот буквально накануне этой беседы я переделывал одну свою песню на его стихи. Там есть такие слова: «Дождик осенний, поплачь обо мне…» Они написаны давно, но это могло быть сказано им сегодня – о себе самом. Мистические слова. Как-то по-новому они долетели из того, нашего общего с ним времени, до меня сегодняшнего… Я хочу посвятить эту музыку его памяти, это как бы эпитафия на его могиле. А спеть ее должна или Леночка Камбурова, или Лина Мкртчян – чтобы голос пронзал, уходил ввысь… Я думаю, мы с ним не расстались, мы еще встретимся…

Владимир Мотыль
О БУЛАТЕ ОКУДЖАВЕ

   С чего всё началось?..
   Если посчитать, сколько времени вообще мы общались с Булатом, то получится довольно мало. Он ведь редко соприкасался с кинематографом. Булат загодя встречал препятствия у киночиновников. Фактически по сценариям, где он был соавтором, поставлено только два фильма: «Верность» Петра Тодоровского и моя картина «Женя, Женечка и „катюша“». Остальное – тексты песен к фильмам. Зато какие тексты!..
   Все герои и события картины «Женя, Женечка и „катюша“» у меня были изложены в расширенной заявке, которую я передал сперва на киностудию «Мосфильм». Заявка была принята «Ленфильмом». Со мною были готовы заключить договор. В то время Булат ушел из первой своей семьи и жил у Ольги Арцимович в Ленинграде. Я приехал в Ленинград и позвонил Булату.
   Он был болен, лежал в постели, но согласился меня выслушать. Прочтя мою заявку, Булат сказал, что сюжет готов и он не видит, чем мне может быть полезен. Я сказал, что повесть «Будь здоров, школяр», на мой взгляд, одно из лучших произведений об Отечественной войне (повесть была всячески разругана партийной критикой) наряду с романами «Жизнь и судьба» Гроссмана и «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова.
   Вообще я был глубоким поклонником его песен о войне, и не только о войне. Под обаянием личности Булата я интуитивно чувствовал, что его участие обогатит сценарий и фильм. И я сказал Булату, что хочу позаимствовать кое-какие детали из его повести, хотя там совсем другие герои, другие люди, другие имена, другие ситуации, другой род войск… Но стиль этой повести, лирико-ироническое отношение Булата к героям мне были очень близки.
   В общем, я объяснился ему в любви и просил принять участие в картине. Он сказал: «Но я не умею придумывать сюжеты – это моя слабость. Я могу описывать только то, что пережил». На что я ему ответил: «Вы сами говорите – сюжет уже существует. Но понадобятся диалоги». Он сказал: «Ну в этом я хоть что-то понимаю». Конечно, он был отменно скромен, потому что мог сочинять не только диалоги.
   Его последующие прозаические вещи говорят сами за себя. Особенно я люблю его «Похождения Шипова», «Упраздненный театр» и великолепные рассказы.
 
   Мы уехали в Ялту в дом творчества писателей и провели там месяц. Это был май. А день рождения Булата 9 мая. Накануне Дня Победы он всегда уезжал из Москвы. Страшно не любил славословий в свой адрес, тостов за талант, за здоровье и т. д. Когда я после побывал в Армении и увиделся по его просьбе с его тетушками (это были сестры мамы Булата, Ашхен Степановны), они мне рассказали, как единственный раз за многие годы им удалось залучить Булата в Армению. И он туда прилетел… Через три дня Булат удрал, потому что кавказские застолья сопровождались длинными хвалебными тостами в его честь. Он просто не выдержал цветистых кавказских прославлений его гениальности.
   На последнем юбилее, устроенном его почитателями в Москве, в театре «Школа современной пьесы», после двухчасового чествования искренних поклонников творчества Булата – знаменитых деятелей театра, литературы, поэзии, политиков, ученых, – знаете, что он сказал, когда его вызвали на сцену? «Я всё ждал, когда же это кончится».
 
   Работа над «Женечкой…» строилась так: я давал конструкцию эпизода, объяснял Булату, что должно произойти между героями в эпизоде, и примерно намечал, о чем они говорят. А вот весь юмор, как они говорят, ни с чем не сравнимая ироничность – всё это было в руках Булата.
   Он писал диалоги, как под диктовку, почти начисто, без помарок. И дело двигалось у нас довольно быстро. Я брал его диалог, что-то сокращал, иногда дописывал. А он брал сцены, написанные мною, главным образом описания действий героев, тоже что-то поправлял, и мы двигались дальше, довольные друг другом.
   Споткнулись мы на эпизоде, когда Женя Колышкин попадает к немцам с посылкой. Это у меня было придумано еще в заявке. Впрочем, в основу лег реальный случай, описанный в одной из фронтовых газет. Здесь Булат отказался от участия в диалогах. Он говорил: «Приключенческие эпизоды мне неинтересны». И весь эпизод мне пришлось писать самому. А вот, к примеру, диалог Колышкина по телефону с Женечкой, когда Захар Косых, охраняющий героя, воспринимает слова, сказанные им Женечке, как слова, обращенные к нему лично. Вот эту остроумную сцену Булат написал меньше чем за час. Когда я ее получил, то хохотал до слез. Эта сцена, по-моему, одна из лучших в картине.
   Вообще юмор и ирония были у него в крови. Ситуации, так сказать, чреватые юмором, сразу его увлекали, и работал он над «своими» сценами всегда с удовольствием.
   И вот я застрял на ситуации, когда Колышкин попадает с посылкой к немцам и встречает с ними Новый год.
   Писатель Анатолий Рыбаков, который тоже в это время жил в доме творчества, каждое утро спрашивал нас: «Ну так как? Вернулся ваш Колышкин от немцев или всё там?» Мы отшучивались: «Помоги его вытащить. Как он от них может уйти живым? Что должно произойти?»
   В общем, нам кое-что казалось неоправданным. Проблема была не в том, как он выбрался от немцев, а как уцелел, вернувшись к своим, и не попал в руки СМЕРШа. В конце концов ларчик мы открыли просто: наш непьющий герой перепил и у немцев, и у своих. И лейтенант, их командир, вместе с друзьями Жени ему не поверили, отнеслись к рассказу о том, что он побывал у немцев, как к пьяной галлюцинации.
 
   Когда материал был смонтирован вчерне, Булат посмотрел на всё и сказал: «Володя, ты знаешь, я разочарован». Он был краток и жестко откровенен. (Его дружеское участие всегда сопровождалось полной откровенностью.) «То, что было задумано, не получилось, – сказал он мне. – Ведь мы писали эксцентрическую комедию, а это… какая-то грустная история, Женечка погибла. У нас ведь в сценарии этого не было. Это твои импровизации на съемках. И вообще я тебе должен сказать, что, когда мы писали сценарий, я представлял себе, что Женя Колышкин – это я, а когда увидел Олега Даля, я понял, что наш главный герой – это ты». Я ему отвечаю: «Булат, себя ты выразил так ярко в повести „Будь здоров, школяр“. Но ведь здесь совершенно другой характер. И я, естественно, переносил на него пережитое мною. Я вообще и в театре, которому отдал десяток лет, и в кино всегда сопереживал главному герою. Я просто не могу не идентифицировать себя с ним».
   Тогда мы расстались, так и не поняв друг друга. Но когда Булат попал в битком набитый зрительный зал, когда услышал зрительский смех до слез, когда началось шествие картины под злобный вой официальной критики, обвинившей нас в пацифизме, в антигероике, в насмешках над святынями, тогда он оценил фильм. Тогда он понял, что не имеет значения, на кого похож главный герой. И ему хватило улыбки, когда, как в его песне, «били под ребра». Чего я не мог сказать о себе. Булат был уже закален годами преследования, а я сильно расстраивался от укусов прессы.
 
   Фильм снимался в Калининграде, бывшем Кенигсберге, где тогда еще сохранились руины войны. Когда мы разыгрывали мизансцены с Олегом Далем, Галей Фигловской и исполнителем роли Зигфрида Бернтом Шнайдером, я понял, к чему приведет легкомыслие нашего Колышкина. Вместо того чтобы ответить на поцелуй Земляникиной по-мужски и, возможно, расстаться с юношеской невинностью (чего героиня, конечно, желала), он увлекает ее в это игривое путешествие по замку. «Я проведу вас по руинам зла». Словом, наш герой заговаривал зубы, испугавшись физической близости с женщиной, которая была явно старше его. Героиня Гали Фигловской, Женечка Земляникина, нехотя включается в предложенные «прятки», вбегает в комнату и… ловит смертельную пулю от скрывавшегося в доме немца. Таковы были мои импровизации. А в нашем с Булатом сценарии в финале Колышкин бросался своим телом на ракету, которая воспламенилась при бомбежке. Падал на нее, отвинчивал взрыватель и таким образом фактически спасал от гибели весь дивизион, потому что рядом были боеприпасы. Сценарий заканчивался вот таким мюнхгаузенским подвигом Жени. И таким помнил финал картины Булат, прилетевший на съемки в Калининград. Он даже не знал, что я «умертвил» героиню…
   Сняв гибель Земляникиной, снимать эксцентрический эпизод было уже невозможно, а войска тем временем прибыли по разнарядке Главного политического управления армии и флота (ГлавПУР) на съемки. Мне были приданы генерал, пехотный полк, танки и самоходки, «студебеккеры», «виллисы» и т. д. Я вышел на площадку в том же ужасе, что и герой картины «8 1/2» Феллини, Гвидо Ансельми, где его тащат к гигантской декорации, а он не знает, про что снимать… Накануне я позвонил Булату в Москву: «Приезжай, не знаю, что делать. Не могу разобраться в финале». – «А чего тут разбираться-то, Володя? – ответил он мне. – В сценарии всё написано!»
 
   В первый день я снял какие-то несколько кадров – проходят танки, стоит регулировщица, мимо свежих могил идут солдаты, руины. В общем, «гарнир для блюда», которое еще не было придумано. И только бессонной ночью мне представилось, как один из героев напишет имя павшей героини на рейхстаге: «Земляникина». Хотя писали свои фамилии живые, те, кто дошел. И вот Колышкин видит фамилию погубленной им любимой и сознает свою вину в ее смерти. (Я начал снимать эту сцену без Булата.) Но после трагедии, в финале, мне всё же хотелось вернуться к комедии, хотя и брал страх. Не будет ли стык трагического и комедийного шокировать? А Булата всё нет, посоветоваться не с кем. И я решаюсь снять новую импровизацию – эпизод, где неловкий Колышкин, случайно задев ведро, стоящее на «катюше», обливает с ног до головы лейтенанта Ромадина.
 
   Я считаю, что иногда провокация вызывает такую неподдельную реакцию, что не всякий гениальный актер способен гарантировать ее эффект. И не говорю иногда актерам, что произойдет в кадре, чтобы снять непосредственную реакцию. В данном случае прекрасный актер Георгий Штиль стал моей «жертвой».
   Был ясный, но довольно холодный день. Я подошел к Далю и тихо его попросил: «Олег, будешь слезать с „катюши“, заденешь сапогом ведро, чтобы оно упало на Жору». Как раз в это время на съемочной площадке появился только что приехавший Булат и встал среди зевак, наблюдавших съемку. Олег слезает с «катюши», ведро опрокидывается, Жора вскакивает, как ошпаренный и… идет непечатный текст. (Звукооператорша аж выскочила из тонвагена с красными ушами.) Булат подходит ко мне и говорит: «Ну что такое? Олег хороший актер, и… такая неловкость». – «Булат, ну с кем не бывает?» – Я не рассекречиваю задуманное. На объяснения с соавтором на площадке нет времени. Высушили Жорину гимнастерку. Он оделся. Объявляю съемку дубля. Я шепчу Олегу: «Повтори то же самое». Олег меня понимает, опять задевает ведро, и снова Жора вскакивает. Булат уже не выдерживает: «Олег! Ну что с тобой, в самом деле?» Ну, тут уж все рассмеялись. Штиль сказал с укором: «Вы не верили, что я сыграю и без ваших хитростей?» В картину вошел все-таки первый дубль, потому что во втором Жора, естественно, смекнул, что его дурачат, и реакция оказалась слабее.
 
   Булат был под постоянным и недремлющим надзором ЦК КПСС, КГБ. И в Госкино меня предупреждали: «Смотри… Мало того что ты на заметке у Ермаша, [1]закрывшего в твоем театральном прошлом два спектакля в Свердловске, ты еще Окуджаву берешь в соавторы». И впрямь наш фильм загодя пугал начальство Госкино тем, что не прославлял войну, а смеялся над ее нелепостями. Показывал врагов не страшными зверями, как это было принято в фильмах о войне, а людьми тоже мыслящими, что было недопустимо для идеологии ГлавПУРа. (Но, что парадоксально, именно ГлавПУР-то и спас нашу картину от уничтожения.) Госкино железно отвергло наш фильм, запретило его как пацифистский. Но об этом по порядку.
   На подъем я был всегда легок и вскоре отправился со своей картиной на базу Северного флота в Североморске. Затем показал «Женю, Женечку…» в Балтийске. И везде моряки и офицеры принимали картину как нормальные зрители, переживали за героев, хохотали. Я осмелел и показал фильм еще в нескольких наземных воинских частях. В общем, накопил пачку отличных отзывов от политотделов. И тогда же дал телеграмму протеста председателю Совета министров Косыгину на триста слов. Там были такие слова: «…Даже преступники знают, за что их судят, а нашу картину уничтожают без объяснения причин».
   И вот мы с Булатом решились отправиться в «логово врага» – в ГлавПУР. А в это время случилось так, что твердокаменный начальник Епишев куда-то уехал и его замещал контр-адмирал, у которого с чувством юмора всё оказалось в порядке. На просмотре картины мы с Булатом сидели прямо за этим адмиралом, хохотавшим до слез.
   Хохотали все.
   После того как просмотр закончился и зажгли свет, этот контр-адмирал обратился к присутствующим: «Высказывайтесь». И один за другим вставали майоры, капитаны, полковники и говорили, что фильм – вредный, что они поддерживают решение Госкино уничтожить картину, только авторов надо наказать и пленку смыть…
   В общем, картину разнесли в пух и прах. А этот самый контр-адмирал сидел, опустив глаза, и молчал. Мы с Булатом смотрели на него и думали: какой же он беспринципный: так хохотал и вдруг молчит. Когда наступила тишина, он поднял глаза: «Все высказались? Ну так вот, картина – хорошая. А если рассуждать, как вы (майор такой-то) или вы (полковник такой-то), то мы вообще уничтожим искусство». И ушел. А в армии ведь как? Самая высокая инстанция – последняя и ее никогда не обжалуют. И генерал Востоков, курировавший тогда искусство для армии, подхватил меня и Булата под локти и повел в свой кабинет. Закрыв почему-то дверь на ключ, он сказал: «Вашу картину мы решили поддержать».
   Так в «игольное ушко» картина «Женя, Женечка и „катюша“» пролезла на экраны. И как ни разносила картину пресса, а «Женя, Женечка…» хорошо прошла у зрителей, хоть и третьим экраном, без рекламы. Правда, цифры посещаемости тогда выправлялись в пользу идеологически важных картин, которые этими дутыми показателями оправдывали политику Госкино.
 
   Я хотел работать с Булатом и дальше. Я подал не одну заявку в расчете на Булата, потому что это были трагикомические темы. Но всё это наталкивалось на «Что, что?! Окуджава?!» Чиновники без слов давали понять, что и читать заявку не станут.
   Отчасти дело было еще и в том, что с Булатом в то время разгорался очередной конфликт.
   «Нью-Йорк таймс» напечатала, что в СССР нет свободы творчества, и, в частности, сослалась на судьбу Окуджавы. Булата как члена партии вызвали в ЦК КПСС. От него потребовали написать опровержение. Булат отказался. Он сказал: «Мне с собою жить до конца дней, а вас, не знаю, увижу ли еще раз». Так он ответил главному идеологу, секретарю ЦК КПСС Ильичеву. И тогда первичная писательская парторганизация исключила Окуджаву из партии, а районная утвердила. Но ЦК КПСС замял дело. Нашлись понимавшие, что гонения на поэта, известного на Западе, только подогреют антисоветские настроения.
   И всё же, когда я задумал картину о декабристах, я не мог не прийти к Булату, поскольку тема была ему близка. Он ведь уже написал пьесу о декабристах для Ленинградского ТЮЗа. Я пришел к нему с предложением, чтобы он со мной в соавторстве включился в «Звезду пленительного счастья». Он мне сказал: «Володя, мне неинтересно иметь дело с документально известными историями, которые не оставляют место для фантазии. Здесь я тебе не нужен». Я возразил: «Но ты же пишешь о Пестеле повесть „Глоток свободы“?» – «Чудак, это вовсе не о Пестеле. Я придумал героя Авросимова, писаря на допросах Пестеля [2]… Я его сочинил и совершенно свободен, а у тебя – документы».
   И пришлось мне писать сценарий «Звезды пленительного счастья» самому.
   Булат согласился написать лишь романс для поручика Анненкова («Кавалергарды, век недолог»). После «Белого солнца пустыни» с песенкой Верещагина о «госпоже удаче» я уже не мыслил обходиться без песни Булата, и для экранизации «Леса» он также сочинил куплеты бродячих актеров:
 
Бог простит, беда научит,
судьба с жизнью разлучит.
Кто что стоит, то получит,
а не стоит – пусть молчит.
Наша жизнь – ромашка в поле,
пока ветер не сорвет…
Дай Бог воли! Дай Бог воли!
Остальное заживет.
 
   Слова эти, как и сам фильм, вызвали негодование в Госкино. Кто, кроме партии, вправе судить, кто что стоит и что получит? К какой воле зовет Окуджава в «самой свободной стране»? Вместе с «вредным» текстом песни были вырезаны «алкогольные» и «сексуальные» сцены, «искажающие русскую классику». В конце концов фильм отправили на полку, а режиссера изгнали из кино.
 
   Кто-то назвал романы Булата «историческими романсами». Я убежден, что как драматург он мог сочинять сценарии самостоятельно, без соавторства, потому что в прозаических произведениях Булата была та же интонация, что и в его стихах, – ироническая и грустная. Но Булат поставил на себе крест, приняв близко к сердцу самооправдание чиновников, пугавшихся его аполитичности и приверженности «абстрактному гуманизму» (термин тогда был сродни ругательству). Вместо того чтобы сказать: «Да, мы холуи системы и живем в страхе», они обвиняли Булата в незнании законов кинодраматургии. А Булат по своей скромности в это уверовал. И даже перед «Женечкой…» он мне говорил: «Слушай, ну зачем я тебе? Ты всё сам хорошо придумал». А на поверку выходило, что самое остроумное в картине (блистательные комедийные диалоги) сочинено Булатом. И я лишь иногда развивал его тексты в импровизациях вместе с актерами.
 
   Однажды я пришел к Булату совершенно убитый, когда после триумфа «Белого солнца пустыни» одна за другой отметались мои заявки…
   Я притащился в упадке, но, прежде чем нажать кнопку звонка, сколько мог приободрился. Булат, очевидно, что-то почувствовал. «Ты знаешь, я только что поймал мелодию песенки, вот послушай, как тебе?» И он поет мне: «Моцарт на старенькой скрипке играет… / Не оставляйте стараний, маэстро… / Не расставайтесь с надеждой, маэстро…» Аккомпанируя себе на гитаре, он допел и смотрит на меня. А я глаза вытираю. Булат с такой лукавинкой в глазах спрашивает: «Что, понравилось, да? Понравилось? Правда, понравилось?» Я киваю. «Булат, а можешь еще раз?» И он снова поет, потому что понял, как мне нужны были эти его слова.
   Когда он и сам чувствовал, что у него случилась настоящая удача, он не восклицал, как Пушкин: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!», а спрашивал скороговоркой: «Нравится, да? Правда, нравится?» А глаза довольные, смеющиеся.
 
   А вообще-то Булат был жестким в отношениях с людьми, которые ему не нравились. И они чувствовали это. Я не припомню случая, чтобы когда-нибудь он лицемерил. Правда, иногда лукавил. Если случался телефонный звонок и у него просили интервью, или выступить, или приглашали на какое-то празднество, а он этого не хотел, он спрашивал, куда и в какое время приехать, даже переспрашивал (будто записывал) и, отказавшись от машины, которую предлагали за ним прислать, клал трубку. «Скорее отвяжутся». – «Булат, ты же их обнадежил!» – «Ой, Володя. Если не обнадежить, будут названивать, подключат начальников, притащат подарки. А так… Ну, не приехал. Значит, не мог, не получилось. Я же роман пишу. Когда же работать?»
 
   Большую часть времени Булат был закрытым. Для всех.
   Еще там, в Калининграде, мы как-то сидели и я говорил о своей дочке, о своей жене… А моя жена в чем-то очень похожа на первую жену Булата, Галю, которая погибла, как он считал, по его вине. И когда разговор коснулся моей Людмилы, он сначала о чем-то спросил, потом начал что-то рассказывать… и я вдруг увидел у него на глазах слезы. Я, конечно, не стал на него глазеть и спрашивать: «Булат, что случилось?» Я догадался… Он затих. И больше не сказал ни слова.
   Я не считал себя вправе спрашивать Булата о том, что его так мучает, я всё видел… и знал, но иногда вдруг, как-то вскользь в его разговоре проскальзывала трагедия его первой семьи.
   Дело в том, что Булат ушел от своей первой жены Галины. Их разлад многим тогда, в том числе и самому Булату, казался каким-то недоразумением. Но Галина и сын Игорь восприняли его уход очень болезненно. Булат еще очень долго колебался – не вернуться ли к первой семье… Но, получив резкую отповедь от Галины, Булат остался в Ленинграде. В нем взыграла армяно-грузинская кровь…
   Сын Игорь пережил эту катастрофу очень тяжело. Он втянулся в наркоманию… Совершенно не признавал в Булате отца… И кончилось всё тем, что Игорь попал в тюрьму. Отсидел срок. Булат пытался спасти Игоря от тюрьмы, но ничего не вышло, поскольку дело, по-моему, было связано с наркотиками…
   Скончался Игорь за год до смерти Булата, перенеся ампутацию ног.
   Я с Булатом на эти темы никогда не говорил, если только он сам не начинал разговора какими-то отрывочными фразами. Иногда вырывались какие-то… почти междометия по поводу случившегося. И когда я говорил: «Прости, Булат, я не понял…», он приоткрывал ту трагедию, которая всегда продолжалась в его душе, потому что Галина скончалась вскоре после их разрыва от сердечного приступа в подъезде своего дома. Она очень тяжело пережила эту драму… Игорь с тех пор не общался ни с кем из родни Булата, кроме бабушки Ашхен Степановны2. Она очень сострадала своему внуку Игорю и сыну Булату, между которыми долгие годы существовал конфликт. Я не вдавался в подробности, но думаю, что всё было связано с разладом, случившимся в первой семье Булата.
   Предопределенность трагедии Булата в том, что он прожил жуткую жизнь сироты. После расстрела его отца и после того, как мать арестовали и отправили в лагеря, где она провела почти двадцать лет, он ушел на фронт добровольцем. Сын «врагов народа», он не верил в виновность родителей и оставался патриотом Отечества не на словах. Переживания, которые Булат перенес еще юношей, думаю, были самыми тяжкими.