Ведь что в этой песне самое тяжелое, самое трудное? Это то, что в ней два времени: время, когда происходит действие, и время, когда поют. И они не сходятся, эти два времени. А человек, который поет, знает, что никаких счетов ни с какими «сплетниками» сведено не будет, что это вообще невозможно, отчасти по жизни, отчасти по той подлости, в которой мы оказались, – по всему вместе. И вот это столкновение драматическое: «На порога едва помаячили и ушли, за солдатом – солдат». Да, это как раз – и «помаячили», и «сведем с ними счеты потом», и всё это вместе – трагедия поколения.
   Это подчеркивается и архитектурно. Обе эти цитаты – из вторых строф песни «девочек» и песни «мальчиков». Патриотическому самоотречению «девочек» соответствует на том же месте необоснованная уверенность «мальчиков», что они способны отстоять справедливость.
   Конечно, Булат не думал ни о какой архитектуре! Просто почувствовал, что так надо. Я, признаться, тоже не думал, но когда мне пришлось об этом писать, я это увидел. Да, Булат был поэтом своего поколения, а поколения приходят и уходят. Но каждое по-своему связано с вечностью. И задача поэта – увидеть, ощутить проекцию судьбы своего поколения в вечности. Булату это удалось.
   Кстати, поколения – не футбольная команда, они не ведут матча между собой вопреки убеждению профессиональных «борцов поколения». Духовная трагедия, которая лежит в основе творчества Окуджавы, касается всей нашей жизни – и сегодня, и вчера, и всегда.
 
   Я встречал Булата и живя в эмиграции, но, естественно, не часто – раза два, – когда он приезжал из Москвы: в 1979 году у нас дома и в Нью-Йорке, в других городах, и подолгу в Русской школе Норвичского университета (Вермонт).
   В эмиграции тоже жили советские люди. В газете появилась идиотская статья Марка Поповского о том, что Советы забросили идеологический десант – Белла Ахмадулина, кто-то еще, и вот Булат. «Вы, конечно, любите его, но помните: он приехал сюда для того, чтобы показать американцам, что в Советском Союзе – свобода». Я ему ответил, что если следовать этой логике, то те эмигранты, которые хорошо устроились, проявив высокие профессиональные качества, поступают тоже предосудительно, ибо тем самым демонстрируют, что в Советском Союзе довольно хорошее образование. Однако желания с пропагандистской целью устроиться дворниками, чернорабочими никто не проявил.
   Была и такая реакция на Булата: вот, такой-сякой, – я не хочу повторять всех гадостей, которые писались по этому поводу – а его посылают будить ностальгию. Последнее Булата даже удручало, он боялся, что это правда. А я ему сказал: «Знаешь, в мои расчеты это тоже входит. Буди в нас ностальгию. Начальство думает, что это ему выгодно, а я думаю, что это выгодно мне. Пока у людей есть ностальгия, они еще люди. А когда они перестают ее чувствовать, они не люди. Не зря ведь у тебя залы переполнены».
   Достоинство художественного произведения не всегда жестко связано с политическими взглядами автора. Полукомический эпизод связан у меня по этому поводу с Булатом. А получилось так. Однажды я получил письмо из «Посева», в котором мне сообщили, что Булат Шалвович согласился на выпуск у них второго издания сборника «Проза и поэзия» и хочет, чтобы я был составителем и автором предисловия. Я, конечно, согласился. Поскольку там вначале шла проза, а о прозе я писать не хотел, да и не очень умею, то я стал автором послесловия. И стал составлять, точнее, слегка пересоставлять поэтическую часть этого сборника. Кое-какие стихи – из ранних – я выбросил, а одно стихотворение, которое он хотел выбросить, – а именно «Сентиментальный марш» – выбросить отказался. Его тогда ввиду изменения во взглядах не устраивали «комиссары в пыльных шлемах». Я тогда этим комиссарам и коммунизму давно не сочувствовал, как не сочувствую сейчас, и всё же песню эту считал и считаю прекрасной. Потому что в песне есть содержание не только линейное, что волнуют меня не сами комиссары, а то, что он в них искал. Короче, стихотворение это оставил (объяснив автору, почему), и, по-моему, он никогда не выражал недовольства. И не только потому, что дал мне карт-бланш.
   У меня есть стихотворение «Комиссары», которое я посвятил Булату Окуджаве. Правда, в советском издании, в сборнике «Годы» (М., СП, 1963 год) я это посвящение с ведома и согласия Булата снял. Это было притворное снятие, потому что имя Окуджавы привлекло бы внимание редакторов и цензоров и они слишком внимательно стали бы читать это стихотворение, да и всю книгу, а я в этом не был заинтересован. Потом я это посвящение восстановил. Конечно, стихотворение связано с «Сентиментальным маршем». Им я и заканчиваю.
Комиссары
(Элегия)
 
Булату Окуджаве
Где вы, где вы?
 
 
В какие походы
Вы ушли из моих городов?..
Комиссары двадцатого года,
Я вас помню с тридцатых годов.
Вы вели меня в будни глухие,
Вы искали мне выход в аду,
Хоть вы были совсем не такие,
Как бывали в двадцатом году.
Озаренней, печальнее, шире,
Непригодней для жизни земной…
Больше дела вам не было в мире,
Как в тумане скакать предо мной.
Словно все вы от части отстали,
В партизаны ушли навсегда…
Нет, такими вы не были – стали,
Продираясь ко мне сквозь года.
Вы легко побеждали, но всё же
Оставались всегда ни при чем.
Лишь в Мадриде встречали похожих,
Потому что он был обречен.
О, как вы отрешенно скакали,
Зная правду, но веру храня.
И меня за собой увлекали,
Отрывали от жизни меня…
И летел я, коня погоняя,
Прочь куда-то в пыли и в дыму.
Почему – я теперь уже знаю,
А куда – до сих пор не пойму.
Я не думал о вашей печали,
Я скорбел, что живу, как во сне,
Но однажды одни вы умчались,
И с тех пор не являлись ко мне.
И пошли мои взрослые годы…
В них не меньше любви и огня…
Но скажите, в какие походы
Вы идете теперь – без меня?
 
1960

Фазиль Искандер
«БУДУТ ПЕТЬ ЕГО ЛУЧШИЕ ПЕСНИ…»

   Смерть Булата Окуджавы для меня самая большая потеря за всю мою литературную жизнь.
   Его высокая, стройная фигура везде выделялась выражением необычайного одиночества и одновременно силы, преодолевающей это одиночество. Теперь ясно, что он для всех нас, для страны был ледоколом, пробивающим полярные льды одиночества.
   Я видел его веселым и оживленным в дружеском застолье, прекрасным рассказчиком и внимательным слушателем, благодарно отзывающимся на всякое проявление юмора. Случалось, что он неожиданно резко обрывал людей, склонных к фальши. Впрочем, они и сами в меру своих небольших сил пытались подтягиваться в его присутствии.
   Дважды в жизни я его видел счастливым. Вернее, один раз видел, а один раз слышал его счастливый голос.
   Я с ним был знаком еще с тех времен, когда жил в Сухуми и иногда приезжал в Москву, пытаясь пристроить свои стихи в газеты и журналы.
   Тогда он уже работал в «Литгазете», где мы с ним и познакомились. Я еще почти не знал его стихов, да они и печатались в Москве редко, но по-человечески он мне понравился.
   Через несколько лет уже в Сухуми до меня долетели его песни и первые раскаты его славы.
   В тот день, вместо того чтобы сидеть в издательстве, где я работал, я рыбачил на пристани. Был чудный солнечный день. И вдруг ко мне подошла молодая, красивая, улыбающаяся пара. Это был Булат со своей юной женой Ольгой. Они прибыли из Одессы, искали меня в издательстве, и там правильно указали место моей рыбалки. Я взглянул на Булата и понял, что он счастлив.
   Потом, уже через множество лет, когда я жил в Москве, вдруг мне позвонил Булат. По его голосу я понял, что случилось нечто радостное. Так оно и оказалось. Он, искрясь вдохновением, прочел мне только написанные стихи про «Кабинеты». Это были чудные стихи, я его поздравил с удачей, да он и сам об этом знал. Голос у него был счастливый, и он с удовольствием в ответ на мою просьбу прочел их второй раз. Да, это была творческая радость, делающая художника счастливым. Позже эти славные стихи превратились в прекрасную песню.
   Эти шутливые, насмешливо-грустные стихи выражали самую серьезную, самую заветную и самую невероятную мечту россиян о приходе интеллигенции к власти. Очаровательное сочетание юмора и грусти.
 
   Конечно, в глубине души он не верил в реальность такой мечты.
   Однажды я вместе с группой поэтов должен был выступать в Колонном зале. Подойдя к входу, я вдруг обнаружил, что забыл пригласительный билет. Пытаюсь миллиционеру объяснить, что я участник вечера, но он сурово загораживает мне дорогу. И вдруг я увидел Булата внутри здания недалеко от входа.
   – Булат! – крикнул я, исчерпав все аргументы.
   Булат быстро оглянулся в сторону входа и увидел меня из-за спины милиционера. Он немедленно подошел. Я ему объяснил ситуацию, надеясь, что он позовет кого-нибудь из организаторов вечера.
   Но Булат с совершенно неожиданной для меня решительностью, несмотря на возражения милиционера, протащил меня в дверь. Этого ни я, ни тем более милиционер никак не ожидали. Я уверен, что милиционер не знал Булата, но, пораженный его боевым духом, он не выдержал и подчинился ему. И таким бывал Булат.
 
   На Булата нередко обрушивался гнев начальства, случались и другие жизненные неурядицы. Но никогда я не слышал от него ни одной жалобы на жизнь или на людей. В нем была какая-то особая деликатная гордость.
   Однажды он прикатил ко мне на дачу во Внуково вместе с Натаном Эйдельманом. Я так обрадовался его приезду с Натаном! Жена накрыла на стол, мы с Натаном успели выпить, кажется, по первой рюмке, ну, может быть, по второй, как вдруг Булат заторопился назад. Сначала я растерялся. Ехать из Москвы в такую даль, чтобы через полчаса мчаться обратно? И тут я понял, что ему плохо. Очень плохо. Он просто мечется.
 
   Но он не проронил ни одной жалобы. Таким был Булат.
   Его стихам были присущи какие-то странные, как мы теперь догадываемся, музыкальные паузы. Они как будто ждали от кого-то мелодии. По счастливой случайности природы Булат обладал высоким музыкальным талантом и сам окрылял свои стихи чарующей мелодией.
   До Булата Окуджавы усилиями нашего официального искусства частная жизнь человека рассматривалась как нечто мелкое и даже несколько постыдное. И вдруг пришел человек, который своими песнями доказал, что всё, о чем наши люди говорят на кухнях, в узком кругу или думают во время ночной бессонницы, и есть самое главное. Его песням свойственна такая высочайшая лирическая интимность, что, даже когда он исполнял их в переполненном зале, казалось, он напевает тебе лично.
   Как где-то сказано у Достоевского, у человека всегда должен быть дом, куда можно пойти. В самые безнадежные времена таким домом для нас были песни Булата. Печаль в искусстве, которая понимает и отражает нашу жизненную печаль, есть бодрящая печаль. В этом смысле Булат Окуджава был нашим великим общенародным утешителем. Цель искусства в конечном итоге – утешение.
   Одинокие пловцы во время кораблекрушения, мы хватались за его песни, как за спасательный круг, и сплывались в дружескую компанию. И это создавало в те далекие времена уже никогда неповторимый уют и надежду. Однажды Булат вдруг сказал мне:
   – Песни – как театр, они живут двадцать лет.
   И это он сказал без всякого оттенка жалобы. Но я уверен, что он ошибся. Подобно тому как мы слушаем и поем романсы девятнадцатого века, так и в грядущем веке будут петь его лучшие песни, будут читать его лучшие прозаические произведения, чем-то удивительно похожие на его стихи.

Константин Шилов
ТАТЬЯНА ГРИГОРЬЕВНА,
АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ
И БУЛАТ ШАЛВОВИЧ

Воспоминание об одной встрече
   Встретившиеся поименованы в правильной последовательности – исходя из их же собственных понятий и обычаев. Оба поэта в любом случае пропустили бы вперед даму. Тем более – такую величественно-прекрасную, какой была пушкинист Т. Г. Цявловская, отмечавшая, кстати сказать, в те дни свое семидесятилетие. Тем более что встреча происходила в ее доме. Она являлась связующей поэтов и «принимающей стороной». Поэтому и сюжет двинется – от нее… На дворе стояла весна 1967-го.
ХОЗЯЙКА ДОМА,
или ПРЕКРАСНАЯ ДАМА ПУШКИНИСТИКИ
   Высокая, статная, породистая женщина с серебряной сединой и карими глазами, горящими огоньком лукавого любопытства, готовая и к растроганной «умиленности», и к острому, резкому словцу, – открывала гостям дверь своей новой квартиры. Даже не очень стараясь, можно было разглядеть в ней ту молодую Татьяну Зенгер, какой увидел ее в конце 20-х годов В. В. Вересаев: «Стройная красавица с медлительными движеньями, ученица Цявловского… И в Пушкина была влюблена так же восторженно и благоговейно, как Цявловский».
   Знаменитая обитель в Новоконюшенном, где кто только не побывал, больше не существовала. Новоселье Татьяна Григорьевна справила в конце 65-го. В современную трехкомнатную квартиру на третьем этаже 16-этажной «башни» по 2-му Сетунскому проезду перевезены были архивы. Неизданные рукописи профессора М. А. Цявловского, скончавшегося в 1947-м, картотека «Летописи жизни и творчества Пушкина», материалы по иконографии, по изучению пушкинских рисунков. Перевезена редчайшая библиотека… Спальня с книгами по искусству, большой зал – весь в стеллажах, а дальше – вход в маленький кабинет. В зале у окна – стол, за которым семнадцать лет друг против друга трудились, острили, «жили Пушкиным» неутомимые супруги. Прочая мебель по бедности Татьяны Григорьевны, не имевшей службы и ученых степеней, подарена была ей бывшей домработницей и многолетним другом Фросей. На кое-как вбитом гвозде висел пейзаж – подарок П. П. Кончаловского…
   Сразу на Сетунском закипел прежний круговорот. На кухне сиживали и спорили вновь гонимый госбезопасностью Ю. Г. Оксман и академик В. В. Виноградов. И любимый друг хозяйки – пушкинист С. М. Бонди. И всегда старавшийся делать ей добро (вот и эту квартиру выхлопотал) И. Л. Андроников, предусмотрительно – как улыбаясь говорила Цявловская – выходивший прогуляться по коридорчику, если начинались «опасные» разговоры. Всех их слушал и давно не робко вопрошал молодой энергичный историк Натан Эйдельман. Но и безвестные и (пока!) не самые знаменитые – из разных уголков страны писали, трезвонили, ехали в этот дом, где никому не было отказа. Актер Владимир Рецептер, скульптор Олег Комов, художник Павел Бунин… Не упомню всех, и сам осчастливленный в незабываемый метельный вечер 10 января 1966-го первым приходом в эти стены.
   Встреча Татьяны Григорьевны с Пушкиным произошла в 1928 году – после бурной и драматической молодости (сестра милосердия в лазаретах мировой и гражданской войн, голод и эпидемии, неудачные замужества, потеря сестер, братьев и любимого отца – профессора-филолога, знатока античности, одно время – министра просвещения России). За сорок лет ежедневного «общения» с Пушкиным она стала самым авторитетным биографом, текстологом, знатоком почерка и графики поэта. Не буду голословным, а приведу текст сохранившейся в архивах телеграммы от 25 января 1963 года, полученной на Татьянин день: «От всего сердца поздравляю Вас дорогая Татьяна Григорьевна Еще раз благодарю за добрые и мудрые советы Ваша Ахматова».
   Она видела и слушала Александра Блока, принимала у себя в гостях Михаила Кузмина, дружески общалась с Анной Ахматовой… Современница «серебряного века» русской поэзии… А теперь вот – 60-е годы ощутимо кончались (через год – удушение «пражской весны»), и всё явственней – через Пушкина и декабристов – звучали мотивы братского единения, «любви и дружества», чести и достоинства. И в дом, где жили Татьяна Григорьевна и Пушкин («Самый похожий!» – это на репродукции тропининского этюда, висевшего в ее изголовье: неприлизанный, с бакенбардами, наспех расчесанными мокрой щеткой), – просто должен был, наверное, явиться в те годы новый поэт и новый гость по имени Булат ОКУДЖАВА.
КАК БЫЛО
   «Прочитала только что полученное письмо Ваше, – сообщала мне Цявловская 12 мая 1967-го. – Отвечать буду потом – очень много дел всяких, самых неожиданных. Назову два. У меня уже с неделю лежит киносценарий Булата Окуджавы о Пушкине!.. О Пушкине в Одессе». Восклицание – от удивления и необычностью жанра, и неслыханной авторской дерзостью. Да еще – совпадением с волновавшим ее сюжетом: любовь к Е. К. Воронцовой в судьбе и поэзии Пушкина. Это тема ее большой неопубликованной статьи…
   Занятно: следующее после Окуджавы срочное дело тоже связано с Одессой, и в ее сообщении я впервые вижу рядом два имени пока еще не сблизившихся или даже незнакомых людей: «Второе. Эйдельман привез из Одессы копию воспоминаний о Пушкине некой Еропкиной, лежащих в рукописном отделе Одесского университета…» Но рукопись Окуджавы – дело номер один. (И для него, как он потом признается, выбор был не случаен: в чем-то Одесса была «автобиографична».) Сроки поджимают: ему, видимо, посоветовали в «инстанциях» апробировать свой труд у Цявловской, члена Пушкинской комиссии Академии наук…
   Название киносценария (авторы Б. Окуджава и О. Арцимович) – «Частная жизнь Александра Сергеича» – просто сразило ее, не одобрявшую вересаевской готовности в «Пушкине в жизни» перемешивать истинные свидетельства о поэте с сомнительными анекдотцами. Воспитанная «пламенным» пушкинистом Цявловским, которого тот же Вересаев назвал «священнослужителем божества», она понимала, что Пушкин мог на это воскликнуть, как его Моцарт: «Ба! Право? Может быть… Но божество мое проголодалось». Но – Пушкин у Окуджавы, который, глотая устриц, говорит, чтобы слышала Амалия Ризнич: «Ах, хороша была! Должно быть, барышня… А ну-ка эту… – И проглотил вторую. – Какая упругая… Кокетка! – и запил вином. И снова глотая: – А эта – замужняя дама… Еле проглотил… Однако вкусно…» Амалия пожала плечом: «Эк, вы не великодушны с дамой». Пушкин – одна из первых реплик которого вслед убегающей девицы: «Ну, не дура ли?.. Такой вечер. Вот дура… Счастья своего не понимает!» Пушкин – в первом же кадре! – голый на пляже, прыгающий на одной ноге, стараясь вытряхнуть из уха воду… Пушкин – видящий в окно девушку с золотистыми волосами – «Александр Сергеевич слюну проглотил…»
   О пережитом шоке Татьяна Григорьевна рассказала мне в подробном, как всегда, письме: «Первое чтение ошеломило меня пошлостью, и я хотела написать разгромный отзыв. Но второе чтение – и особенно третье, когда я уже скользила глазами… могла спокойно и беспристрастно увидеть очень хорошую общую идею („Берегите нас, поэтов, берегите нас…“ – знаете? Его, Окуджавы, стихотворение – напечатано в интереснейшем № 3 журнала „Звезда Востока“, Ташкент»), много тонкого, острого, верного понимания Пушкина и окружения его – дружеского и враждебного. Мастерского воспроизведения, то бишь угадывания, речи и Воронцова, и Вяземской, и Гурьева. Сегодня хожу по комнатам и мучаюсь – как написать… Что – знаю».
   «Брат Плетнев! Не пиши добрых критик!» – это очень серьезный завет Пушкина. При моей легкой воспламеняемости мне это надо особенно помнить. Но при втором чтении я трезво смотрю на вещи… У меня нет этого безошибочного твердого мнения с начала… Вот отрицательные рецензии удаются даже людям, не умеющим хорошо думать…» А по другому поводу – признавалась: «Я написала с маху, как всегда – слишком одобрительно, но, по-моему, это грех небольшой. Так мало у нас хвалят молодых, так это им нужно, жизненно необходимо. А хулители всегда найдутся».
   Что же делать со сценарием Окуджавы? Планом она делится таким: «Признать достойным показа, одобрить то-то и то-то, требовать снять (в редакторском смысле слова, то есть – убрать) все пошлости (Пушкин – сатир и пошлый…), вплоть до заглавия: „Частная жизнь Александра Сергеича“. Рецензию начала с отмеченного ею парадокса: „Изображение жизни выдающегося человека… вдвое труднее, когда автор выбирает в герои поэта. Во сто крат труднее, когда герой этот – Пушкин. То обстоятельство, что автором сценария является талантливый поэт, вселяет надежду, что сценарий будет написан с тонким пониманием образа Пушкина. Однако заглавие фильма сразу настораживает. В нем слышится вызов тем, кто ждет от сценария воплощения образа великого поэта“.
   Но теперь в первую очередь прорывается ее сочувствие автору, одобрение главной мысли и сюжета сценария (это «в сущности противопоставление двух станов – врагов Пушкина и друзей его»). Сумев себя преодолеть, она восхищается впервые ей открывшейся окуджавской прозой! Вот описание Воронцова и его окружения: «Впереди – граф Воронцов (его Александр Сергеич узнал мгновенно), – стремительный и прекрасный, с подзорной трубой, похожий на Петра Великого, закладывающего Петербург. За ним, на расстоянии локтя, полукругом – его приверженцы. Все молоды и горячи. Он проходил по тропинке, которая вилась ниже той, где стоял Александр Сергеич со своей палкой, в нелепой рубахе, маленький какой-то, и смотрел, как они спускались к морю». Что ж, «основные черты личности Пушкина – вольнолюбие, независимость, чувство личной чести, доверчивость, импульсивность, доброта – выражены в сценарии убедительно и пластично».
   Посылая мне выстраданный ею результат – 12 страниц на машинке, – она писала: «Возилась я с отзывом чуть ли не три недели. Написала в конце концов решительно, но в мягкой форме („Берегите нас, поэтов, берегите нас…“)». Точное ощущение: эта строка, дважды приведенная ею, – а стихов и песен Окуджавы она толком не знает, – звучала в ней тормозящим рефреном, пока писала она отзыв. Позже найдется пожелтевший листок с переписанными кем-то по ее просьбе строками:
   Берегите нас с грехами, с радостью и без.
   Где-то юный и прекрасный ходит наш Дантес.
   Да, он не хочет убивать вновь, но «судьба его такая и свинец отлит – и двадцатое столетье так ему велит». Прожившая трагическую жизнь Татьяна Григорьевна не могла не растрогаться. Поэт раним! А ей ли не знать мертвую хватку «века-волкодава». Сколько советских дантесов и дантесиков – тоже «мучеников» политического сыска она помнила – всех этих эльсбергов, ермиловых, зелинских, лесючевских…
   2 июня 1967 года Татьяна Григорьевна сообщила: «Был Булат Шалвович у меня (28 мая), поговорили…».
БУЛАТ ШАЛВОВИЧ
   Он пришел, явно очень настороженный («Бойтесь пушкинистов» – предупреждение, а то и предубеждение – по Маяковскому…). Но как мало они знали друг о друге!.. Входя в кабинет Цявловской, он миновал натянутый на левую створку двери живописный холст: портрет ее любимого брата-близнеца Коли, сотрудника Эрмитажа, расстрелянного «органами». Вроде бы из каких разных миров они были: дочь царского министра, сенатора, вместе с сестрой игравшая с дочерьми государя, и – сын «комиссаров в пыльных шлемах». Сын расстрелянного отца и сестра загубленного брата, только с той, другой, сестрой и выжившие из восьми детей… Но сегодня они сошлись в одной сияющей «точке» – их свел третий незримый участник беседы – Пушкин.
   Булат Шалвович углубился в текст отзыва. С ее личными вкусами, понятно, можно не очень считаться. Ну не нравится ей прием с показом различных «видений» поэта: «это не из мира пушкинского творчества, а – если хотите – из характера творчества Михаила Булгакова». Не нравится прыгающий Пушкин, как и Гамлет, вытряхивающий из туфли песок в фильме Г. Козинцева, – ее дело… Но вот разящее замечание: где же «то главное, что отличает Пушкина решительно от всех?» Словно поставлена задача: заставить зрителя забыть о том, что Пушкин – великий поэт. Правда, из сценария ясно, что Пушкин – автор двух эпиграмм». Упомянут «Бахчисарайский фонтан», а вопросы к волу в ярме: «Бык, а бык, а может, и ни к чему тебе дары свободы?» должны напомнить стихи «Свободы сеятель пустынный…»
   Есть «фальшивые ноты» в образе Пушкина – примеры убедительны. Незнание бытовых мелочей, анахронизмы языковые… Но очень хороши иные линии сюжета! «Завлеченные названием фильма, обыватели, – читал Окуджава, – могут почувствовать себя обманутыми», ибо «личная жизнь Пушкина изображена в сценарии тактично – если изъять ряд эпизодов… Замысел сценария „Частная жизнь Александра Сергеича“ можно понять». Это – «протест против ходульных, выспренних писаний о Пушкине, где он является носителем идей, декламирующим свои статьи и письма, где он нередко лишен человеческих свойств. Однако в данном виде сценарий впадает в другую крайность. Пушкин даже и не поэт, в лучшем случае – слагатель эпиграмм. Истинный образ не здесь и не там. Надо найти мудрое решение… Главное, чего ждешь от сценария о Пушкине, – это образа великого поэта, поражавшего даже современников гениальным умом. Это не получилось». Пожелание доработки, подпись… Он дочитал.
   «Поговорили…» Можно ли услышать их долгий разговор? Как реагировал на отзыв Окуджава? Всё это сжато описано было в письме ко мне:
   «Он сам считает очень плохим свой сценарий, заглавие – случайное. Он прочел его через полгода после сдачи и ужаснулся. Это давняя работа (года два назад. Соавтор – жена). Несколько правил. Занялся другими делами. Я: „Ваша пьеса идет в Ленинграде. Говорят, чудесный спектакль“. – „Ужасный спектакль, ужасная пьеса. Не надо было мне драматургией заниматься“. На мои протесты, он сказал: „Нет, это совершенно трезвая оценка“. Я похвалила его прозу в сценарии, которая остается недоступной зрителю. „Я Вашей прозы никогда не читала“. – „Не читали?“ Подарит книжку о войне, вышедшую во Франции (на французском языке).