– Нет, даже не слыхал.
   – Это картина Орсона Уэллса, как раз про этого Херста, газетного магната, который… Вечером я тебе расскажу.
   Жорж вздыхает при мысли о том, сколько придется объяснять. Уж тогда надо начинать с «Мейфлауэра», [25]вернуться в еще более далекое прошлое, к конкистадорам, упомянуть об истреблении индейцев, и каждый рассказ потянет за собой другой… В общем, целая лекция, да что там – десять лет обучения, близкого знакомства с историей, литературой, географией. Что за пустыня порой – жизнь такого вот Лозерека! Что он может понять о стране, если то, что он видит, ни с чем у него не ассоциируется, разве только с чем-то виденным прежде?
   К вечеру настроение у нее хуже некуда. Она злится на себя за то, что злится на него. Да еще из соображений экономии ужинают они на скорую руку в самой скверной забегаловке.
   На ночь они заказали номер в мотеле «с видом на море». Чтобы окончательно отвести глаза клиенту, он так и называется: «Си-Вью», а на рекламном проспекте снят в таком хитром ракурсе, что и не заметишь, что фотографировали с торца и на океан смотрят всего два окошка. Окно их комнаты выходит на автостоянку. И к тому же не открывается – заколочено наглухо! А за стеной помещается морозильная установка, которая круглосуточно производит лед и дробит его на кубики. Правда, гул кондиционера, защищающего постояльцев от восхитительного морского воздуха, почти перекрывает урчание льдодробилки, а иногда и то и другое заглушается ревом бульдозера, который каждую ночь чистит и выравнивает пляж.
   Две одинаковые кровати разделяет непременный ночной столик. В этой стране не спят вместе и не занимаются по вечерам любовью: в номере отсутствует биде! Надо или бежать в душ до и после… с ума сойти! Или пользоваться умывальником, который не отгорожен даже занавеской, весь на виду… кошмар! Известно ли американцам, что нет ничего безобразнее женщины, когда она подмывается стоя, раздвинув согнутые в коленях ноги? Туалеты же расположены рядом с ванными – так устроены все удобства в Новом Свете, наверно, для того, чтобы купающийся сполна насладился запахами унитаза. Решительно, Жорж ничего не понимает в топографии санузлов этой страны.
   – У нас в Бретани и то лучше, – замечает Гавейн. – Там хоть уборная в глубине сада! Верно, америкашки «делают» прямо в пластиковой упаковке – у них же все упаковано, и рыба, и вон стаканчики на умывальнике, гляди!
   Грубоватые шуточки – лучший способ вернуться в детство. Жорж наконец смеется, она уже согласна забыть на эту ночь необразованность Гавейна. Даже позволяет ему заняться с ней любовью.
   Охваченная раскаянием, во искупление своего злопыхательства, она сегодня заставит себя проглотить немного его семени.
   По правде сказать, ничего приятного. Если женщина любит по-настоящему, ей не может не нравиться вкус спермы, с досадой думает она, борясь с желанием немедленно встать и прополоскать рот.
   – Женщинам вовсе не вкус спермы нравится, успокаивает ее дуэнья. Им нравится вкус мужского наслаждения. Нюанс!
   А засохшая сперма еще неприятнее. На ногах Жорж ее терпит, но корка на подбородке – это уже слишком. А может быть, женщинам претит глотать миллионы младенцев – пусть даже это только половинная порция, – которые будут как головастики кишеть в желудке? Жорж никогда не ощущала в себе души людоедки. В эту ночь она вообще не ощущала в себе души.
   Ночь короткая: в 6 часов утра они уже в полной боевой готовности к экскурсии № 4 – два дня в мире Уолта Диснея. Они стоят в толпе мужчин и женщин, сбежавших со строительства Вавилонской башни (если судить по количеству представленных здесь национальностей) и увешанных гроздьями детишек, многие из которых уже одеты Микки Маусами или Дональдами. Погрузившись в вагонетки, прицепленные к маленькому, совсем как настоящему паровозу, группа № 4 («Прикрепите хорошенько значки к лацканам, друзья!» – командует гид) едет к бело-розовому средневековому замку; его башенки с навесными бойницами возвышаются над двумя рядами чистеньких домиков Мэйн-стрит. Все здесь фальшиво, кроме магазинов, где за настоящие доллары продают настоящее дерьмо.
   Тур № 4 дает право на все радости «Волшебного мира»: межпланетное путешествие в самой настоящей ракете с полным эффектом ускорения и оптической иллюзией удаляющегося земного шара – три минуты тридцать секунд. Высадка на планете Марс – две минуты. Двадцать тысяч лье под водой – шесть минут пятнадцать секунд среди морских чудовищ, в которых даже очень близорукий глаз за десять метров распознает муляжи. И наконец культурно-патриотический гвоздь программы: ожившие президенты Соединенных Штатов – узкие мысли на широком экране и куклы-автоматы в натуральную величину. Среди прочих восковой Линкольн произносит длинную нравоучительную речь, однако не уточняется, что он был убит, дабы не травмировать юную публику. В заключение пятьдесят американских президентов на фоне национального флага призывают не уронить честь прекрасной страны, которая изобрела свободу.
   С самого утра Жорж полна яда. Все ей не нравится, а особенно – восторги Гавейна. Он ходит, вытаращив глаза и раскрыв рот, как все мальчишки со всех концов света – на рожицах одинаковое восхищение, они даже забывают набивать рты поп-корном и роняют на свои курточки капли мороженого самых ядовитых расцветок. Попав в этот конвейер, выйти уже невозможно. Посетителей, упакованных пачками по сотне, направленных в нужное русло, напичканных эмоциями по незыблемой, рассчитанной по минутам программе, вежливо, но твердо подталкивают в коридоры с односторонним движением, откуда ни свернуть, ни улизнуть, и, повинуясь вездесущему голосу Старшего Брата, чьи советы надо расценивать как приказы, следуют в зоны отдыха для ходоков средних возможностей, «rest-rooms» для мочевых пузырей среднего объема и «candy-stores», [26]расположенные так, что их за версту видит даже самый косоглазый ребенок, где родитель оказывается припертым к стенке своим неумолимым отпрыском, который, указывая липким пальчиком на других отпрысков, уже удовлетворенных, вымазанных до ушей шоколадом и закапанных искусственным фруктовым сиропом, требует доступа в тот же приторный рай.
   Нет никакой возможности избежать ни Дома с Привидениями, ни Пиратов Карибского моря. Поразительные по правдоподобию картины: разграбленные города, где на каждом шагу пьяные куклы-автоматы грозят вам духовыми ружьями и распевают непристойные, песни, из которых тщательно вымараны все непристойности; ломящиеся от сокровищ пещеры, со скал свисают выброшенные морем утопленники с бескровными лицами, белеют скелеты, на которых еще болтаются клочья тельняшек, пластиковые аллигаторы щелкают автоматическими челюстями вслед вагонеткам с туристами… Удручающе совершенная техника на службе самых примитивных эмоций. Здесь живешь минутой, кто-то гонит тебя от одной сцены к другой, и их скрупулезная точность плюс нагромождение деталей и отсутствие передышек не дают родиться ни единой мысли.
   Самое ужасное то, что Жорж явно единственная, кого это все угнетает. Американские папаши и мамаши в восторге, они уедут отсюда в полном убеждении, что знают теперь все о Полинезии, о джунглях, о межзвездных кораблях, что им посчастливилось увидеть живьем настоящих потомков карибских пиратов… И не найдется никого, кто напомнил бы им, что последние вольные обитатели Карибского моря, обложенные со всех сторон на своем последнем острове, предпочли броситься с вершины утеса в волны, чтобы не попасть в лапы нашей прекрасной западной цивилизации.
   – Ты только посмотри на них… Люди с чистой совестью… Какое самодовольство: они – американцы, самые лучшие, самые правильные. Гордятся своим Диснейлендом так, как если бы построили Шартрский собор!
   – А что такого? Тебе не нравится, что они довольны? Ты считаешь, что люди идиоты, если им не интересно то же, что тебе. – Гавейн словно впервые видит разделяющую их пропасть. – Я лично ничего подобного в жизни не видел, и мне это жуть как нравится. Я будто опять мальчишкой стал, а мальчишкой-то я бывал только в зоопарке в Гиделе да в цирке-шапито, что летом разъезжал по побережью!
   Вот именно, вертится на языке у Жорж, ты ничего не видел. Хуже того – ни на что не смотрел. Она злится на него за весь Диснейленд, за все эти блаженные рожи, за его детские круглые глаза и даже за завтрашний день, потому что экскурсия, на которую они записались, предусматривает тридцать шесть часов погружения в этот кошмар! А сейчас их ждет одна из тысячи двухсот комнат «Контемпорари уорлд ризорт». [27]Гавейн будет в восторге, через здание проходит однорельсовая дорога, что-то вроде воздушного метро; каждые восемь минут над холлом и большой гостиной проносится поезд с грузом впавших в детство семейств, которые едут развлекаться с той же серьезностью, с какой идут на работу.
   – Ты уж прости меня, но вернуться завтра в Волшебный мир мистера Диснея – это выше моих сил. Если я увижу еще хоть одного Микки Мауса, я просто взвою. Без меня тебе будет веселее в «Лучшем в мире цирке» и на дне морском. Ручаюсь, что они приделали кашалотам уши Микки!
   В первый раз Гавейн замечает, что Жорж может быть невыносимой. Растерявшись, он пытается урезонить ее, чего ему лучше бы не делать.
   – Очень ты гордая, что презираешь людей, если они не такие, как ты. Ты, верно, забыла, – добавляет он нравоучительным тоном, – что в мире всякому должно быть место.
   – Да что ты говоришь?
   Гавейн поджимает губы: удар попал в цель. Наверно, такое лицо бывает у темного моряка, когда его унижает судовладелец, а он не смеет дать отпор. Завтра утром, разумеется, он продолжит экскурсию один. Как-никак он заплатил за билет!
   – Да, жалко будет, если деньги пропадут, – кивает Жорж.
   А это – тоже колкость? К деньгам они относятся по-разному, и он не знает, когда она шутит, когда говорит всерьез, для него это всегда проблема.
   Вечером оба чувствуют себя пропыленными и еле передвигают ноги от усталости. Все-таки Диснейленд здорово выматывает – в этом по крайней мере они согласны.
   – Хочешь, сделаю тебе хорошую горячую ванну? – миролюбиво предлагает Гавейн, когда они возвращаются в свой номер.
   – Нет, предпочитаю плохую холодную ванну, – не удержавшись, язвит Жорж.
   – Почему ты бываешь иногда такой злой?
   – Ты изрекаешь прописные истины… Мне это действует на нервы.
   – Да я вообще действую тебе на нервы. Думаешь, я не понимаю…
   – Мы оба действуем друг другу на нервы по очереди, это неизбежно. И потом, сегодня был такой тяжелый день. Я просто с ног валюсь.
   Она не говорит, что обнаружила на своей вульве твердый и болезненный шарик. Похоже на нарыв.
   – Да нет же, это твоя бартолиниева железа протестует, возражает дуэнья, которая мнит себя медиком. Слишком интенсивное движение, вот тебе и пробка. Это все очень мило, твои танцы ножками кверху, но надо и передохнуть немного, детка. А губы свои видела? Верно говорят, кара падает на то, что согрешило.
   И в самом деле: вот он, прыщ герпеса на верхней губе, и профиль у нее стал смешной, какой-то заячий. Штучки Уолта Диснея! В последний день с Гавейном она будет похожа на Дональда! От этой мысли она злится еще сильнее. А он, обиженный, спрятался в панцирь, который он умеет нарастить, когда нужно. Впервые за все время, что они знакомы, Жорж и Гавейн задаются вопросом, что они, собственно, делают вместе. Каждому хотелось бы оказаться у себя, в своей семье, в своем клане, среди людей, которые говорят на их языке и разделяют их вкусы.
   Ложась в постель, Жорж достает из чемодана книгу; Гавейн тоже открывает свою – первый попавшийся детектив, купленный в аэропорту, – и переворачивает страницы, слюнявя палец, или дует, чтобы легче переворачивались. Это ей тоже действует на нервы. Он старательно читает, водя головой слева направо, шевеля губами; брови сдвинуты, на лбу залегла глубокая складка, как будто он расшифровывает секретный код. Не прочитав и трех страниц, начинает зевать, но не хочет засыпать, пока она не спит. Как только она гасит свет, он тихонько придвигается ближе, готовый тотчас пойти на попятный, если на него еще сердятся.
   – Я только хочу обнять тебя, больше ничего… Можно?
   Она прижимается спиной к его животу в знак согласия, и он обхватывает ее обеими руками. Благодатный покой снисходит на нее, когда она оказывается в надежном кольце рук Гавейна. Он не пытается сплутовать, и пальцем не шевельнет. Даже то, что могло бы выдать его, из деликатности спрятал между ляжками и только крепко прижимает ее к себе. Ах, негодяй, разве он не знает, что их тела воспламеняются от одного прикосновения? Жорж резко поворачивается к нему лицом, обоих мгновенно охватывает желание, и вот уже нет для них ничего важнее, чем идти вместе по этому пути, на котором они никогда друг друга не разочаруют.
   Им остается последний день и поездка в Эверглейдс. Слава Богу, никому еще не удалось заасфальтировать тысячи гектаров болот, зыбучего ила, в котором сумели укорениться только мангровые деревья.
   В Америке нужно проехать тысячу километров, прежде чем появится хотя бы проблеск надежды на смену пейзажа, а здесь это ощущается сильнее, чем где-либо. На всем протяжении бесконечной прямой линии, соединяющей Мексиканский залив с Атлантическим побережьем, среди унылых болот и чахлых деревьев, единственные живые существа, если не считать мчащихся на постоянной скорости грузовиков и огромных бесшумных лимузинов, – птицы. Белые и серые цапли, хохлатые журавли, луни, орлы и, конечно же, птица – национальный символ, непременный пеликан. Ни дикий, ни ручной, он просто так устал от дальних перелетов, что устроился здесь у всех на виду, на опорах пристани, откуда отправляются экскурсии по каналам, и единственное его развлечение – давать себя фотографировать в среднем по шестьсот раз в день.
   Они обедают в Эверглейдс-Сити: их привлекло название, но это оказалась просто застроенная зона неопределенных очертаний, ни город, ни деревня. В швейцарском зале (почему бы и нет, раз эта страна не имеет своего стиля?) меню обещает «the best fresh seafood in Florida». [28]Лучшие? Черта с два! Свежие? Черта с два! Морские? Да это море самое грязное в мире, загляните в справочник. Остаются продукты. Ну и ладно, здесь весело и симпатично, американцы с увлечением поглощают свою кошмарную еду, внушительные горы которой высятся на картонных тарелках, увенчанные шапками кетчупа. Креветки, лягушки, моллюски абсолютно неотличимы друг от друга. Но французы – большие придиры, это общеизвестно.
   – Как будто жуешь пластиковых зверей из Диснейленда, тебе не кажется?
   Гавейн на всякий случай кивает.
   – А эти пакетики видела – Кофимат?
   – Кофимат? А-а! Ты хочешь сказать – Ки-фи-мейт.
   – Ты же знаешь, у меня бретонский акцент на всех языках!
   – Они хоть посовестились назвать это молоком. «Пенистый немолочный продукт» – великолепно, правда?
   – А ведь, наверно, полным-полно порошкового молока, что здесь, что в Европе.
   – Нет, а ты знаешь, из чего это делается? Вот послушай, я тебе переведу: кокосовое масло, частично гидрированное, казеинат натрия, моноглицериды и диглицериды, натрий хлор и, разумеется, искусственные вкусовые наполнители и искусственные красители! Интересно, какой краситель они используют для белого цвета?
   – А на вкус ничего, – замечает Гавейн.
   – М-м-м, особенно суперфосфаты калия – пальчики оближешь. Беда в том, что все это никак не влияет на вкус американского кофе.
   – А масло, ты заметила? Все равно что крем для бритья.
   Но хотя бы сыр здесь австрийский, а вино итальянское. Маленькая Европа кажется отсюда несметно богатой – сколько же в ней молочных коров, сортов сыра, всевозможной рыбы, соборов и монастырей XV или XVII века, в самом деле построенных в XV или XVII веке и стоящих там, где их заложили. Их старушка Европа богата искусством, старыми замками, непохожими друг на друга реками, рецептами местной кухни, везде разной, такими разными маленькими народами, такими разными домами – бретонскими, баскскими, эльзасскими, тирольскими… Они рады, что они европейцы, больше того – французы, больше того – бретонцы. Они снова рады, что они вместе.
   Еще несколько часов они видят вокруг все те же болота, те же мангровые деревья, тех же журавлей, цапель, луней и пеликанов. Попадаются на пути две или три индейские деревни, тщательно воссозданные у самой автострады, чтобы туристы могли осмотреть их без больших затрат времени и ознакомиться с подлинным бытом семинолов.
   Деревня представляет собой три хижины, в одной из которых помещается магазинчик «диковинок»; туристам предлагают кожаные пояса с шерстяной вышивкой и скверно сшитые мокасины. Можно, конечно, научить индейцев шить как следует, но тогда это не было бы настоящим кустарным промыслом.
   За бамбуковой изгородью виднеется современный автоприцеп с телевизионной антенной, куда кустари уходят ночевать, когда им не нужно изображать быт семинолов.
   Ради их последнего вечера Гавейн решил потратить немного кровных денег Лозерека: он заказал столик на двоих в дорогом ресторане с отличной, как было сказано в рекламе, кухней. Но проклятье Уолта Диснея тяготеет над ними, только здесь царит не детство, а старость. Гавейн и Жорж единственные, кто не опирается на палки или костыли, только у них не трясутся руки и подбородки, только они открывают в улыбке неровные, а стало быть, настоящие зубы, так непохожие на безукоризненные ряды белых клавиш во ртах других едоков. Жорж представляет себе чахлое содержимое пятисотдолларовых штанов и бесплодные пустыни под юбками вечерних платьев, с жалостью смотрит на узловатые руки и сморщенные локти, на лоснящиеся черепа мужчин, где поблескивают несколько бесцветных ниточек, уже недостойных называться волосами, на пятна, проступающие под слоем грима на щеках престарелых блондинок. Исходящая от Гавейна недюжинная сила вдруг кажется ей якорем спасения среди этих обреченных, а то, что прячется в его брюках за триста девяносто девять с половиной франков, – единственным противоядием от витающей в воздухе смерти.
   На эстраде – «экзотические танцы», глянцево-черная кожа танцоров кажется неуязвимой для помет времени, на их грациозные гибкие тела, должно быть, мучительно смотреть тем, кому с каждым днем все труднее дается любое движение.
   – А все-таки, – говорит Гавейн, – одного у чернокожих не отнимешь – (О нет! Пощадите! Он этого не скажет!) – чувства ритма. Оно у них в крови.
   Дуэнья хихикает. Ну-ка, ну-ка, что-то мы давненько ее не слышали! В Диснейленде она помалкивала. Там события работали на нее.
   – Вот видишь, двенадцать дней – это уже слишком, замечает она. Союз двух сердец – это прекрасно, но уж больно он недолговечен, если построен на голом сексе. – Не смей так говорить. Ты просто высохшая старая дева, ты никогда не трепетала от любви и понятия не имеешь о том, что такое поэзия. – Бедная моя детка, вздыхает дуэнья, стоит тебя пощекотать там, где надо, твоя вагина реагирует, и ты уже поешь аллилуйю. Это просто секреция твоих желез, дорогуша, просто возбуждение определенных нервных центров.
   На данный момент возбуждены другие нервные центры – вкусовые. Но как ни восхитительны устрицы а-ля Рокфеллер, Гавейном тоже овладевает страх перед неотвратимой старостью.
   – Подумать только, еще несколько лет – и я тоже буду на пенсии! Вот получу семнадцатый или восемнадцатый разряд, наработаю пособие, и стоп. А ведь надо будет на что-то жить, даже если мы никогда не превратимся в таких, как эти…
   – Но как ты выдержишь – круглый год дома? Что-то я плохо представляю тебя без твоей галеры.
   – Что верно, то верно: дома я сидеть не приучен. Может, катер куплю, буду рыбачить. Копаться в огороде – этого я уж точно не смогу.
   Да, для настоящих моряков земля – воплощение скуки. На море они могут определить, где находятся, по цвету воды, а в саду не отличат пиона от анемоны.
   – Но это еще не завтра будет, а пока есть у меня один план, – продолжает он, разрезая свой бифштекс на маленькие кусочки. – Сейчас тебе расскажу. Сумасшедшая затея.
   – Какая же? Ты уйдешь с траулера?
   – Ты что? Да я и не могу. Пенсию-то еще не наработал. И вообще до срока стать сухопутной крысой – я ж с ума сойду. Нет, это мне предложил двоюродный брат из Дуарнене, да ты его знаешь, Марсель Лелуарн. Вроде можно бешеные деньги зашибить. А нам они не помешают, Жоэль-то у меня никогда не сможет работать.
   Гавейн медлит. Сидит, опустив глаза, не решается посмотреть на Жорж, и крошит свой хлеб на скатерть.
   – Беда только, что нам с тобой тогда будет непросто. Если это выгорит, я буду в Южной Африке.
   – Непросто? Что ты хочешь этим сказать?
   – Ну… наверно, мы долго не будем видеться.
   – И все-таки ты…
   – А что поделаешь, это же моя работа.
   – Ты готов, не задумываясь, пожертвовать мной, чтобы добывать немного больше рыбы где-то еще дальше от меня? Это ты пытаешься мне объяснить?
   Дуэнья, которая было отправилась почивать, вихрем подруливает к их столику. Чует, что запахло жареным.
   – Ты хоть себя слышишь? Готово дело, заквохтала, как бретонская кумушка.
   – Это моя работа, – повторяет Гавейн. – Уж коли выбрал такую, ничего не попишешь, – добавляет он как нечто само собой разумеющееся. – Надо делать ее как надо, и точка.
   – Разве ты не можешь остаться там же, где сейчас? Ты ведь неплохо зарабатываешь.
   – Да, только я слыхал, на нашей ловле скоро мало что можно будет заработать. Люди не желают больше рыбы, им теперь курятину подавай. Цены на тунца падают, продаем себе в убыток. Надо что-то искать.
   – И когда же осуществится этот твой сногсшибательный план? Хотелось бы узнать. Ты занимаешь кое-какое место в моей жизни, представь себе.
   – Черт побери, ты думаешь, мне легко? У меня-то нет богатой семьи, мне надеяться не на кого. Сын-калека, жена тоже теперь хворая. Я ведь не на жалованье сижу. А когда семья на шее, надо вперед о ней думать.
   Чем сильнее он злится, тем больше огрехов в его речи. Господи, что она делает с этим типом, у которого в голове одно – получить семнадцатый разряд?
   – Послушай… Для меня тоже это не всегда было просто, а ты как думал? Тебе будет легче, если мы поставим точку? Не станем больше встречаться?
   – Что правда, то правда, мне будет легче.
   Грубоватая искренность Гавейна всегда застигает ее врасплох.
   – Ну что ж, кажется, все ясно: тебе больше не хочется меня видеть, это слишком осложняет твою жизнь и…
   – Я этого не говорил, – обрывает ее Гавейн. – Я сказал, с какой-то стороны мне стало бы легче, а это дело другое. И потом, это же еще не завтра. Сам не знаю, зачем я тебе сейчас рассказал.
   Приносят счет; Гавейн долго изучает его, потом достает свои доллары и отсчитывает, слюнявя указательный палец. С мрачным видом надевает куртку. Жорж не снимала свою шаль: в этих ресторанах с кондиционерами можно простудиться насмерть.
   Они выходят; навстречу им катит в коляске столетний долгожитель, рядом семенит его лысая супруга. Жорж машинально прижимается к Гавейну, в мотель они возвращаются молча. Завтра им предстоит расстаться, и оба уже чувствуют себя осиротевшими.
   – С моим планом все еще вилами на воде писано, так, идеи, – шепчет он ей на ухо чуть позже, перед тем как они проваливаются в сон, переплетясь, как два осьминога.
   Утром будильник зазвонит в пять. Не самый подходящий час для нежностей. Уезжают они порознь. Жорж возвращается в Монреаль, а по пути заедет в Бостон, чтобы провести день с Эллен – та в свою очередь собирается на Ямайку в полной лобково-копчиковой готовности. Гавейн рано утром улетает в Париж. С грустной улыбкой он обуется в свои плетеные сандалии на каучуковой подошве, наденет теплую куртку на молнии, связанную Мари-Жозе, положит в сумку поверх всех вещей свою темно-синюю фуражку – «чтоб сразу надеть в Париже». Он снова станет бретонским моряком и уже не будет ее Гавейном. А хочет ли этого она сама? Прыщ на губе вырос за ночь в чумной бубон, обезобразив ее окончательно. Она чувствует себя страшилищем, ей не до Гавейна, скорее бы уж он уехал.
   Он целует ее в уголок нижней губы, она в последний раз прижимается к его крепкому телу, которое едва может обхватить руками. Почему так хочется плакать всякий раз, когда она расстается с этим человеком? Не оборачиваясь, он садится в автобус, следующий до аэропорта. Такси он не признает и никогда не хочет, чтобы Жорж его провожала; с того первого прощания на вокзале Монпарнас все перроны говорят им: «Больше никогда».
   Жорж поднимается в номер, пакует свой чемодан и собирается в последний раз пойти поплавать, как вдруг звонит телефон.
   – Жорш'… Это я.
   Он, он, который ненавидит телефоны, ухитрился позвонить из автомата, где все инструкции написаны «по-американски», раздобыл центы, вспомнил номер в мотеле… она тает.
   – Ты видела когда-нибудь, как здоровый мужик плачет в телефон?
   – Ну так вот, посмотри в трубку. И забудь все, что я тебе наговорил. Погоди, я тебе еще не такое скажу: знаешь, во мне как будто умирает что-то каждый раз, когда я с тобой расстаюсь. Я тебе это говорю сейчас, потому что написать не сумею. Даже когда я тебя ненавижу, все равно люблю. Ты понимаешь это?
   Жорж силится проглотить комок в горле.
   – Жорш'? Ты меня слышишь? Ты здесь?
   – Да, да, но я не могу…
   – И не надо, в кои-то веки я сам хотел тебе что-то сказать. И еще: мне так приятно было вчера, когда ты на меня надулась за то, что я собрался в Южную Африку. Странно так, вроде как ты моя жена!