И тут как раз прочел в «Тарусских страницах» повесть «Будь здоров, школяр» Булата Окуджавы, с которым был уже знаком.
   Он с удовольствием согласился поработать. После «Тарусских страниц» его нигде не печатали, московскую квартиру он оставил семье и жил у Ольги в Ленинграде. В общем, была масса сложностей… Начали мы писать таким образом. Приехал я в родную Одессу, купил путевки в правительственный санаторий с фуникулером, идущим прямо к морю. Поскольку Булат с Ольгой были не расписаны, путевок было три: у Булата, у Оли и у меня. Фактически они жили в одном номере, я – в другом, а третий был нашим клубом. Мы там вечерами собирались, играли в слова, пели песни, играли на гитаре. Была зима, там отдыхали секретари райкомов партии, низовых партийных организаций, они много пили, пели и, как я понимаю, занимались любовью. И мы придумали такой тип человека (на всю жизнь запомнил), который никогда в жизни ничего не читает – Нечитайло. Потому что мы видели, что никто из них никогда книгу в руки не брал. А мы в город не ездили, писали, читали, развлекались, а потом расходились каждый в свою комнату и все, конечно, читали на ночь. Точно.
   Но, главное, мы вместе сочиняли и писали на равных. За мной был как бы закреплен сюжет, сама история. Мы оба воевали и хорошо знали материал, а про курсантскую жизнь я вообще знал очень много. Мы знали, с каким душевным ресурсом уходили наши сверстники в свой первый бой. Но ни Булат, ни я не знали, как писать сценарий, и в своем «творчестве» тыкались как слепые котята. Но это была счастливая пора, потому что нам было весело работать, мы много придумывали, чем возмещали отсутствие опыта. Закончилось всё тем, что когда я уже сложил картину, уже сделал перезапись, мне пришлось две смонтированные части выбросить, и тогда всё встало на место.
   Однажды у нас с Булатом произошла ссора. В Одессе мы сделали сценарий только в общих чертах, самое начало, а заканчивать я был вынужден приехать в Ленинград. Как я уже говорил, его после «Тарусских страниц» не печатали и он зарабатывал переводами. Из Москвы присылали подстрочники стихов каких-то арабских и иранских поэтов, и каждый день с восьми утра до двух-трех часов дня к нему нельзя было подступиться, так как он должен был зарабатывать деньги. А я привык работать утром, на более свежую голову. И вот так каждый день я ждал его, куда-то мотался, а вечером мы пытались работать… Короче говоря, из ленинградской поездки ничего не получилось, и мы разошлись и полгода, а может быть меньше, не работали.
   Директору студии нравился замысел фильма, особенно первые сцены, и мы тогда договорились продолжить работу и, счастливые, закончили.
   Потом мы уже с готовой картиной «Верность» очень много ездили по стране, выступали. Я помню, когда получили гонорар за сценарий – четыре тысячи (сумасшедшие деньги по тем временам!), в каком-то глухом одесском переулке я отсчитывал Булату его долю. Конечно, после был банкет, на котором мы отметили счастливое завершение долгой работы.
   Он мне рассказывал много историй – и веселых, и печальных – из своей жизни. Один рассказ – «Маленькие неудачи среди сплошных удач» – посвятил мне. Я очень смеялся, когда у него на кухне рассказ этот читал, а потом слышу: он в комнате тоже хохочет! У нас на почве песен-гитары было много общего: компании, посиделки…
   Булат, когда стал уже кое-что зарабатывать, купил себе «Запорожец», снял себе впервые в жизни дачу, звонит: «Отвези меня на дачу, я там буду ездить учиться…» Потом у него «Жигули» появились, новую гитару ему подарили, получил он в писательском доме квартиру! И «общения» наши потихоньку перешли в «телефонные». Правда, в первые годы, когда мы в Москву перебрались, собирались и очень дружной компанией отмечали-праздновали День Победы: во-первых, мы фронтовики – и я, и Булат, и Зяма Гердт, потом у Булата 9 мая день рождения, у моего Валерки, у Тани, жены Гердта…
   А уж после мы с ним где только не сталкивались: и в ресторане, и в консерватории, и на другом конце света… Был, например, такой случай: приезжал к нам директор парижской Синематеки, выискал в Госфильмофонде совершенно никому не известную, всю изрезанную мою картину «Фокусник». Она ему так понравилась, что он меня вытащил во Францию, устроил кучу просмотров в киноклубах всяких, по крошечным городкам каким-то… И вот апогей: собрались в Шербуре кинозвезды, захожу я в зал, приготовились что-то говорить, и первого, кого вижу в зале, Булата Шалвовича! «А у меня здесь две книжки издаются, и как раз ты со своей картиной!..» Приезжаем в Лос-Анджелес и попадаем все трое – Булат, я и Зяма – к одному врачу-кардиологу.
   Булат вообще был человеком совсем не простым: с годами всё больше любил одиночество… Писал он только ручкой, никаких машинок не признавал, как часто не признавал и столов: на диване, полулежа, в кресле… А как заразительно смеялся! Мне в нем это очень нравилось!..
   Буквально за месяц до его отъезда в Германию, а потом в Париж я позвонил ему – у нас же были общие «сердечные» интересы после той операции, и мы иногда обменивались «ощущениями». «Ты знаешь, – говорит, – я сейчас почти не выхожу из дома, боюсь простудиться…» У него же бронхиальная астма еще была, хоть и принимал лекарства, но к ним был сильный иммунитет и он очень был ослаблен…
   Можно рассказывать долго, но перед глазами у меня стоит один эпизод. Во время съемок «Верности», а снимали мы фильм в песчаной такой деревне за Каховкой, вырыли окопы, «война» вовсю идет… Эпизоды эти я потом всё равно выкинул при окончательном монтаже. Отрепетировали, кричу: «Мотор!» И вижу: на бруствере, ручкой щечку подперев, лежит Булатик! КАК он очутился, КАК из Москвы добрался? Ведь это черт-те где было, глухая деревня Старая Маячка! Ничего не сообщил, решил самостоятельно нас разыскать… Ну и началась для нас жизнь: самогон ведь вся деревня варила, арбузы-дыни на бахчах все были наши… Песен его, правда, в то время «народ» в таких деревнях не знал, но мы вечерами его, народ, просвещали!
   В молодости ведь так немного нужно для счастья, оно как-то незаметно, случайно настигает тебя… Мы работали и были счастливы!

Галина Корнилова
БУЛАТ

   Лет десять назад вдруг выяснилось, что мы с ним учились в одной школе. Она и сейчас еще стоит там же, в Дурновском переулке близ Арбата. Однако теперь уже переулок успел превратиться в Композиторскую улицу. Должно быть, по этой причине наша бывшая школа теперь стала музыкальной.
   Сейчас я думаю о том, что путь школьника Булата до школы был довольно длинным. Он выходил из своего дома на углу Плотникова (дом этот назывался папанинским, поскольку в нем долгие годы жил полярник Папанин), пересекал Арбат, по Спасо-Песковскому переулку доходил до «поленовского дворика», то есть до той маленькой площади со сквером, где теперь расположена резиденция американского посла. Отсюда он должен был свернуть налево, в Рещиков переулок, а потом уже направо – в мой Малококовинский и уже по нему доходил до школы.
   Учась в младших классах, я, естественно, мало внимания обращала на старшеклассников. Но вот что не дает мне покоя: как же я могла не запомнить темноволосого мальчика, который два раза на дню проходил мимо моего парадного?
 
   Известно, что сразу же после окончания школы Булат Окуджава попал на фронт. Я же с матерью и младшей сестренкой оказалась в эвакуации, в заволжской деревне. Встретились мы с ним и познакомились только в шестидесятом году в редакции «Литературной газеты», где Булат работал заведующим отделом поэзии, а я – редактором отдела литературы. Надо сказать о том, что в те времена в «Литературке» работала целая плеяда молодых талантливых литераторов, не написавших, правда, пока ни строчки. Будущие известные критики – Станислав Рассадин, Бенедикт Сарнов, Серго Ломинадзе, Валентин Непомнящий, ставший впоследствии крупным ученым-пушкинистом, Зоя Крахмальникова – сейчас религиозный публицист, Андрей Зоркий, уже в наши дни прославившийся своей эссеистикой. Постоянными авторами и чуть ли не ежедневными гостями газеты были Владимир Максимов, Лев Кривенко, Борис Балтер. Из Петербурга наезжали ставшие друзьями газеты прозаик Борис Вахтин и поэт Александр Кушнер. Заведовал всеми литературными отделами в ту пору уже ставший знаменитым писателем Юрий Бондарев.
   Объединял же всех этих столь разных людей, конечно, Булат Окуджава. К тому времени он уже начал писать свои песни, и мы, его сотрудники, стали его первыми слушателями. Сразу после окончания рабочего дня мы битком набивались в кабинет заведующего отделом поэзии – узкую и длинную комнату с одним окном, диваном и письменным столом. Рядом с дверью возвышался шкаф, набитый рукописями поэтов, а наверху шкафа, невидимая для тех, кто входил в комнату, лежала гитара. В этом же шкафу Булат позже прятал рукописные страницы своей первой прозаической книги «Будь здоров, школяр». Однажды прямо в редакции Булат и его друг Серго Ломинадзе сочинили песенку «Девочка плачет: шарик улетел…». И с этого дня ее распевали редакторы всех отделов, ее можно было услышать и в нашей столовой, и в редакционной библиотеке.
   На лето «Литгазета» выдавала своим сотрудникам путевки в ведомственные дачи на станции Шереметьево. На огромном, огороженном заборчиком участке располагались однотипные небольшие дачки с террасками. Каждая – на две семьи. Со всех сторон дачный поселок был окружен лесом, а над деревьями и крышами домов то и дело низко летели самолеты, ибо совсем недалеко от нас располагался Шереметьевский аэродром.
   Дача, где я поселилась со своей семьей, находилась в двух шагах от дачи Булата. Я скоро подружилась с соседкой – светловолосой спокойной молодой женщиной Галей, женой Булата. В свою очередь его маленький сын Игорь сделался приятелем моей дочки Кати. И хотя наши дачи разделяли всего несколько метров, Игорь то и дело названивал нам по телефону, задавая один и тот же вопрос:
   – А Катя выйдет гулять?
   Надо сказать, что сам Булат в Шереметьевку ездил не каждый день. Тем не менее несколько раз мы с ним вместе уезжали туда прямо после работы. Однажды в электричке я рассказывала ему сюжет рассказа, который собиралась написать. Выслушав меня, Булат сказал:
   – Придумано довольно интересно. Но мне кажется, что тут все-таки есть некоторая нарочитость…
   Наверное, он был прав. Во всяком случае тот рассказ я так и не написала.
   Каждый приезд Булата в дачный поселок для всех его обитателей превращался в праздник. Поздно вечером, уложив спать наших детей и родителей, мы большой компанией шли в лес, разжигали там костер и усаживались вокруг него. Вернее, вокруг Булата с гитарой, который садился возле огня и пел одну песню за другой. Потрескивал в костре собранный нами валежник, шумели обступившие нас елки, и красный огонь освещал лицо…
   Там же, в Шереметьевке, у Булата появилось новое увлечение: из корней молодых елочек он делал необычайно выразительные скульптуры. Одна из таких скульптур, «Музыкант», превратилась потом в песню «Чудесный вальс». Целая полка в его комнате была заставлена этими скульптурами, часть которых он дарил друзьям. У меня долго хранились его деревянные «Влюбленные», пропавшие потом при переезде.
   Уже к концу лета я заметила на террасе соседней дачи незнакомую темноволосую женщину с красивым печальным лицом. То была мать Булата, не так давно вернувшаяся из ссылки. На ее красивом замкнутом лице лежала тень пережитой ею трагедии.
   К сожалению, трагически сложилась судьба первой семьи Булата. Его жена Галя чрезвычайно тяжело пережила разрыв с мужем и его женитьбу на ленинградке Оле Арцимович. Довольно скоро после этого события она скончалась от инфаркта. Игорь Окуджава, оставшийся после смерти матери на попечении престарелой бабушки, по сути дела оказался предоставленным самому себе. Сдружившись с компанией юных наркоманов, он стал принимать наркотики, успел побывать в тюрьме и умер, будучи еще молодым человеком.
   Меж тем слава Булата росла, он давал концерты не только в Москве или Ленинграде, но уже выезжал со своими песнями за границу. Особенно тепло, насколько я знаю, его принимали в Польше. Мне довелось передать ему пачку польских газет, где о его концертах писали восторженно.
 
   Как-то к нам в гости приехал член Польского ЦК и одновременно главный редактор варшавской газеты «Политика» Мечислав Раковский. На вопрос моего мужа (он по профессии полонист), что хотел бы Мечислав увидеть в Москве, Раковский ответил, что мечтает познакомиться с Булатом Окуджавой.
   Я позвонила Булату, рассказала о своем польском госте, и он ответил мне:
   – Пожалуйста, приходите. Но, понимаешь, есть одно осложнение: Оля уехала в Питер, и я не смогу сварить вам кофе…
   – Ну, кофе-то я сама сварю, – успокоила я его, – и мы что-нибудь с собой к кофе принесем. Так что ты не беспокойся.
   Мы повезли Раковского и двух присоединившихся к нему дам – полячку и переводчицу с польского – на Речной вокзал, где тогда в «хрущобе» жил Булат.
   Первое, на что я, войдя в комнату, обратила внимание, была стена его кабинета, сплошь завешанная ключами разной величины и формы.
   – Что это такое? – спросила я хозяина дома.
   – Это ключи от гостиниц, в которых я останавливался. Из разных стран и городов.
   – То есть, уезжая оттуда, ты просто забирал их с собой?! – изумилась я.
   – Да. Именно так, – с невозмутимым видом отвечал Булат.
   Гости расселись в большой комнате с низким столом посередине, а я, представив их хозяину, отправилась на кухню варить кофе.
   – Кофе и джезва – на столе! – крикнул мне вдогонку Булат. – А сахар и чашки – в буфете!..
   Я нашла в кухне всё, что нужно, сварила кофе и, разлив его по чашкам, на подносе понесла в комнату.
   – Оказывается, ты и кофе варить умеешь! – почему-то удивился Булат, отхлебнув из своей чашки.
   Еще по дороге сюда наши гости признались, что им очень хотелось бы послушать хотя бы одну песню Окуджавы. Но Булат на этот раз петь решительно отказался.
   – Мне сегодня петь трудно, – признался он. – Но вот если хотите… Мне только что прислали мою пластинку из Франции. Запись – замечательная. Я могу ее поставить…
   Мы слушали французскую пластинку, и если бы при этом не видели молча сидевшего в кресле Булата, можно было бы подумать, что это его «живой» голос.
   Но в конце этого вечера нас ждал сюрприз.
   – Знаете что… – вдруг сказал Окуджава, – я только что написал одну песню. Пока ее еще никто не слышал. Хотите послушать?
   Разумеется, гости встретили его предложение с восторгом. Булат вышел из комнаты и вернулся с гитарой. То была песенка о Моцарте, которую спустя какое-то время пела вся Москва.
 
   Одна встреча произошла у меня с Булатом в Грузии. В восьмидесятые годы в Тбилиси работала Комиссия по переводам, которую возглавлял замечательный человек – Отар Нодия. Ежегодно он приглашал в Грузию русских писателей, поэтов и критиков для обсуждения всех жанров блестящей грузинской литературы. На один из таких семинаров, который на этот раз должен был пройти в Аджарии, согласился поехать Булат.
   Поезд из Тбилиси отходил поздним вечером. Булат зашел к нам в купе, где вместе со мной ехали критики Наташа Иванова и Алла Марченко. Мы разговаривали в тускло освещенном купе, а за задернутыми шторками окна царила непроглядная ночь. Поезд замедлил ход возле какой-то станции, и в ту же минуту в наше окно ударил ослепительный сноп огня. Булат отдернул тонкую занавеску, и прямо перед нами за стеклом вагона засиял подсвеченный прожекторами гигантский портрет Сталина. То был город Гори, родина «великого вождя». Я хорошо помню окаменевшее лицо Булата, который всё еще сжимал в руке край ситцевой оконной занавески…
   В Аджарии, в городе Гали, нас разместили в пансионате на самом берегу моря. В первый же вечер, когда мы пришли на ужин в столовую и расселись за столом целой компанией – известный грузинский писатель Чабуа Амирэджиби, Булат Окуджава, Наташа Иванова и я, – к нашему столу вдруг подошел официант с бутылкой вина на подносе. Он слегка поклонился Булату, сказав:
   – Мы рады приветствовать вас здесь как нашего гостя!
   С этими словами он протянул Окуджаве поднос с бутылкой. В ответ Булат поднялся, также поклонился и поблагодарил работников пансионата за внимание к нему. В тот вечер мы пили отличное, ни с чем не сравнимое грузинское вино.
   Еще через несколько дней в пансионате появились молодые люди, одетые в темные костюмы. Они объявили, что городское начальство приглашает участников семинара на ужин.
   Вечером мы подошли к невысокому типично административному зданию, и молодой человек, встретивший нас у входа, указал на невзрачную дверь возле лестницы. Распахнув ее, мы замерли в изумлении. Низкие ступени вели в огромный зал с горящим камином. Стены комнаты были завешены звериными шкурами, а пол устлан коврами. Посередине возвышался заставленный яствами стол.
   В разгар пира в зале вдруг появилась группа мужчин, которые, выстроившись в ряд, запели. Тот, кто хоть однажды слышал грузинское многоголосое пение, знает, как это прекрасно и как ни на что не похоже. Я могла бы сравнить это с пением ангелов, хотя неизвестно, поют ли ангелы мужскими голосами.
   Когда певцы окончили петь и под бурные аплодисменты начали занимать места за нашим столом, глава городской администрации вежливо обратился к Окуджаве:
   – Булат Шалвович! Мы очень просим вас спеть. Гитара у нас найдется, не беспокойтесь!
   Булат поднялся из-за стола, поблагодарил префекта и твердо сказал:
   – Вы должны простить меня, но петь после того, что мы только что услышали, я не могу…
   И хотя мне, как и всем другим в тот вечер, хотелось послушать Окуджаву, я поняла, что, отказавшись, он был прав.
 
   Спустя какое-то время я увидела Булата на вечере в музее Паустовского, который тогда помещался на Яснополянской улице. Он пришел вместе с молодой незнакомой мне женщиной, которую представил мне как Наташу. Я знала, что у него только что вышла новая книжка стихов. Моя сестра, уроженка Арбата и большая поклонница Окуджавы, давно мечтала иметь его книгу с автографом. И поскольку у нее через два дня должен был быть день рождения, я попросила книжку для нее.
   Булат вытащил из сумки блестевшую глянцем книгу, спросил, как зовут мою сестру, и что-то надписал для нее.
   – А тебе-то самой не нужна моя книжка? – удивленно спросил он.
   Я засмеялась.
   – Мне неудобно просить у тебя сразу две…
   – Я так и думал! – усмехнулся он и подписал еще одну книжку.
   …В начале восьмидесятых наши общие друзья Зоя Крахмальникова и Феликс Светов оказались в заключении. Им вменялся в вину выпуск самиздатовских сборников. Сразу же после ареста друзья начали писать письма с требованием их освобождения в различные инстанции. Булат Окуджава, например, написал убедительное письмо в их защиту и отправил его на имя генерального прокурора. Ответа он не дождался. Меж тем мне самой пришла в голову мысль обратиться с ходатайством о наших друзьях к Раисе Максимовне Горбачевой. Вдвоем с моей подругой, критиком Ириной Роднянской, мы написали письмо, в котором говорилось не только о несправедливости самого ареста, но еще и об оставленной ими молоденькой дочери с новорожденным ребенком на руках. А также о болезнях как Зои Крахмальниковой, так и ее мужа Светова. Вместе с другими это письмо подписал и Булат. Оно сразу же возымело действие. Наши друзья в короткий срок были освобождены, а я до сих пор жалею о том, что мне не довелось поблагодарить Раису Максимовну за ее милосердный поступок. Не сомневаюсь, что подпись Булата Окуджавы сыграла в этом случае большую роль.
 
   Как известно, в последние годы Булат часто и подолгу болел. Однажды, когда он был в больнице, я отослала ему свой детектив, чтобы развлечь больного. Он позвонил мне по телефону и сказал:
   – Ты знаешь, я вообще-то не любитель детективов. Это Ольга их любит. Но твой я обязательно прочту…
   После того как его выписали из больницы, я сама позвонила Булату домой. Дело в том, что в это время наш музей работал над номером журнала, посвященным юбилею альманаха «Тарусские страницы». Константин Георгиевич Паустовский не только напечатал в этом альманахе повесть Окуджавы «Будь здоров, школяр», но и внимательно следил за его дальнейшим творчеством. Мне очень хотелось, чтобы в номере появилась и статья самого Булата о Паустовском и «Тарусских страницах».
   Но Булат меня огорчил, сказав:
   – Мне теперь уже нелегко писать обо всем этом. Столько времени прошло…
   И вдруг дня через два он звонит мне и говорит:
   – Ты меня раззадорила. Я стал думать обо всем этом, вспоминать и в результате написал что-то вроде эссе…
   Его эссе о встречах с Паустовским было напечатано в № 11 журнала «Мир Паустовского» за 1998 год. И это было последним, что Булат успел написать… Оно заканчивалось словами:
   «На моем столе стоит его [4]фотография. Он улыбается.
   Я уже давно не исполняю своих песен, а он продолжает по-отечески улыбаться, как будто всё еще впереди…»
   Прощаясь со мной по телефону, он добавил такую фразу:
   – Ты звони мне. Я теперь буду дома. Мне врачи запретили куда бы то ни было уезжать…
   Вот почему так поразило меня известие о том, что всего через несколько дней после этого разговора Окуджава уехал за границу. Где, к великому горю его друзей и поклонников, вскоре умер.
   Что я еще могу сказать о нем? Булат Окуджава был человеком не только огромного таланта, но еще и редкого достоинства и настоящей скромности. Мне кажется, что восторги его слушателей на концертах в немалой степени смущали его. Так, однажды он рассказал, что в Варшаве после его концерта люди в зале встали.
   – Для меня это было ужасно! – говорил он. – Я же не Евтушенко!
   Тем не менее все, с кем он хоть раз общался, с кем дружил, все те, кто слушал его песни, не могли остаться к нему равнодушными. И я, как все, тоже любила Булата…

Алексей Смирнов
ПЕСЕНКА О НЕЧАЯННОЙ РАДОСТИ

   Не сказать, что в детстве мороженое стоило дорого. Пломбир с вафельками – 15 коп. Но всё же покупали мне его редко. Боялись, как бы горло не прихватило. И вот в длинных паузах между пломбиром выкушанным и пломбиром предвкушаемым я придумал играть в мороженое. Роль его исполнял творожный сырок за те же 15 коп. По форме он напоминал уменьшенную пачку пломбира и был точно так же завернут в бумажку. Я раскрывал ее, спускал наполовину и, держа творожок, как мороженое, хвастался:
   – А у меня пломбир!..
   Это было даже интересней, чем настоящее мороженое, ведь речь шла теперь не только о лакомстве, но и о съедобной метафоре – двойное удовольствие: ешь творожок, что вкусно, а изображаешь, как будто ешь мороженое, что еще вкусней.
   В старших классах, когда настал черед стихам и гитаре, мне казалось уже неловко предаваться таким ребяческим заменам, а хотелось. Поэтому я играл редко и втайне от других, полагая, что в этой нечаянной радости оригинален и одинок.
 
   …Однажды (в самом начале 60-х) мамин школьный приятель завел ей пленку с песнями «какого-то Агуджавы», – так произнесла мама фамилию неизвестного ей автора. Волна ее впечатлений нахлынула на меня, и скоро в той же полутемной комнатушке у Белорусского вокзала обладатель заветной пленки с предосторожностями заговорщика (дело-то было как бы нелегальным) ставил катушку на тихо рокочущую «Яузу» персонально мне.
   Лента томительно отматывалась, отматывалась, отмалчивалась, отмалчивалась, пока откуда-то издали не донеслось, наконец, сквозь сухое пыльное потрескивание:
 
«Вы слышите, грохочут сапоги…»
 
   И я услышал.
   Так началось мое знакомство с песнями Булата.
   Я слушал их везде, где только мог. Запоминались они легко, без усилий. Именно так, как тогда запомнились, и стану цитировать их здесь, нарочно не сверяя по текстам, чтобы сохранить аромат первого впечатления. Уверен, что отклонения от «канона» если и будут, то минимальные.
   Дополнительная награда состояла в том, что моих скромных гитарных навыков и музыкальности хватило, чтобы исполнять услышанное самому. О солдатах, ушедших в туман, я спел в тот же вечер, когда впервые узнал про них.
   А потом были «Ленька Королев» и «Простите пехоте…», «Ах, Арбат…» и «Опустите, пожалуйста, синие шторы…», «До свидания, мальчики…» и «Московский муравей» – всё, словно прочитанное кем-то во мне и мне возвращенное. Такой и должна быть поэзия – милосердной и сострадательной, сдержанной и мелодически точной. А холодные выдумки, неуправляемые навороты, установочная заданность ей только мешают. Лишенные эстрадного нажима, никем не заказанные автору, кроме его собственной отзывчивости на жизнь, эти песни и оказались нужней многого другого в нашей жизни. Духовный мир поколения обогатила неожиданная фигура своеобразного романтического скептика: без сантиментов нежного, возвышенно-приземленного, взыскательно-великодушного. На фоне медных литавр и расхожего примитива, поддельных чувств и унылого ханжества тихая гитара Булата, его чистое дыхание, проникновенная лиричность, выстраданное свободолюбие говорили о том, что у нас на глазах свершается нечто, происходящее далеко нечасто даже в такой обильной талантами стране, как Россия. Явление поэта, выросшего среди нас, живущего вместе с нами, бродящего по нашим переулкам, перекресткам; поэта, чья судьба соприкасается с нашими судьбами, – это ведь не просто так… Его песенный дар в сочетании с деликатностью и внутренней твердостью, внешняя лояльность при ощутимой оппозиционности, отчетливость гражданской ноты и творческая гибкость, скромность и самоирония сделали Окуджаву любимцем интеллигенции, и не только русской.