– Твое величество, как я говорил, в том углу, под белым покрывалом, находится твой портрет. Он готов. Почти готов. Но это еще не твой портрет. Почему он не говорит твоими словами? Твоим голосом? Почему он не улыбается твоей улыбкой? Почему не приказывает нам? Почему не роняет слов, великих и теплых? Ведь это же твой двойник! Что же с того, что ты из плоти и крови, а тот – из розового песчаника? И песчаник столь же бессмертен, как бессмертен твой облик!
   – Ка-Нефер, – сказала ее величество, – не наказать ли Джехутимеса за преувеличенное мнение обо мне?
   – Нет, – ответила Ка-Нефер и с истинно женской непосредственностью добавила: – Это он о себе преувеличенного мнения. Разве ты не чувствуешь?
   – В самом деле? – Она скрестила руки на груди. Так поступала царица, когда хотела быть только женщиной – могучей, всесильной, неотразимой в своей красоте. Впрочем, как всякая женщина…
   – Нет, – ответил Джехутимес, – уважаемая Ка-Нефер не права. Не совсем права. Я искал тот единственный штрих, который оживит портрет, который заставит бежать кровь – настоящую, алую кровь – под покровом кожи. Я сказал Ахтою: «Найди этот штрих. Он на лице ее величества». Я сказал Тихотепу: «Найди штрих. Он на лице ее величества». Но я не знаю, где он – в уголках ли губ или на овале век? На лбу или на подбородке? Я не знаю где! Я сказал и тем, кто месит глину, и тем, кто мелет гипс, и тем, кто носит воду: ищите штрих, скажите, где он, ибо портрет все еще мертв, а он должен быть живым. И мы решили: ты, твое величество, пойдешь от ворот до этого порога одна, без нас. Ты будешь думать свое, ты рассердишься за невнимание или обрадуешься тому, что никто из нас не нарушил течения твоих мыслей. Ты будешь сама собою. А мы постараемся подсмотреть этот один-единственный штрих, одну черточку на великом лице, которая увенчает наши труды великим итогом. Не просто итогом, но – великим! Я стоял здесь – и смотрел на тебя. Ахтой и Тихотеп наблюдали за тобой. Вся мастерская, затаив дыхание, смотрела на тебя. Вот и все!
   Ее величество поправила тяжелые серьги. Посмотрела в глаза Джехутимесу Да, это были глаза влюбленного. Глаза дикой косули – черные-пречерные и в то же время яркие, будто зеркало. В них можно глядеться, как в воду. Этот молодой ваятель все еще не женат. Говорят, и наложниц нету… Неужели все это из-за той самой клятвы?.. Она помнит это так, словно случилось вчера. Помнит, как сказал он: «Тот, кто держит такую руку, должен быть верен ей всю жизнь». На что ее величество ответила: «Разве кто-нибудь бывает верен всю жизнь?» Джехутимес вскинул на нее вот эти – вот эти глаза напуганной дикой косули. Он был очень обижен. Почему не доверяют искренним словам?! Ясно же – всю жизнь! Ее величество улыбнулась тогда своей таинственной, многозначительной улыбкой. Она как бы говорила: «Добрый, добрый человек! Разве на всю жизнь зарекаются?» И он покраснел. Кровь прилила к глазам его. Стал на колени и клятвенно произнес: «Я слово даю – буду верен всю жизнь!». Неужели он сдержит свое слово, данное в мгновения всплеска, в мгновения необдуманного я несдержанного поведения?
   И он повторил: «Всю жизнь!». «Встань!» – повелела она, и он безропотно повиновался…
   С той поры прошло пять лет. С того самого случая в мастерской. И ваятель Джехутимес все еще не женат, не обзавелся госпожой дома. Может быть, надо освободить его от той клятвы?
   Ее величество говорит:
   – Я помню твою клятву, Джехутимес.
   И она слегка протягивает правую кисть. (В тот вечер он делал слепок ее руки.)
   – Я тоже помню, твое величество.
   Что же, они поняли друг друга. Ее величество идет туда, к тому углу, где под белым покрывалом портрет из розового песчаника. И на ходу, не оборачиваясь:
   – И что же, Джехутимес, ты нашел ту черточку, которую так упорно искал?
   Джехутимес обращается с подобным же, но немым вопросом к Ахтою. Тот отрицательно качает головой. Тихотепу кажется, что обнаружил эту черточку, но не очень уверен.
   – Твое величество, – вмешивается Ка-Нефер, поспешая за великой госпожой и прижимая к себе принцессу, – они не нашли ее. И тебе еще раз придется побывать в этой мастерской, прежде чем она отыщется.
   – Возможно, – соглашается царица, – искусство требует неустанных трудов. Я насмотрелась на это. А раньше мне казалось, что вылепить портрет совсем нетрудно – стоит только захотеть испачкать себе пальцы глиной .
   Она стала перед станком. Что же там, под белым покрывалом? Пока она стояла вот так – одно мгновение, – на нее вдруг взглянул его величество. Он был словно бы зол, словно бы негодовал на нее. Но тут же злость его прошла. Отлетела мгновенно. Вспорхнула, как птица. Его величество улыбался, повторяя: «Люблю тебя вечно… Люблю тебя вечно». Она не хотела слышать этих слов. Тогда. А сейчас не могла уже их услышать. Потому что «сейчас» – это уже не «тогда». Вот если бы могли поменяться местами эти два маленьких, коротких слова! Она была моложе «тогда» и все же понимала, что не бывает вечной любви, как не бывает вечной жизни вне набальзамированной мумии, вне саркофага и подземного прибежища для охваченного холодом тела. Сейчас она хочет верить в вечную любовь, хочется думать, что есть такая любовь. Ведь и ваятель клянется в вечной привязанности! Или все это ложь, как и сама жизнь на земле, увенчанная лишь бессмертной правдой потустороннего существования на полях Иалу?..
   Джехутимес молча снял покрывало с каменного изваяния. Он передал покрывало Тихотепу. И посмотрел на ее величество. Ка Нефер не сводила с нее своих глаз. Ахтой также… Одна лишь принцесса удивленно разглядывала не эту, а ту, другую мать, у которой розовое, слегка щербатое лицо.
   Джехутимес все искал ту черточку. Единственную черточку, которая могла и должна была вдохнуть истинную жизнь в холодный камень. У ее величества слегка вздрагивали губы. Лицо ее было величественно-спокойным. Она смотрела неподвижно. Очень долго. Гляделась, точно в зеркало и словно не понимая, что же случилось…
   Она сказала тихо:
   – Разве эта работа не окончена?
   – Нет, твое величество.
   – Что же остается? Надеть каменную шапку?
   – Нет.
   – А что же?
   – Найти черточку. Во что бы то ни стало!
   – В противном случае?..
   – Портрет останется в этой мастерской, среди неоконченных работ.
   – Какой ужас!
   – Таково мое правило.
   – Жестокое правило! Мне кажется, что он вот-вот заговорит. Этот мой двойник. Неужели он должен раскрыть губы и произнести слова, чтобы поверить, что он живой?
   – Нет, – сказал ваятель, – если он пошевелит губами, я прикажу унести его от меня подальше. Ваятель должен вдыхать живую душу в мертвый камень. Однако имеется предел. Переступил его – значит, погиб. Любой отец и любая мать рождают живых людей. Но ведь ваятелями их не назовешь, твое величество!
   Она подумала. Повернулась к Ахтою. Потом к Тихотепу. Она сравнила их – совершенно невольно – с Джехутимесом. И сказала себе: «Этот, с коротким рыжеватым париком, – такой небольшой и такой большой – рожден быть ваятелем. Он отмечен судьбой. Особой. Необычной. Он – избранник ее».
   Ка-Нефер разглядывала скульптурный портрет с нескрываемым любопытством. Она призналась себе, что не знала прежде царицу. То есть не видела ее такой, какая она, вероятно, есть на самом деле. Сказать, что ее величество лучше, – нельзя. Утверждать, что ваятель сделал портрет красивее, – тоже нельзя. И оригинал, и этот розовый песчаник жили самостоятельно, отдельно друг от друга. Образ, породивший другой образ, жил в этом мире так, как живут взрослые дети вдали от родителей. Сами добывая себе хлеб насущный, радуясь радостям и горюя в горе. Было ли это открытием Ка-Нефер? Разве Ахтой не говорил ей именно об этом? Говорил. И все-таки она только сейчас поняла сердцем, что значит, когда достоверный образ и похож и не похож.
   Джехутимес сказал:
   – Твое величество, вон там, за занавеской, стоят изваяния принцесс. Не желаешь ли взглянуть на них?
   – Да, желаю. И даже очень!
   Он подал знак. Невидимые руки приоткрыли завесу из плотной ткани. И царица обрадовалась, увидев дочерей, расположившихся на полке из эбенового дерева. Даже покойная Мактатон стояла здесь – живая среди живых.
   – О, бог великий, – проговорила царица, – вот они! Они как бы просятся ко мне. Да, это они. И головки – все до единой – моих дочерей!
   С этими словами она погладила принцессу. Ее волосы, смазанные благовониями Ретену и зачесанные назад. И перехваченные тугой лентой.
   – Тебе не кажется, – сказала она Джехутимесу, – что головы эти немного странноваты?
   – Да, кажется.
   – Так почему же чуточку не подправить их? Разве у тебя нет резца? Или мало помощников?
   Ваятель покачал головой: нет – всего в достатке!
   – Так что же, Джехутимес?
   – Его величество забракует их.
   – А я? Мое мнение – разве ничто?
   Голова его крепко была посажена на шею. Такая четырехугольная голова на грубой крестьянской шее… Он сказал:
   – В этом случае его величество прав.
   – А я?
   Джехутимес заглянул в ее лучистые зрачки, на которых были изображены сотни иероглифов, одно созерцание которых – истинное блаженство для смертного.
   – Твое величество, ты не права.
   Она резко повернулась. Так резко, что одеяние ее, не будь оно крепко затянуто в талии, полетело бы в сторону. Шагов за десять. Подхваченное ветром.
   Ее величество сияла, как утренняя заря над Восточным хребтом. Ноздри ее порозовели и расширились. Брови, подмалеванные древесным углем, добытым в Та-Нетер, уподобились двум крылам.
   – Люблю откровенность! – Царица рассмеялась. – Люблю бесстрашие Джехутимеса. – Она обратилась к Ка-Нефер: – А ты?
   Но ведь и Ка-Нефер была женщиной.
   – Твое величество, бывают мужчины и побесстрашнее.
   – Как ты сказала?
   – Побесстрашнее.
   – Слово хорошее, хотя и не совсем правильное… Наверное, бывают.
   Из-за серой занавески медленно вышел Нефтеруф. Такой могучий, такой сильный, как колонна в храме Атона, подпирающая тяжелую кровлю. Из-под бровей у него вырывались молнии, способные испепелить все живое.
   Ее величество первый раз видела его. Совсем не знала его. Он так не походил на этих ваятелей, созидающих живые камни.
   Нефтеруф поклонился в глубоком – глубочайшем, невиданно изысканном поклоне.
   – Кто он? – спросила царица Джехутимеса.
   – Твое величество, – поспешила ответить на ее вопрос Ка-Нефер, – если когда-нибудь вам понадобится раб, то более преданного не найдешь. Он ходил по улицам с маленькой обезьянкой. А сейчас месит глину. У славного Джехутимеса.
   Ваятель утвердительно кивнул.
   – Не кажется ли, – прошептала царица, – что он слишком статен для раба?
   Ка-Нефер оглядела Нефтеруфа с ног до головы: «… В нем бурлит сила. Кипит, как вода, падающая с высоты на каменное ложе…».
   – Твое величество, он будет преданней собаки.
   – Это он говорил сам?
   – Нет.
   – Откуда же тебе это знать?
   – Посмотри на него: эти глаза, сияющие, как молнии, эти губы, дрожащие от благоговения.
   – В самом деле? Губы, дрожащие от благоговения?
   – Ах, твое величество, может быть, я и ошибаюсь.
   Царица лукаво улыбнулась:
   – Я бы об этом сожалела.
   «…Царица совсем не рассердилась. Она снисходительно отнеслась к этому дерзкому мужчине, глазеющему на ее величество как на равную…».
   Царица прошлась медленным взором по изображениям своих дочерей и на мгновение остановила его на необычной фигуре Нефтеруфа. Тот стоял, скрестив руки и опустив голову на грудь, точно явился с повинной. Ее величество усмехнулась про себя. «В моем положении каждая живая душа – как-никак опора…»
   Джехутимес подал знак Нефтеруфу, тот потянул к себе край занавески, и девичьи каменные головы скрылись. И сам Нефтеруф остался за занавеской. Ее величество свободно вздохнула: уж очень сверкали глаза у этого незнакомца.
   – Так он водил обезьяну по улицам? – спросила ее величество.
   А принцесса сказала:
   – Я хочу посмотреть обезьяну.
   – Ты посмотришь, – ответила мать.
   – Когда?
   – Скоро.
   – Завтра?
   – Нет.
   – Послезавтра?
   Джехутимес склонился над девочкой. И сказал ей, смеясь:
   – Скора – это через три дня.
   Принцесса кивнула так, как это подобает дочери благого бога – правителя великого Кеми.
   – Джехутимес, вернемся, однако, к моему портрету. Черточка найдена или нет?
   Ваятель не торопился отвечать.
   Ахтой подошел к портрету и очертил круг возле уст, – дескать, вот здесь эта черточка. Тихотеп указал на брови и глаза. И невиданной красоты ноздри…
   Эта подсказка заставила ваятеля задуматься еще больше. Он подпер рукой подбородок. И молчал, молчал, молчал…
   Между тем царица осмотрела портрет со всех сторон. Внимательно. И вдруг вообразила себя покойницей. Вот лежит она в рассоле натрона, предварительно выпотрошенная парасхитами. Как рыба… А это каменное изваяние стоит в изголовье. И улыбается. Чуть выкатив глаза… А еще – нечто худшее. Вот она, по наущению ее соперницы Кийи и по приказу фараона, зашита в мешок и нежно опущена в воды Хапи. Опущена живая. Ей нечем дышать… Ее убили!.. А это каменное изваяние стоит на своем месте и улыбается. Чуть выкатив глаза. Изогнув шею изгибом красоты…
   У ее величества задрожали колени и чуть не подкосились ноги. Однако быстро совладала с собой: нет, она не выкажет слабости! Ни здесь, ни где-нибудь в другом месте. Ни сегодня, ни позже!
   Джехутимес сказал, не отрывая глаз от розового камня:
   – Твое величество, мои помощники правы. Но остается решить: искать ли эту черточку под глазами, у верхней губы или у нижней?
   Ка-Нефер звонко рассмеялась:
   – Я полагаю, что совет Ахтоя и Тихотепа не стоит очень дорого, если надо что-то уточнить. Но пусть они не будут в обиде!
   – Разве не простят они шутки такой красивой женщине? – проговорила царица.
   – Простят, твое величество! – Джехутимес похлопал по плечу Ахтоя, а потом – Тихотепа. – Они способные, очень способные ваятели. Еели бы не они – не их глаза, не их руки! – Джехутимес запутался бы в сотне странных загадок, которые каждое мгновение задает нам искусство ваяния.
   Это были великодушные слова. Ее величество оценила их. У нее перед глазами пронеслись картины прошлого, когда она стояла здесь, рядом с ним, среди глины и гипсовой муки. Как счастлива была она и каким долговечным казалось счастье! Даже любовь. И его клятвы.
   – Пойдем отсюда, – сказала царица Ка-Нефер, беря за руку принцессу. Какая-то неукротимая сила заставила ее обернуться на занавеску: там, в складках ее, стоял Нефтеруф, прекрасный, как изваяние. С черными молниями в глазах…

Сорру, сорру, сорру…

   Что есть человеческая жизнь? Неужели тени на стене, как утверждал некий древний писец? Неужели же блики на воде, как говорил другой? Почему Сорру грустна?.. К чему эти мысли о тенях, о смерти?..
   Она лежит нагая. Ее груди глядят в стороны, как два упрямых ягненка. У него в глазах качаются тени. Те самые, о которых говорит Сорру. Эдак, чуть шевеля губами, говорит. Вроде бы про себя. Она лежит на циновке, и тело ее смуглое, как циновка. А если взять ее пальцы в свои? Что скажет она: неужели и пальцы – тени, круги на воде, миражи в пустыне? Вот эти пальцы, тонкие, как тростинки.
   Он говорит ей:
   – Я сожму пальцы.
   Она молчит.
   – Раз ты молчишь – я сожму.
   У нее даже брови не качнулись.
   – Еще сильнее? Не будет больно?
   Глаза ее грустят. Она пьет вино.
   – Неужели не больно?
   …Разве это вино лучше арамейского? Разве на далекой ее родине не такое же вкусное вино? Даже лучше!..
   – Я поломаю твои пальцы…
   Как далекий сон, встают воспоминания о рыжей земле и голубых реках. Это же было вчера! Всего пять лет тому назад! Неужели не будет предела этому сну?..
   – Они сейчас хрустнут, и ты останешься без руки.
   Как это люди сходят с ума? Не те, которых кусают бешеные собаки. Не те, на которых нападают бешеные волки, а люди, которых ничто не кусает, кроме клопов или вшей…
   – Нет, мне жалко твоих пальцев. Лучше я их поцелую.
   Берут человека и отрывают от родного двора, от крова, от земли и везут далеко-далеко. И там – где далеко-далеко – человек сходит с ума. Или просто теряет рассудок, полагая, что так и должно быть. Такой человек превращается в тень, которая на земле в неяркую погоду…
   – Если ты не перестанешь мечтать – я рассержусь.
   – Я не мечтаю.
   – Ты думаешь о своем возлюбленном?
   – О ком?
   – О возлюбленном.
   – Это еще кто?
   – Послушай, Сорру, ты хочешь, чтобы я поверил, что ты ни о ком не думаешь?
   – Не хочу!
   – Что значит – не хочу?
   – Это значит, что я думаю. Именно. Крепко. До сумасшествия.
   Тихотеп привстает Немножко отодвигается от нее. Чтобы видеть Сорру получше. Ваятели привыкли отступать на шаг, чтобы лучше примечать разные мелочи на изваяниях из камня или гипса.
   – Я спрашиваю: где ты сейчас мысленно? Почему не со мной?
   – Сказать тебе правду?
   – Да! Да! Да!
   Сорру перевернулась на спину. Ее маленькие груди как неспелые груши. Тело ее вроде бы дубленое. Словно в жилах у нее не красная кровь. Розовы только щеки да мочки ушей. И ноги у нее красивые: такие длинные. Ступня тоже совсем розовая. Будто только-только родилась Сорру, будто вовсе не ходила пешком. И ногти на ногах огненные: они накрашены, и они блестят. У нее золотистый лобок. Такой солнечный треугольник под упругим животом. Золото ее подстрижено – жестковатое. Чуть-чуть. Его ладонь ложится на треугольник Прикрывает его. Совсем. И она шепчет: «Не надо. Я не могу думать». Сорру убирает его руку и – снова светит треугольник, такой озорной. Будто нарисованный живописцем…
   – Вот ты спрашиваешь меня, Тихотеп, почему я не с тобой. А где-то далеко. Мыслями своими.
   – Да, спрашиваю.
   – Вот мы лежим с тобою здесь, у тебя. На твоей земле. А если бы было не так?..
   – Как так – не так?
   – Мой это был бы дом! Моя земля!
   Тихотеп удивился:
   – Твоя земля?
   – Да. Где-нибудь на оазисе арамейской пустыни.
   – Я бы так же горячо обнимал тебя, – сказал он.
   – А потом?
   – Не понимаю.
   – Обнял бы. А потом?
   – Любил бы тебя. Думал бы о тебе.
   – Не верю! У тебя в голове было бы другое.
   – Что же, Сорру?
   – Твоя страна! Признайся, что было бы так!
   – Верно, я бы умер, – сказал молодой ваятель.
   – От грусти?
   – Да.
   – Ты мечтал бы о своем Кеми?
   – Да.
   – Вот видишь?! – Сорру уставилась на потолок. Глаза у нее тоже были голубые. А там, где зрачки, краска чуть погуще. Он называл ее Синеглазкой. Он прижался щекой к ее щеке.
   «…Вот так, с прекрасной женщиной, порхающей, как мотылек, лежишь и вдруг убеждаешься, что она мыслит и полна забот. И горя, горя полна!..»
   – Послушай, Сорру, а ты не можешь не напускать грусти на себя? Или ты хочешь, чтобы и я вспомнил все невзгоды? Вспомнил для того, чтобы поплакаться, пожаловаться тебе. Я так жаждал этого часа – ты же смотришь куда-то вдаль. В самое небо.
   – Ты должен знать, что я из мяса и костей.
   – Знаю
   – Что в голове у меня тоже бродят мысли.
   – И это знаю.
   – Что могу грустить. И даже заплакать.
   – Заплакать, Сорру, можешь. Это даже к лицу тебе. Я не люблю хохотуний, которым все трын-трава. Но согласись: грусть не чисто женское дело.
   – Мужское?
   – Скорее всего!
   Он наливает вина и подносит ей. Она не двигается. Тогда он ставит чашу меж грудей. Склоняется над нею и пьет вино. Она говорит:
   – Налей и мне.
   Он спешит исполнить ее желание. Чаша полна до краев. Ваятель едва держит ее в руках, чтобы не пролить. Сорру живо садится. Вот прильнула к прохладным краям горячими губами. Очень хорошо вино!
   Она говорит:
   – Еще!
   Тихотеп снова наполняет чашу. Она:
   – Еще!
   Вино – красная кровь – из одного сосуда переходит в другой, более прекрасный. И губы ее точно приросли к чаше.
   – Еще!
   Тихотеп озадачен: наливать ли?
   – Еще!
   Надо подчиниться. Не часто же приходится угощать вином такую красавицу, как Сорру. Однако Тихотеп не перестает спрашивать себя: «Что же будет потом?» Пьяный мужчина вызывал в нем чувство брезгливости. А пьяная женщина? Пусть даже красивая? Нет, не мог он представить себе, как будет выглядеть пьяная Сорру. Она совершенно нагая, очаровательная в этой наготе – зачем же еще и вино?
   Сорру показала глазами на пустую чашу. Он сказал: «Нет».
   Женщина продолжала упрямо смотреть на чашу.
   – Нет!
   Ваятель был тверд в своем решении. Почти тверд. Сорру погладила его руку мягкой, как детская рука, ладонью, и он подчинился. Размяк. Нельзя не угодить такой красавице, как Сорру…
   Она сделала глоток. Еще глоток. Великая сила таилась в этом вине, и зрачки ее делались все темнее и темнее, а в самой середине их разгорался огонь любви. Жаркий огонь!
   Сорру не допила. Отстранила его руку:
   – Нет. Вино не помогает.
   Волосы распущены. Груди обращены в разные стороны. Губы полуоткрыты, и в них голубой луч луны. Зажатый меж гранатовых губ.
   – Я не хочу вина. Я хочу говорить. Мужчины не любят лишних слов. Те, которые приходят в задние комнаты лавки Усерхета. Они платят и требуют ласки. Не желают слез. Вот подружке Май очень хорошо. У нее в голове – ветер. Ей все равно, где жить…
   – А тебе, Сорру?
   – Мне – нет.
   – Разве прекрасный Ахяти – «все равно где»?
   – Да.
   – Тебе здесь не нравится?
   – Нет!
   – Весь мир мечтает жить в Ахяти.
   – Это только кажется тебе. И вашему фараону. Я предпочитаю свой родной оазис в каменистой пустыне.
   – И грязь?
   – Может быть, и грязь. Родную.
   – Накинь на себя платье, Сорру. Я не могу разговаривать. Я начну тебя целовать.
   Она оделась. О, эта прозрачная, обтягивающая тело одежда, сотканная из лучей солнца, звезд и луны. Теперь уже все равно: одета она или нет…
   Солнце садится за желтыми песками Западной пустыни. Тени ложатся на землю – длинные и мрачные. Здесь, среди тенистых деревьев, под высоким навесом простой, но удобной беседки, казалось, стынет высокая тишина. Такая предзакатная. Открывающая дорогу любви и бурным ласкам. И небо в одну масть с ее глазами. И небо высокое, как шатер над миром. Как сама тишина.
   – Я ненавижу вас, – сказала Сорру твердо.
   – И меня?
   – Не знаю. Кеми – враг своих соседей. Ваш фараон жесток и не прощает обид. Я хочу умереть!
   Она не плакала. На глазах ее – ни слезинки.
   Он смущен. Не знает, куда девать руки. Всего себя. И краснеет. И бледнеет. Что он слышит? Какие слова?
   – Ваш фараон превращает в рабов таких, как я. Он отрезает руки павшим врагам. Он принес горе нашему оазису.
   Тихотеп слушает ее речи. Он терпелив. Сносит обиду, которую никогда не причинял другим. Его ругают за то, в чем неповинен. Она дышит ему в лицо. Бросает колкие слова. В ней просыпается азиатская тигрица…
   Она говорила долго. Пока не зашло солнце. Не прикасаясь ни к вину, ни к фруктам. Говорила о доброте, о терпимости, о любви к маленьким оазисам и их обитателям. Призывала к пощаде и снисходительности. Но кого? Тихотепа, который не оскорбил ни одно каменное изваяние, не то что живую тварь.
   Слова ее казались молитвой, обращенной к богу. Но какому? Богу Кеми или арамейскому? Какому богу? Она говорила о душах, широких, как морг, как Великая Зелень, как небо. О сердцах, гул которых краше звуков флейты, ибо они, эти сердца, очень добрые. Казалось, не замечала его. А может быть, позабыла о его существовании? Эта маленькая женщина из лавки Усерхета…
   Прошло много времени. Слова ее текли, как в чистом роднике, – лаская слух, будоража сердце. Он время от времени присматривался к ней – маленькая Сорру превратилась в мудрую женщину. Неожиданно пришла кощунственная мысль сравнить ее с царицей. Он тут же отогнал от себя эту мысль, ибо сравнение не шло на пользу ее величеству.. Эта маленькая женщина из лавки Усерхета…
   Она замолчала.
   А он ждал.
   Сорру сидела, обхватив руками колени. Которые больно давили на непокорные груди.
   Тихотеп ждал. Кончила? Не кончила. Собирается с мыслями? Нет, она выговорилась. Сорру опустила глаза. Опустила голову. И волосы ее коснулись земли.
   Он начал осторожно. Скорее всего неуверенно. Знал неплохо все, что относилось к ваянию, к искусству вообще. А тут волей-неволей пришлось говорить о войне и мире о людях различных стран. Тихотеп почувствовал скудость своего ума. Нет, он не имел представления об арамейцах, их земле и жизни. Никогда не видел в глаза страну Джахи. Остров Иси знаком ему только понаслышке. Та-Нетер – далеко. И он не подымался выше первого порога. Не воевал. Не был ранен. Что же он мог сказать? Ей, которая оторвана от родного очага, от матери и отца, от братьев и сестер? Которая познала унижение под чужим небом, голод и холод?
   И он стал припоминать слова его величества, которые слышал, о которых рассказывали ему. Взял ее руку в свою, поглаживая запястье – нежное, как лепесток полевого цветка.
   – Сорру, я хочу сказать тебе нечто, и у тебя откроются глаза. Это слово будет правдивым, ибо не раз слышал от его величества. Постараюсь отметить изъян в твоем рассуждении. Сделаю все, чтобы разумом поняла меня, поняв меня – стала снисходительной к той стране, где обрела кров.
   – Какой кров? – едко спросила Сорру,
   – Обыкновенный.
   – Ты называешь кровом лавку Усерхета?
   – А что?
   Сорру усмехнулась:
   – Что бы сказал ты, если бы на моем месте оказалась твоя сестра?