– Моя сестра?
   – Да. Родная. Пусть даже дочь твоего дяди. Что бы ты сказал?
   – Я не думал об этом.
   – А если поразмыслишь?
   Она была настойчивой. Обхватила руками его шею, привлекла к себе Тихотепа – совсем близко, заглядывала ему в глаза, как в щелочки, через которые ей будто мог открыться новый мир.
   «…Как же я не сообразил, что люди есть люди во всей вселенной? Вот еще один пример: Сорру! А ведь казалась она беззаботной пташкой…»
   – Сорру, я скажу сейчас то, что скажу: вот уж десять лет Кеми не ведет войны…
   – Кто тебе сказал? – Она не разжимает рук, которые вокруг его шеи.
   – Это знают все.
   – А я?
   – Что – ты?
   – Ты говоришь «все», – значит, и я. Но я свидетельница другому: война не прекращается! Она кипит на границах Кеми…
   – На нас нападают… Вот и война, значит…
   – За что же ненавидят вас?
   – Кто ненавидит?
   – Все!
   – Я могу сказать одно: ни один наш воин не перешел рубежи по приказу его величества. Кеми подает примеры благородства. Соседи наши уважаемы нами, словно это – народ Кеми. Имеется строжайший приказ о том, чтобы мир и дружба царили на границах Кеми с сопредельными странами. Это хорошо известно – можешь мне поверить!
   – Так почему же гибнут люди и не прекращается звон мечей и ржание обезумевших коней?
   – На нас идут хетты, князья Ретену, ваши князья, царьки Джахи, князья Эфиопии. Это они теснят наших воинов. Поверь мне, Сорру! Вот мнение фараона: он не желает войны с соседями!..
   – Тогда об этом должны быть уведомлены соседи.
   – Это уже сделано!
   – Когда?
   – Десять лет тому назад. И пять лет назад. И три года назад. И три дня назад.
   Она отпустила его. Даже отстранила от себя. Правда, не грубо, ибо он казался сущим младенцем. Который взирает на мир пустыми глазами. Она сказала ему об этом своем ощущении. Тихотеп, к удивлению Сорру, согласился. Ухмыльнулся. Эдак горько. Подумал и сказал:
   – Наверно, ты права, Сорру. День и ночь я думаю о своем ваянии. Даже когда сплю, мне кажется, что в руках у меня глина и что мну ее пальцами. Только несколько дней тому назад, увидев тебя, стал думать и о тебе.
   – Как о глиняном слепке?
   – Почти! – Его ответ был искренен. И это понравилось ей.
   – Мне по душе твоя откровенность. Я это почувствовала еще там, в лавке… Так что же ты думаешь обо мне?
   – Ты у меня вот здесь! – Тихотеп ткнул пальцем свой лоб
   – А Май?
   – Что – Май?
   – И она там тоже?
   – Только ты у меня вот здесь.
   – Только, только, только?
   – Да.
   – Нет, ты отвечай мне: только, только, только?
   Он захохотал. Чтобы доставить ей удовольствие, воскликнул:
   – Только, только, только, только!
   – Вот это в моем вкусе!
   Ваятель обнял ее. Потом, скользя по ней, опускался все ниже и ниже и припал губами к ногам. И он пил их, будто воду в Западной пустыне. Жадно, жадно! И он лежал у ее ног, как человек, напуганный воем песчаной бури и ищущий защиты на сухой земле. И, в приливе чувств, прошептал:
   – Сорру, я очень люблю тебя. Ты оказалась умнее меня. Глаза твои видят дальше меня. Уж я, уж, живущий в земле!
   Она умна, но она – женщина. Сорру говорит:
   – Ты правду сказал о Май?
   – Сущую!
   – Май красива. Она умеет приворожить. Никто не избегнет ее чар, если она того захочет. Девять заклинаний ее способны поразить в самое сердце.
   – Не верь этому, Сорру.
   – Готова не верить. Всем сердцем. Но я видела все сама. Хочешь, она и тебя приворожит?
   – У нее сил недостанет.
   – Май училась у одной вавилонянки. Старой такой. Беззубой. Она полюбила Май, как дочь, Ты должен дать слово, что будешь остерегаться ее.
   – Даю!
   – А клятва? Где же клятва?
   Тихотеп поклялся. Хорошее настроение вернулось к нему. Он взял ее за подбородок, повернул голову «в три четверти» и залюбовался. Как ваятель. И как мужчина.
   – Вот лицо, которое я хотел бы высечь в камне. И ты будешь стоять рядом с царицей. Я это могу сделать…
   – Чтобы я стояла рядом с нею? – перебила Сорру.
   – Да.
   – С живою?
   Ваятель как бы пришел в себя. Прищурил глаза, получше разглядывая Сорру.
   – А ты хотела бы стоять рядом с живою?
   – Да. Это моя мечта.
   – Зачем?
   Он поворачивает ее голову чуть вправо, потом – чуть влево.
   – Ты создана, чтобы жить в камне… В розовом камне, Сорру… Если свет будет падать с этой стороны, освещая твою левую щеку, красота твоя утроится. И камень будет равен слитку серебра. А может быть, еще дороже.
   – Что же может быть дороже серебра?
   – Ты! Ты дороже!.. А ты любишь?
   – Не поняла – кого?
   – Кого-нибудь еще?
   – Не знаю..
   – Я все вижу… Нет, пожалуй, лучше, если свет будет справа… Слышишь? – я все вижу…
   – Я только с тобою могла поговорить о своем горе.
   – Правда?
   – Да, правда.
   – И нос у тебя изумительный. Я такого еще не встречал… Почему со мной? Я внушаю доверие?
   – Да.
   – Но я же такой, как все…
   – Я хотела загрызть тебя, когда ты лежал на мне. Так, как это делают волки.
   – Значит, я такой, как все.
   – Однако же ты жив. Не загрызла. Ты мужчина, но чуточку не такой. У тебя – душа! И не говори мне больше ни слова. Слышишь? Ни слова! Дай вина… Раздень меня. Можешь порвать одежду. Она как трава. А может, еще дешевле. Я могу ходить нагой. По городу. Если ты прикажешь… Ну, поцелуй…

Соправительница

   Маху и Пенту явились к его величеству без промедления. На фараоне была парадная одежда, которая служила ему в особо торжественных случаях. Под бело-красной короной Верхнего и Нижнего Кеми и с золотым уреем на лбу царь казался выше и статней. Как говорили царедворцы, она очень ему шла.
   По левую руку от него стояла Кийа – наложница (так называли ее злые языки, правда, втихомолку, шепча на ухо друзьям, весьма доверительно). Взгляд ее больших и чуть раскосых глаз, казалось, застыл в изумлении. Она словно ждала какой-то опасности, но не знала точно, откуда придет эта опасность.
   Увидела Кийа царедворцев, и ноздри у нее раздулись то ли от гнева, то ли от внутреннего напряжения, усилившегося оттого, что вошли эти двое – Пенту и Маху
   Нет, ничего хорошего не ждала от них. Если бы это зависело от Пенту и Маху – Кийю давным-давно сгноили бы где-нибудь в Синайской пустыне (там, говорят, целые поселения прокаженных). Пенту и Маху в глубине души своей – за царицу, против Кийи и, – кто знает! – может, и против самого фараона. Никто этого не может знать доподлинно, пока пальма здорова и цветет – все с благоговением взирают на нее, но достаточно… Вот именно: что будет потом, когда пальма рухнет в один из несчастнейших, черных дней?
   Фараон скрестил руки на груди. Выражение лица его сосредоточенно, словно никого и не замечает в этой комнате.
   Маху и Пенту согнулись в глубоком, почтительнейшем поклоне На миг закрыли лица ладонями в знак того, что перед ними – истинное божество, излучающее ослепительный, хотя и невидимый свет.
   Его величество выдержал паузу. Она получилась дольше обычной. (Это значит, что дело – нешуточное.) Что же он задумал?
   «…Неужели Маху ничего не смыслит? Он сопит, точно гиппопотам в болоте. Затея его величества ясна и не требует лишних объяснений: полная отставка царице! Ее место займет вон та, нахохлившаяся, как воробей в непогоду…»
   «.. Пенту или с ума спятил, или притворяется полоумным В самые крутые времена Пенту прикидывается немощным или не сведущим в делах человеком. Однажды прикинулся даже глухим. Это очень выгодно, когда человек все может, когда притворство его не вызывает особых подозрений. Сбылось то самое, что шепотом разносилось по дворцовым коридорам. Фараон только подумал, а уж языки разносят его мысли. Такова премудрость жизни. Пробил час. на смену ее величеству идет другая – ее величество Кийа..»
   Фараон поглаживает бороду, которая приклеивается к подбородку в торжественных случаях. Приклеивается или подвязывается – это зависит от прихоти его величества.
   «…Вот они прибежали на мой зов, словно собаки. И ни одна из них не уступит другой кости, которую брошу им. Брошу, если на то будет моя воля. Догадались ли они о том, что от них требуется, или придется растолковывать им совершенно очевидное, понятное даже слепцу?»
   Только Кийа, казалось, ни о чем не думала Глаза ее были устремлены на двух стариков – толстого и тощего. О боже! – неужели подобные развалины могут приносить пользу такому огромному государству, как Кеми? Зачем его величество держит их возле себя, вместо того, чтобы поставить под свое начало молодых – полных сил и решимости, отчаянных в своем упорстве и трудолюбии?..
   Фараон спросил:
   – Что слышно на Севере, Маху?
   Север – это хетты… Это – Митанни. Это – Ретену. Это – Джахи. Север – это непрерывная война – от сотворения Кеми до этих дней, от фараона Нармера до его величества – жизнь, здоровье, сила! Север нынче – это позор для войск Кеми, отступающих, подобно льву, который на брюхе, с рычаньем, лязганьем зубов. Поэтому разговор о Севере – сугубо конфиденциальный…
   – Я спрашиваю, Маху, что на Севере?
   Его величество грозно приказывает. Его величество может выйти из себя. Через мгновение. И даже не заметишь этого мгновения. Тогда пеняй на себя!
   Маху посматривает на Кийю, эдак многозначительно, – дескать, можно ли при ней?..
   – Ты слышал, Маху?
   – Да, твое величество.
   Кийа скашивает взгляд на него – этого тучного человека, из которого – дай срок! – выпустят лишнее. Вот так: перетопят, словно рыбу на жир, и – все!..
   Пенту приходит на выручку неуклюжему Маху:
   – Твое величество, в арамейской стороне было совершено нападение на наши крепости…
   – Как?! – Его величество, кажется, никого не видит. – Как?! На все крепости сразу?
   – Нет, на две. Которые близ горы, называемой Муффа.
   – Маленькая или большая гора?
   – Она тянется с севера на юг. Здесь – два сехена от подножия к подножию. А с востока на запад – половина сехена.
   – Гора небольшая, – говорит Кийа.
   Фараон согласен: небольшая, можно сказать – горушка. Он кивает ей.
   Маху вроде бы приходит в себя. Дар речи возвращается к нему. И он спешит – очень спешит! – сообщить фараону нечто важное.
   – Твое величество, я получил сообщение: наши войска в Ретену отступают. Иные полки бежали… в беспорядке.
   – Как это – бежали? – Кийа хмурит густые, жесткие брови.
   – Назад бежали.
   Его величество обращается к ней:
   – Когда речь идет о войске, никогда не говорят: бежали вперед. Если даже воины наступают стремглав. Касаясь вражеских спин острием своих копий.
   – Да, твое величество, это теперь я усвоила.
   И ее пухлые – немного бесстыжие – губы сжимаются в узкую полоску…
   «…Эта буйволица еще покажет себя. И мы помянем добрым словом суровую в соответственное время, но справедливую во все годы царицу нашу Нафтиту…»
   «…Так ведет себя царица, которая процарствовала, по крайней мере, десять лет…»
   «…Молодчина Кийа! С ними только так и надо обращаться. Слуги любят указующий перст хозяина. Слуги обожают царя, снесшего головы многочисленным подданным. Вот так, только так, дорогая Кийа – услада души моей, опора плоти моей, огонь, согревающий стынущую кровь мою!..»
   Маху продолжал с воодушевлением, приходящим к царедворцам не сразу, но понемногу. Такое воодушевление исчезает не скоро. Следы его остаются на годы. Царедворец в этом случае быстро наживает на спине горб от многочисленных знаков преданности господину и полного раболепия.
   – Твое величество – жизнь, здоровье, сила! – Небольшой наклон головы и в сторону Кийи. – На самом берегу моря – чуть повыше линии, если ее провести от Кодшу до берега, – наши воины тоже отошли…
   – Не устояли под натиском врага?
   – Боялись попасть в засаду.
   – Хороши вояки!
   – Твое величество, здесь пала тысяча воинов.
   – Каким образом?
   – Хетты наседали
   – Как – уже и наседали?! Ты же сказал, что наши опасались засады.
   –Засада сопутствовала наступлению врага. Один замысел его тесно переплетался с другим.
   У фараона задергался подбородок:
   – Маху, сколько раз предупреждал тебя изъясняться простым, ясным языком.
   Маху подобострастно склонился.
   – Сколько раз? – спрашиваю.
   – Много раз.
   – Да, именно много раз Я приказывал отбросить язык пыльных свитков. Посмотрите в окно, и вы увидите прекраснейшее из творений Атона – город его солнцеликости, великий Ахяти. Дворцы, построенные так, как никогда не строили их в Кеми: быстро – точно молния блеснула, красиво, будто солнце застыло на его стенах, волшебно, словно лунные лучи превращены в камни – белые молочные. Три года – и город Ахяти царственно смотрится в Хапи! Разве с помощью языка, подобного твоему, одолели бы мы постройку в столь сказочный срок? Тебя бы не поняли строители Ахяти, они засмеяли бы тебя и вместо дворцов и храмов соорудили бы что-нибудь несусветное.
   – Твое величество, это истина! – говорит Кийа.
   – Истина, истина! – подтверждает Пенту.
   Маху вот-вот бросится наземь – где-то между его величеством и Кийей; даже не совсем понятно – перед кем? Еще мгновение, и он облобызает маленькие ноги стройной, горячей, как кусок солнца, женщины…
   – Прости, великий владыка Кеми, – прохрипел Маху. – Прости!
   Фараон махнул рукой. И, словно бы никого не замечая у себя под ногами, сказал Кийе:
   – Не кажется ли тебе, что хетты слишком наглеют?
   – Это так, – ответила Кийа.
   – Видит светозарный Атон: я сознательно избегал столкновений с хеттами. Я отдал приказ не тревожить набегами Ретену. Я сказал Хоремхебу: с нашей стороны ничто не должно огорчать эфиопов. Ливийцам я протянул руку дружбы. Скажи мне: было все это или мне так кажется?
   – Было!
   – В таком случае не странно ли, что за всю покладистость платят мне неблагодарностью? – Фараон сохранял внешнее спокойствие, смешанное с торжественностью, словно перед ним стояли не двое – Пенту и Маху, но сотня царедворцев. – Мне понятна ярость жрецов Амона Я не доставил им никакой радости. Никакой! Я разрушил их бога, – куски летели в стороны! Священные камни стали наподобие бараньих рогов – теперь никакой силой их не выпрямишь. Стерто, стерто навсегда ненавистное имя!
   Кийа слушала фараона благоговейно – будто впервые увидела его, словно пыталась запечатлеть его лик пред долгой разлукой
   «…Она пойдет далеко, эта женщина Маху быстро сообразил, как и когда следует пасть наземь. Маху – человек умный. Искушенный. Он видит, что лежит на глубине трех локтей под землей. Его величество сделал свой выбор. Семнех-ке-рэ придется ждать. Может быть, очень долго – до полей Иалу…»
   «…Не могу уразуметь: на что надеется этот Пенту? Ведет себя так, словно сейчас войдет сюда ее величество, чтобы сказать свое слово. Но разве реки текут вспять? Его величество не признает перемен, когда решил что-либо. Он идет напролом, точно бегемот в камышовых зарослях…»
   – Я предложил мир соседним народам. Всем! А они воспользовались предложением? Я спрашиваю: воспользовались?
   Кого он спрашивал: Кийю, Пенту, Маху? Все трое молчали.
   – Я спрашиваю: воспользовались?
   Кийа сказала:
   – Нет.
   – Я спрашиваю: воспользовались? – Фараон возвысил голос.
   – Нет, – ответил Маху. – Не все.
   – Я спрашиваю: воспользовались? – Фараон сказал еще громче, нетерпеливее.
   – Они это сочли твоей слабостью, – проговорил Пенту совсем тихо.
   – Слабостью?
   – Да.
   – Это почему же – слабостью?
   Теперь стало ясно, что его величество желал услышать голос Пенту, желал знать его мнение.
   – Твое величество, человек устроен так: он хорошо понимает силу и плохо разбирается в доводах
   разума. Все государства, кроме Кеми, управляются людьми. Следовательно, человеческие слабости свойственны их правителям. Кнут в руках погонщика – прекрасный довод. Чего нельзя сказать о добрых словах, о хороших побуждениях души. Твои божественные чувства ко всем сопредельным странам должны были быть оценены должным образом. Они должны были внушить уважение, благоговение и страх Но этого не случилось.
   – Почему же, Пенту? – На щеках у Кийи вспыхнул румянец ноздри расширились неимоверно, и казалось, дыхание ее стало неожиданно горячим, как огонь.
   «…Вот разговаривает Пенту с их величествами, и я имею возможность посмотреть со стороны. Становится очевидным ее величество – та которая в Северном дворце, – уже не ее величество. Будет ли Семнех-ке-рэ соправителем? До сегодняшнего утра можно было сказать: пожалуй. Теперь же – яснее ясного: нет!. Знает ли об этом Хоремхеб? Если да, то почему не предупредил меня? Если нет, то следует ли предупредить его? Непременно. И поскорее!..»
   – Я отвечу тебе, – сказал Пенту с полупоклоном (шея почему-то не сгибалась перед Кийей) – Великодушие и доброе сердце его величества – жизнь, здоровье, сила! – были истолкованы превратно. Да, превратно! И вот враги наши идут вперед… Медленно, но верно.
   Фараон дернул плечами Словно его напугали.
   – Почему же «верно»? Я понимаю «медленно». Но при чем тут «верно»?
   – Я сказал в том смысле, как понимают они.
   – Это они тебе сообщили?
   – Косвенным образом Кто же об этом станет говорить прямо? Ведь Кеми, ведомый твоим величеством, корабль непобедимый благоденствующий и крепкий остовом своим.
   – Да, это так, Пенту.
   Маху сказал:
   – Они еще не уразумели главного: не надо выводить из себя твое величество.
   – О! – воскликнул фараон. – Маху высказал то, что у меня – на самом кончике языка Верно: меня они еще не знают! Но вывести из себя могут. Вот тогда-то я призову к себе Хоремхеба и скажу ему: вот что, мой верный военачальник, бери-ка меч и иди походом на такие-то страны. Сверни шеи их правителям, сровняй с землей города их, сожги нивы, забирай себе их жен и детей! Как вы думаете, что ответит Хоремхеб?
   Кийа сказала:
   – У него заблестят глаза от радости, ибо руки у него давно чешутся.
   Маху добавил к этому:
   – Не будет для него приказа милее. Ион измолотит своих врагов по слову твоего величества.
   Пенту согласно кивнул:
   – Верно, так будет.
   У фараона затрясся подбородок, и он поднял вверх правую руку:
   – Мои враги поймут свое горе. Увидят его воочию, когда будет дело непоправимо!
   «…Что с ним? Что с ним? Его заворожила эта маленькая женщина, полная страсти. Нет, это не тот фараон, который был год назад, полгода назад, даже вчера. Маху стоит, широко раскрыв от удивления глаза. Он ушам своим не верит. Нет уже великой царицы! Она в своем дворце. Она женщина, и не более. Что же теперь будет с Кеми? С кем поговорить об этом? И кто пожелает говорить?..»
   «…Пенту молчит. Он удивлен. Поражен, точно из угла этого зала на него налетел лев. Пенту многоопытен. Пенту мудр. Как бы с ним перемолвиться словом? Сегодня же…»
   «…Вот стоят два царедворца перед его величеством, и языки у них ворочаются медленно, точно после многих выпитых чарок крепкого пива. С большой неохотой поворачиваются в мою сторону. Но они знают все, только не признаются. Их собачий нюх чует все, но собаки эти не скулят и не визжат от радости. Эти хитроумные царедворцы прикусили языки до поры, до поры, до поры…»
   – Что же молчишь ты, Пенту?
   – Твое величество, я думаю.
   – О чем же?
   – О твоем справедливом гневе.
   – И – что же?
   – Мудрость твоя, о царь, непогрешима, и воля твоя, словно камень базальт. Я бы хотел поразмыслить еще немного, прежде чем скажу то, что хочу сказать.
   – А сейчас не можешь?
   – Мне надо нанизать песчинки мыслей на невидимую нить моих рассуждений. Чтобы мог изложить их твоему величеству без запинок, ибо стар становлюсь и слова исчезают из головы, подобно листьям в пору увядания.
   Фараон сощурил глаза до предела. Они превратились в одну узкую линию, выведенную рукою скриба, В эти мгновения он обычно сверлил взглядом собеседника, пытаясь проникнуть в тайники его души. Он тряхнул головой:
   – Ладно! Перенесем этот разговор на другое время. Ты, Пенту, получше обдумай свою мысль. И посоветуйся с Хоремхебом. – Фараон бросил взгляд на Кийю. – Поговори с ним. Он человек храбрый… Сейчас же – вот что: ее величество Кийа будет моей соправительницей. Когда и как мы сообщим об этом из Окна явлений? Я бы хотел услышать ваш совет.
   Пенту склонил голову в знак покорности. И так, не подымая ее, сказал:
   – Твое величество, воля твоя безгранична. Одно дуновение уст твоих…
   – Перестань! Говори прямо.
   – Твое величество…
   – Прямо!
   Пенту поднял голову, чуть даже запрокинул ее назад. И – будь что будет! – выложил свою краткую мысль:
   – Это невозможно, твое величество. Соправительница должна быть объявлена царицей ритуально. Согласно заведенному порядку…
   Фараон перебил его:
   – Кем и когда заведенному? Я такого порядка не заводил. Ибо впервые назначаю соправительницу.
   – Воля твоя.
   Фараон остановил его мановением руки:
   – Нет, нет, я хочу, Пенту, выслушать все твои доводы, а может быть, и откровенные возражения.
   – Для этого, твое величество, я должен знать немного больше того что знаю.
   – Ты знаешь все!
   – Я?
   – Да, ты.
   Пенту, по обычаю, перенятому у вавилонян, приложил руку к своему сердцу: дескать, говорю от души, чистосердечно:
   – Неужели, твое величество, в таком искусстве, как управление великим государством Кеми, я должен руководствоваться догадками или подсказками моего сердца? Если у меня требуют советов, то не должен ли я досконально разобраться в том деле, которого касаюсь? Наше государство требует железной руки. Однако это вовсе не значит, что должна направляться рука людьми малосведущими. Ты, твое величество, есть светоч, освещающий деяния всех и каждого в отдельности Мы, твои недостойные слуги, призваны сообщить твоим божественным мыслям и повелениям тот единственно возможный смысл, который делает их зримыми и ощутимыми. Короче: мы – землекопы, делающие маленькое, но весьма нужное дело. Согласно слову твоему.
   – И что же из этого следует?
   – Я, твой верный слуга, обязан понимать своим маленьким умом…
   – Разве ты не понимаешь?
   – Не все, твое величество, не все.
   Кийа неожиданно приняла сторону Пенту:
   «…Этот старик не такой уж непонятливый и несчастный слуга, каким представляется. Но в самом деле, почему бы не сказать ему все, чтобы он понял все? Чтобы без оговорок. Как известно, эти оговорки очень важны для чиновников в их игре, которую ведут повседневно…»
   – Твое величество, – сказала вслух Кийа, – Пенту прав в одном отношении: он хочет услышать из твоих уст нечто, что рассеет его сомнения.
   – Истинно, истинно!
   – Ты думаешь? – проговорил фараон, недоверчиво скашивая глаза на царедворцев.
   – Да, – твердо ответила Кийа.
   Фараон раздумывал всего одно мгновение: как всегда, когда хотел сообщить давно предрешенное, давно дозревшее в его неспокойной голове. Затем порывисто обнял за плечи Кийю и провозгласил тихим, но властным голосом:
   – Объявляю вам, Пенту и Маху, что отныне она становится моей женой – притом единственной – и объявляется соправительницей моей на троне священном Верхнего и Нижнего Кеми. Пусть моя безграничная любовь к ней побудит вас обоих, а через вас и всех моих слуг к полному и безоговорочному возвеличению ее величества Кийи. – Фараон передохнул и спросил: – Что я должен сказать еще или сделать для того, чтобы ни ты, Пенту, ни ты, Маху, больше не ссылались на свою неосведомленность?
   Фараон и на этот раз показал себя человеком решительным, лишающим себя всех путей для отступления и мгновенно вносящим ясность в любую затею.
   Пенту и Маху склонились в знак безграничного повиновения. Его величество выждал немного, а потом сказал:
   – Теперь вы знаете все, и вам поручается соответственно обставить появление ее величества – моей соправительницы – в Окне явлений.
   Его величество, не выпуская из объятий Кийю, направился к двери, ведущей к внутренним покоям. Когда умолчли шаги, царедворцы стояли еще некоторое время без движения, как бы пораженные величием происшедшего. К тому же они чувствовали на себе тайные взгляды: за ними, несомненно, наблюдали.
   Пенту поднял руки вверх, к потолку, и воскликнул:
   – О великий Атон, храни для нас всемогущего и мудрого владыку нашего!
   В голос ему повторил эти слова и Маху, присовокупив:
   – .. Всемогущего, всемудрейшего, благого бога нашего!
   И оба поцеловали следы ног его величества и следы ног ее величества. И, счастливые, попятились к выходу, словно бы царь и царица все еще стояли перед ними.

В северном дворце

   Принцесса Меритатон нашла царицу тихо грустящей. Она сидела в самом углу любимой комнаты, расписанной по рисункам Бека. Это был сад, благоухающий сад в месяц эпифи. На стонах – сочная зелень На потолке – зелень, сквозь которую проглядывает небесная просинь. А на полу – вода: живая вода, переливающаяся голубыми и бесцветными волночками. Словно кинули камешек в этот чистый пруд. А в воде – рыбы: угри, карпы, сомы, толстомордые и злые, как азиаты, щуки. Даже в знойную пору здесь, в этой комнате, кажется прохладно: так живо, так натурально сработали живописцы этот сад из мертвых красок.
   Царица сидела на циновке, поджав ноги и облокотясь на расшитую золотом подушку. Она была красивой, как всегда, и внешне спокойной, как всегда.
   Меритатон, которой уже минуло пятнадцать, кивнула мужу, стоявшему за порогом, и они вошли чуть ли не на цыпочках. В комнате было темно – горел всего лишь один светильник. Стояла сумеречная тишина, когда в ушах звенит от тишины и стучит сердце от тишины.