Страница:
— А где гарантии, что этот человек действительно кого-то там представляет? Что, если он попросту сумасшедший или, хуже того, что, если он защищает интересы третьих, неизвестных нам лиц?
— Основания, изложенные в этом документе, показались мне достаточно серьезными сами по себе, независимо от того, кто кого представляет. Кроме того, у меня есть поручение за этого человека от одного из сотрудников министерства национальной безопасности. Сейчас я не буду говорить, кто именно этот сотрудник. — Эта часть реплики предназначалась министру безопасности, который, услышав о собственном сотруднике, осмелившемся действовать через его голову, весь превратился в слух:
— Самое простое — познакомиться с посредником сейчас и составить обо всем собственное мнение, — закончил премьер.
За столом заговорили все разом, но Лей-Дин легким движением ладони добился тишины, и все взгляды устремились к нему.
— Я бы не согласился на эту встречу без предварительной подготовки. Никакое личное впечатление не заменит нам сведений, полученных многолетними наблюдениями. К счастью, моя организация такими сведениями располагает. Лонгар действительно провинциальный ученый, за которым до сих пор ничего, буквально ничего не замечено интересного или выдающегося. И он, безусловно, не сумасшедший. Тем не менее с самого начала событий он почему-то все время оказывался в их центре. Уже только поэтому было бы любопытно его выслушать. Лонгар должен понимать, какую крупную игру он затеял и чем она может кончиться для него лично. У него должны быть очень серьезные причины, либо он должен располагать реальной силой, чтобы выдвигать нам условия в такой форме. В любом случае, я думаю, мы не потеряем времени даром, если пригласим его. Воспринимайте это как интересный спектакль, господа. К тому же актеру можно дать понять, что в случае плохой игры спектакль станет для него последним.
В комнате, где заседал правительственный комитет, пахло старой мебелью и пылью. Пять человек одновременно повернули головы в мою сторону, как только я переступил порог. Они рассматривали меня с любопытством, холодно и отстраненно. Так рассматривают какого-нибудь редкостного жука, прежде чем насадить его на иголку.
— Ваша фамилия и род занятий?
Начало беседы слишком походило на допрос. Я понял, что положение надо исправить немедленно.
— Не сомневаюсь, моя фамилия имеется в папке у вас на столе, и распорядитесь принести стул.
Человек, задавший вопрос, надавил кнопку вызова дежурного. Попросил принести стул и повторил вопрос, не меняя интонации, словно ничего не случилось.
Остальные четверо молча переглянулись, словно я подтвердил их наихудшие опасения. Совершенно непроизвольно от взгляда человека, вторично задавшего мне вопрос о фамилии, я почувствовал себя учеником, стоявшим у классной доски. Урок не был выучен, и одобрения мне не дождаться. Молчание затягивалось. Тот, кто вел беседу, спросил меня мягко, почти ласково:
— Вы отдаете себе отчет, где находитесь?
— Вполне. А вы? Вы отдаете себе отчет в том, почему решили со мной встретиться?
Этот человек умел признавать тактические поражения. Он был дипломатом не только по внешнему виду.
— Какие у вас есть доказательства, что именно вам поручено вести переговоры?
Я подождал, пока принесут стул, уселся поудобней и украдкой взглянул на часы. Меня вызвали слишком быстро, и теперь я вынужден был тянуть время. Для того чтобы мои доказательства показались им достаточно убедительными, мне еще нужно спровоцировать их на какой-нибудь резкий выпад. Только тогда все будет выглядеть достаточно естественно. Если они догадаются, что все подготовлено заранее, мне несдобровать.
— Конечно, у меня нет верительных грамот. Лучше всего, если вы поверите мне на слово.
— Для кого лучше, для вас?
— Для меня это безразлично. Доказательства я представлю, но они могут оказаться не совсем безвредны.
— Что вы имеете в виду?
— Чего вы, собственно, хотите? Чтобы я продемонстрировал свою прямую связь с этим подводным монстром, которого вызвала к жизни ваша же неуемная жадность? Давайте говорить откровенно. Позволим себе это небольшое удовольствие. Вам понятен лишь один-единственный язык, язык силы, — значит, я должен продемонстрировать свои возможности, не так ли? Или, может быть, вы имеете в виду какие-то иные доказательства?
— А что, если нам попросту вас расстрелять, господин Лонгар?
— Не стоит. Дорого обойдется. А впрочем, попробуйте.
Не скажу, чтобы я испытывал симпатию к этим людям. Я не любил тех, кто загребал жар чужими руками. Эти господа не привыкли сталкиваться с трудностями и с проблемами, которые касались их лично.
Между ними и любыми проблемами всегда стояли другие люди. Теперь кое-что изменилось. Впервые в жизни я мог себе позволить бросить вызов отвратительной, безликой морде, олицетворявшей собой власть капитала.
— Мы здесь собрались вовсе не для взаимных угроз, — взял слово человек с залысинами на покатом лбу. По тому, как почтительно слушали его остальные, я понял, что он играет первую скрипку в правительственном оркестре, и удивился, что ни разу не видел его фотографии в газетах и не представлял, какую официальную должность он занимал.
— Я хотел бы знать совершенно конкретно, — обратился ко мне этот человек, — чем вы подкрепляете свои требования? — Он приподнял и опустил лежащий на столе листок с проектом закона об ограничении промышленных отходов. — Предположим, сегодня мы откажемся их принять, что за этим последует?
Огромные старинные часы в углу комнаты мелодично пробили четверть пятого. Теперь я мог действовать, и если Гвельтов не подведет… Наверно, так себя чувствует человек, решившийся прыгнуть в ледяную воду.
— Через пятнадцать минут границы поля будут раздвинуты и захватят район Гидроплейка. Это простое предупреждение, те самые верительные грамоты… В том случае, если этого окажется недостаточно и предложенный закон не будет принят в течение трех дней, энергии лишится вся страна.
Ни один мускул не дрогнул на лицах сидящих напротив меня людей. Что-то было не так. Что-то не сработало, чего-то мы не учли или случилось нечто такое, чего я не знаю. Ледяной холод медленно сжал мне горло. Пятнадцать минут прошли в убийственном молчании. Часы монотонно, громко и печально отбили две четверти. Срок наступил… Наверно, так звонит погребальный колокол. Я понял, что проиграл. Все поставил на карту и проиграл… Я еще не знал, что случилось, но уже не сомневался в своем окончательном поражении. Они ждали еще пять минут, потом в комнату вошел секретарь и положил на стол какую-то бумагу. Все остальное я воспринимал сквозь ледяной туман.
— Ваш сообщник Гвельтов арестован морским патрулем. Провокация, которую вы затеяли, провалилась.
Подвал был сухой и чистый. Только на кирпичной стене выделялись подозрительные пятна. Еще до того, как мне завязали глаза, я успел заметить выбоины на кирпиче и понял, что пули били сюда неоднократно.
Некоторые из них, прежде чем ударить в кирпич, навылет пробивали человеческое тело, потом здесь все старательно убирали. Как-никак это правительственное учреждение, так что со мной покончат по высшему разряду, наверно, здесь от болезни сердца скончался не один правительственный чиновник…
Мысли текли лениво, словно все происходило не со мной. Словно это кому-то другому завязали глаза и за чужой спиной офицер произнес роковую команду…
Сейчас все будет кончено, еще две-три секунды… Даже сквозь повязку меня слепил свет прожекторов, установленных под самым потолком в углах подвала. Мишень хорошо освещалась. Если они не промахнутся, все кончится быстро…
За моей спиной сухо щелкнули затворы винтовок.
И только тогда я позволил себе вспомнить ее имя. До этого мгновения я приказал себе не думать о ней, потому что боялся потерять контроль над собой и не хотел, чтобы они видели мой страх. Но теперь я тихо, вслух произнес дорогое для меня имя:
— Веста…
И в ту же секунду в подвале погас свет.
Темнота обрушилась с потолка, как обвал. Сразу же я услышал по лестнице топот ног, какие-то крики. Значит, они ждали за дверью… Значит, их тоже ни на секунду не отпускал предательский ледяной страх. Значит, мы все-таки сыграли на равных…
Машина остановилась у развилки шоссе. Именно здесь начиналась памятная для меня заброшенная дорога к морю. Недавно тут стоял знак, запрещающий въезд. Посреди дороги еще торчал ржавый металлический треножник. Как только мотор затих, стал слышен равномерный шум прибоя.
— Штормит, — сказал Гвельтов. — Балла два, не меньше.
Я не ответил. И он, помолчав немного, продолжал:
— А знаешь, по моим расчетам, это случится сегодня, где-то около восьми.
Я молча кивнул, соглашаясь. Я знал, что он имеет в виду. Сегодня около восьми вечера концентрация вредных примесей в морской воде достигнет установленного минимума, и колонии уже не нужно существовать как единому целому. Колония распадется на отдельные бактерии, у нее отпадет необходимость контролировать свое движение. Морские течения унесут микроскопические тельца амеб в глубины океана, туда, откуда они пришли к нам.
— Одного не могу понять, что произошло с Гидроплейком? Патруль перехватил меня до того, как я сел в лодку… Газеты писали, что поле накрыло гидростанцию в шесть пятнадцать. Это случилось на полчаса позже, без постороннего вмешательства. Изменилась конфигурация поля. Как им это удалось? Почему вообще это произошло? Кто нам помог, ты что-нибудь знаешь об этом?
Я молча отрицательно покачал головой. Не имело смысла с ним спорить. Гвельтов свято верил в расчеты, в соответствие энергетических потенциалов границам поля. В безусловную зависимость этих границ от количества вредных примесей, попавших в воду. Все это так, конечно. До известного предела, за которым начинают действовать иные силы… Чтобы в них поверить, нужно было самому постоять у той кирпичной стенки в подвале.
— Все-таки я чего-то не понимаю, — заявил Гвельтов, вылезая из машины.
Наши пути здесь расходились. Он торопился на рейсовый автобус, идущий в порт, но задержался около меня еще минуту.
— Почему меня отпустили, почему вообще нас оставили в покое, хоть это ты мне можешь объяснить?
— Договор, который они вынуждены были подписать, содержит пункт о нашей неприкосновенности. Пока существует угроза — они будут его соблюдать, во всяком случае, до восьми вечера.
Гвельтов мрачно усмехнулся, пожал мне руку и пошел к автобусной остановке. Некоторое время, оставшись один, я смотрел вслед ушедшему автобусу. Потом вышел из машины и свернул на заброшенную дорогу.
Стояли редкие в октябре дни, наполненные звенящей прохладой и ласковым, почти летним солнцем. Оно словно вознаграждало нас за долгие дни непогоды.
Я шел по дороге не торопясь, вдыхая запах увядшей полыни и морских водорослей, что-то он мне напоминал, этот запах. Сейчас я не мог вспомнить, что именно, может быть, мне не хватало дождя.
В тот день шел дождь, и я подумал, что он влияет на поступки людей. Заставляет принимать неожиданные решения. Именно дождь привел меня на эту дорогу. Сегодня дождя не было, — и вот я здесь снова. Хотел ли я проститься? Не знаю… Не знаю даже, с кем именно. С Вестой я уже простился той ночью, когда морское течение навсегда унесло ее от меня, а с ними… Они были чем-то слишком сложным, может быть, гораздо более сложным, чем это казалось, и слишком далеким от нас. Поняли ли они хоть что-нибудь? Зачем они приходили к нам и почему теперь уходят?
Больше я не верил в расчеты, в соответствие энергетических потенциалов. За всем этим, за фактами, доступными анализу и нашим исследованиям, скрывалась какая-то иная истина. Мне казалось, вот-вот я пойму, что она собой представляет. Это было похоже на звук прибоя: иногда кажется, в нем возникают странные звуки, почти слова, верится, что нужно лишь небольшое усилие, напряжение, внимание — и этот шепот, звенящий всхлип, далекое эхо — все это сольется в какую-то фразу. Но настроение уходит, и снова в звуках моря не слышно ничего, кроме прибоя.
Это был тот самый обрыв. Совершенно прозрачный воздух открывал с высоты безбрежную синюю даль. Ветер гнал небольшие барашки волн, срывал с них солоноватый острый запах морской воды и пены и нес его по степи.
Я спустился вниз, к самому морю. Горизонт сузился и словно прижался к поверхности моря. Волны с шипением ложились у моих ног.
Должен был быть какой-то знак. Не могли они уйти вот так, молча, ничего не сказав, оставив нас в неизвестности и непрерывном ожидании. Сейчас изнутри бухты морские течения каждую секунду уносили в глубины моря последние миллионы их крошечных уснувших тел. Надолго ли? И что случится, если они придут к нам снова? Поверили ли они нам? Смогут ли спокойно спать в своей глубине, оставив в руках человечества нашу прекрасную голубую планету? Или это всего лишь временное отступление, перегруппировка сил перед окончательным штурмом…
Ответ должен был быть где-то здесь. Я это чувствовал, знал, что это так, и ничего не видел, кроме привычного морского пейзажа… Я пошел вдоль берега, все дальше и дальше удаляясь от оврага, по стенке которого не так давно поднимался навстречу наведенным на меня автоматам. За поворотом был грот, причудливая пещера с озером морской воды. Я дошел до самого озера, заглянул в его прозрачную изумрудную глубину.
Все было пусто и тихо. Я повернулся и побрел обратно, наверх. Ответа не было. Возможно, мы не получим его никогда, потому что он зависел от нас самих.
Тихон Непомнящий
Он потерял границу между днем и ночью, между реальным миром работы в лаборатории и жизни дома.
Ежедневной обязанностью его было изучение жизни цветов, трав и деревьев, исследование закона наследственности растений. Каждый день он приходил в лабораторию, занимался конструированием приборов, которые предусматривались планом института. И вдруг вспомнил о приборе, известном науке как каллиграфон, способном переводить речь в импульсы и при этом передавать все индивидуальные оттенки голосов, а голоса, как известно, неповторимы, как отпечатки пальцев.
Потом у Зорича возникала необходимость разобраться заново, выяснить, а не является ли клетка растения своеобразным фото- или кинокадром, который фиксирует, как на кинопленке, все, что находится в секторе ее обзора. Возможно, у клетки есть что-то подобное глазу рыб или птиц, которые видят совсем не так, как видят млекопитающие и люди.
Однажды, найдя спил ствола, с жадностью принялся он изучать его годичные кольца, состоящие из миллиардов ячеек. В этих ячейках годичных колец, может быть, как на барабан, намотана своеобразная, из клеток, «пленка» видеозаписи окружающего мира, и, вероятно, есть пути, что позволят вычитывать содержащиеся в этих годичных кольцах изображения. И таким образом, увидеть, разгадать, что запечатлели растения, деревья в окружающем их мире. Клетки дерева, храня наследственную программу, передавая ее семенам, быть может, фиксируют и окружающий мир — соседние растения, пробегающих мимо зверей, пролетающих птиц и насекомых, проходящих мимо них людей и даже их движения, характеры… А вдруг эта способность окажется не у всех клеток…
В институте появилась комиссия, которая проверяла работу лаборатории.
Зоричу пришлось очень много потрудиться, чтобы к определенному времени завершить ряд своих и чужих опытов, как того требовали обязательства, взятые шефом. Но после комиссии наступило затишье. И оно помогло Зоричу вновь целиком окунуться в свои размышления и поиски. Он обнаружил, что даже в период, когда он не столь интенсивно работал, сама по себе в его воображении вроде бы сложилась система приборов, позволяющая решить задуманное. Во-первых, это должен быть луч, точнее, луч лазера, проникающий поочередно в клетку растения, скользящий луч, что-то вроде локатора, дающий обратный импульс, посылающий обратный сигнал, который несет информацию о состоянии клетки, о том, что она содержит, — ее внутренний рисунок… Луч может быть записан на пленку видеомагнитофона, а затем уже преобразован в изображение. Для такого изображения едва ли сгодится обычный телеэкран, но что-то похожее может получиться…
Зорич не сомневался, что какие-то аппараты уже имеются и их не придется изобретать заново. Но если их нет, значит, надо будет просить помощи электронщиков, людей, занимающихся лазерами. Подобно тому как ведется видеозапись телепередачи, можно будет записывать и информацию, посылаемую возвратным лучом, идущим из клетки растения… И все-таки Зоричу казалось, что на обычном телеэкране информация, идущая из глубины клетки, не сможет предстать преображенной в кинематографическую картину, которую на своем шифре зафиксировала клетка. Задача для телемеханики…
И Зорич стал искать людей, которые помогли бы ему, заинтересовавшись этой идеей. Но когда он себе представил реакцию ученых на его «невероятную» идею, то понял, что вряд ли сможет рассчитывать на чье-то участие.
У немецкого ученого-естествоиспытателя Юстуса Либиха он вычитал о том, что «разум и фантазия одинаково необходимы для наших знаний и равноправны в науке», но это было слабым утешением. И Зорич не спешил открываться в своем замысле товарищам по институту.
Он углубился в изучение жизни растений, функций клетки, ибо озаренность требовала знаний. Каждую свободную минуту он сидел за книгами, научными трудами, способными подтвердить его догадку или разрушить, отвергнуть ее. Несмотря на то что картина жизни растений казалась предельно знакомой, тем не менее он снова и снова искал свидетельства, что деревья-долгожители хранят информацию о том, что они видели в давние времена, когда были молодыми.
Сведения, самые элементарные, которые школьник знает, вызвали восторг Зорина: ель и сосна живут примерно четыреста лет, а липа, оказывается, вдвое больше них — восемьсот! Дубы вообще долгожители по сравнению со всеми другими деревьями — некоторые из них достигают и полуторатысячелетнего возраста!.. А Пушкин жил в Михайловском первый раз, кажется, в 1824 году, а сейчас 1984 год. Значит, сто шестьдесят лет назад деревья, рядом с которыми он ходил, под которыми он отдыхал, сегодня еще сравнительно молоды, средних лет, до старости им еще ого-го-го…
Нередко одни сведения, догадка, предположение переплетались с другими — с фотосинтезом, например.
И Зорич углублялся в те свидетельства, которые могли как-то подкрепить его предположения, соединившись вместе, дать новый путь поиска. И он, утомленный, прерывал знакомство с образованием годичных колец и в который раз читал о фотосинтезе. Он фиксировал для себя основные положения, на первый взгляд для ученого казавшиеся примитивными; в понятии «фотосинтез» он делал упор на слово «фото»: ведь какой-то же относительно прямой смысл наука вкладывала в слово «фото» как фиксацию, запечатление, фотографирование.
Это, конечно, помимо основных, главных явлений фотосинтеза. Никто еще не искал, быть может, побочных явлений в основном законе биологической жизнедеятельности. «В широком смысле под фоторецепторами понимают все светочувствительные образования от стигмы одноклеточных организмов и одиночных, рассеянных по всему телу светочувствительных клеток до специализированных клеток глаза — сложного органа фоторецепции животных и человека», — как сказано в одном из справочников. И далее Зорич читал о фотобиологических процессах — фототропизме, фототаксисе, фотопериодизме и многом другом.
Его заинтересовали материалы о биомембранах, которые, отгораживая клетку от внешней среды, создают в ней необходимый и довольно своеобразный микроклимат, обеспечивая ее жизнедеятельность. Он уже вновь и вновь пытался доискаться, нет ли здесь возможностей для изобразительной фиксации окружающей среды в тот период, когда биомембраны регулируют поток веществ, проникающих в клетку, пропуская полезные и задерживая вредные. Именно в биомембранах генерируется и трансформируется энергия, и с помощью мембранных систем в растениях осуществляется фотосинтез…
Параллельно с накоплением, уточнением этих знаний, служивших как бы платформой для внутреннего утверждения зародившейся у Зорича идеи, он много занимался прикидкой схемы приборов, с помощью которых будет искать в клетках растений изображения, «картинку». Новые знания о годичных кольцах растений приводили к удивительным для него акцентам поиска: например, переход годичных колец от ранней древесины к поздней и к тому, что в природе, как и в жизни любых других живых существ, бывают «неприятности» — болезни. Так вот, Зоричу показалось, что этот постепенный переход как следствие вегетационного периода может давать одни результаты, а в периоды болезни растений воспроизведутся искаженные картины. Теперь по-новому воспринималось Зоричем знание того, что на срезе дерева, сделанном на высоте шейки корня, можно определить возраст растения, а ширина годичных колец может изменяться в зависимости от условий произрастания. По мере того как дерево растет, особенно в период зрелости, наступает стабилизация, а когда дерево стареет, годичные кольца уменьшаются. При этом исследователи отметили, что по высоте ствола ширина годичных колец у одиноко стоящих деревьев уменьшается к вершине, а у тех, которые живут в лесной теснине, зарослях, годичные кольца уменьшаются к основанию.
И еще Зорич узнал о важной особенности — случается удвоение годичных колец из-за гибели листьев, прибитых весенними заморозками или объеденных гусеницами… Дендрохронология оказалась важным подспорьем в поисках Зорича.
— Основания, изложенные в этом документе, показались мне достаточно серьезными сами по себе, независимо от того, кто кого представляет. Кроме того, у меня есть поручение за этого человека от одного из сотрудников министерства национальной безопасности. Сейчас я не буду говорить, кто именно этот сотрудник. — Эта часть реплики предназначалась министру безопасности, который, услышав о собственном сотруднике, осмелившемся действовать через его голову, весь превратился в слух:
— Самое простое — познакомиться с посредником сейчас и составить обо всем собственное мнение, — закончил премьер.
За столом заговорили все разом, но Лей-Дин легким движением ладони добился тишины, и все взгляды устремились к нему.
— Я бы не согласился на эту встречу без предварительной подготовки. Никакое личное впечатление не заменит нам сведений, полученных многолетними наблюдениями. К счастью, моя организация такими сведениями располагает. Лонгар действительно провинциальный ученый, за которым до сих пор ничего, буквально ничего не замечено интересного или выдающегося. И он, безусловно, не сумасшедший. Тем не менее с самого начала событий он почему-то все время оказывался в их центре. Уже только поэтому было бы любопытно его выслушать. Лонгар должен понимать, какую крупную игру он затеял и чем она может кончиться для него лично. У него должны быть очень серьезные причины, либо он должен располагать реальной силой, чтобы выдвигать нам условия в такой форме. В любом случае, я думаю, мы не потеряем времени даром, если пригласим его. Воспринимайте это как интересный спектакль, господа. К тому же актеру можно дать понять, что в случае плохой игры спектакль станет для него последним.
В комнате, где заседал правительственный комитет, пахло старой мебелью и пылью. Пять человек одновременно повернули головы в мою сторону, как только я переступил порог. Они рассматривали меня с любопытством, холодно и отстраненно. Так рассматривают какого-нибудь редкостного жука, прежде чем насадить его на иголку.
— Ваша фамилия и род занятий?
Начало беседы слишком походило на допрос. Я понял, что положение надо исправить немедленно.
— Не сомневаюсь, моя фамилия имеется в папке у вас на столе, и распорядитесь принести стул.
Человек, задавший вопрос, надавил кнопку вызова дежурного. Попросил принести стул и повторил вопрос, не меняя интонации, словно ничего не случилось.
Остальные четверо молча переглянулись, словно я подтвердил их наихудшие опасения. Совершенно непроизвольно от взгляда человека, вторично задавшего мне вопрос о фамилии, я почувствовал себя учеником, стоявшим у классной доски. Урок не был выучен, и одобрения мне не дождаться. Молчание затягивалось. Тот, кто вел беседу, спросил меня мягко, почти ласково:
— Вы отдаете себе отчет, где находитесь?
— Вполне. А вы? Вы отдаете себе отчет в том, почему решили со мной встретиться?
Этот человек умел признавать тактические поражения. Он был дипломатом не только по внешнему виду.
— Какие у вас есть доказательства, что именно вам поручено вести переговоры?
Я подождал, пока принесут стул, уселся поудобней и украдкой взглянул на часы. Меня вызвали слишком быстро, и теперь я вынужден был тянуть время. Для того чтобы мои доказательства показались им достаточно убедительными, мне еще нужно спровоцировать их на какой-нибудь резкий выпад. Только тогда все будет выглядеть достаточно естественно. Если они догадаются, что все подготовлено заранее, мне несдобровать.
— Конечно, у меня нет верительных грамот. Лучше всего, если вы поверите мне на слово.
— Для кого лучше, для вас?
— Для меня это безразлично. Доказательства я представлю, но они могут оказаться не совсем безвредны.
— Что вы имеете в виду?
— Чего вы, собственно, хотите? Чтобы я продемонстрировал свою прямую связь с этим подводным монстром, которого вызвала к жизни ваша же неуемная жадность? Давайте говорить откровенно. Позволим себе это небольшое удовольствие. Вам понятен лишь один-единственный язык, язык силы, — значит, я должен продемонстрировать свои возможности, не так ли? Или, может быть, вы имеете в виду какие-то иные доказательства?
— А что, если нам попросту вас расстрелять, господин Лонгар?
— Не стоит. Дорого обойдется. А впрочем, попробуйте.
Не скажу, чтобы я испытывал симпатию к этим людям. Я не любил тех, кто загребал жар чужими руками. Эти господа не привыкли сталкиваться с трудностями и с проблемами, которые касались их лично.
Между ними и любыми проблемами всегда стояли другие люди. Теперь кое-что изменилось. Впервые в жизни я мог себе позволить бросить вызов отвратительной, безликой морде, олицетворявшей собой власть капитала.
— Мы здесь собрались вовсе не для взаимных угроз, — взял слово человек с залысинами на покатом лбу. По тому, как почтительно слушали его остальные, я понял, что он играет первую скрипку в правительственном оркестре, и удивился, что ни разу не видел его фотографии в газетах и не представлял, какую официальную должность он занимал.
— Я хотел бы знать совершенно конкретно, — обратился ко мне этот человек, — чем вы подкрепляете свои требования? — Он приподнял и опустил лежащий на столе листок с проектом закона об ограничении промышленных отходов. — Предположим, сегодня мы откажемся их принять, что за этим последует?
Огромные старинные часы в углу комнаты мелодично пробили четверть пятого. Теперь я мог действовать, и если Гвельтов не подведет… Наверно, так себя чувствует человек, решившийся прыгнуть в ледяную воду.
— Через пятнадцать минут границы поля будут раздвинуты и захватят район Гидроплейка. Это простое предупреждение, те самые верительные грамоты… В том случае, если этого окажется недостаточно и предложенный закон не будет принят в течение трех дней, энергии лишится вся страна.
Ни один мускул не дрогнул на лицах сидящих напротив меня людей. Что-то было не так. Что-то не сработало, чего-то мы не учли или случилось нечто такое, чего я не знаю. Ледяной холод медленно сжал мне горло. Пятнадцать минут прошли в убийственном молчании. Часы монотонно, громко и печально отбили две четверти. Срок наступил… Наверно, так звонит погребальный колокол. Я понял, что проиграл. Все поставил на карту и проиграл… Я еще не знал, что случилось, но уже не сомневался в своем окончательном поражении. Они ждали еще пять минут, потом в комнату вошел секретарь и положил на стол какую-то бумагу. Все остальное я воспринимал сквозь ледяной туман.
— Ваш сообщник Гвельтов арестован морским патрулем. Провокация, которую вы затеяли, провалилась.
Подвал был сухой и чистый. Только на кирпичной стене выделялись подозрительные пятна. Еще до того, как мне завязали глаза, я успел заметить выбоины на кирпиче и понял, что пули били сюда неоднократно.
Некоторые из них, прежде чем ударить в кирпич, навылет пробивали человеческое тело, потом здесь все старательно убирали. Как-никак это правительственное учреждение, так что со мной покончат по высшему разряду, наверно, здесь от болезни сердца скончался не один правительственный чиновник…
Мысли текли лениво, словно все происходило не со мной. Словно это кому-то другому завязали глаза и за чужой спиной офицер произнес роковую команду…
Сейчас все будет кончено, еще две-три секунды… Даже сквозь повязку меня слепил свет прожекторов, установленных под самым потолком в углах подвала. Мишень хорошо освещалась. Если они не промахнутся, все кончится быстро…
За моей спиной сухо щелкнули затворы винтовок.
И только тогда я позволил себе вспомнить ее имя. До этого мгновения я приказал себе не думать о ней, потому что боялся потерять контроль над собой и не хотел, чтобы они видели мой страх. Но теперь я тихо, вслух произнес дорогое для меня имя:
— Веста…
И в ту же секунду в подвале погас свет.
Темнота обрушилась с потолка, как обвал. Сразу же я услышал по лестнице топот ног, какие-то крики. Значит, они ждали за дверью… Значит, их тоже ни на секунду не отпускал предательский ледяной страх. Значит, мы все-таки сыграли на равных…
Машина остановилась у развилки шоссе. Именно здесь начиналась памятная для меня заброшенная дорога к морю. Недавно тут стоял знак, запрещающий въезд. Посреди дороги еще торчал ржавый металлический треножник. Как только мотор затих, стал слышен равномерный шум прибоя.
— Штормит, — сказал Гвельтов. — Балла два, не меньше.
Я не ответил. И он, помолчав немного, продолжал:
— А знаешь, по моим расчетам, это случится сегодня, где-то около восьми.
Я молча кивнул, соглашаясь. Я знал, что он имеет в виду. Сегодня около восьми вечера концентрация вредных примесей в морской воде достигнет установленного минимума, и колонии уже не нужно существовать как единому целому. Колония распадется на отдельные бактерии, у нее отпадет необходимость контролировать свое движение. Морские течения унесут микроскопические тельца амеб в глубины океана, туда, откуда они пришли к нам.
— Одного не могу понять, что произошло с Гидроплейком? Патруль перехватил меня до того, как я сел в лодку… Газеты писали, что поле накрыло гидростанцию в шесть пятнадцать. Это случилось на полчаса позже, без постороннего вмешательства. Изменилась конфигурация поля. Как им это удалось? Почему вообще это произошло? Кто нам помог, ты что-нибудь знаешь об этом?
Я молча отрицательно покачал головой. Не имело смысла с ним спорить. Гвельтов свято верил в расчеты, в соответствие энергетических потенциалов границам поля. В безусловную зависимость этих границ от количества вредных примесей, попавших в воду. Все это так, конечно. До известного предела, за которым начинают действовать иные силы… Чтобы в них поверить, нужно было самому постоять у той кирпичной стенки в подвале.
— Все-таки я чего-то не понимаю, — заявил Гвельтов, вылезая из машины.
Наши пути здесь расходились. Он торопился на рейсовый автобус, идущий в порт, но задержался около меня еще минуту.
— Почему меня отпустили, почему вообще нас оставили в покое, хоть это ты мне можешь объяснить?
— Договор, который они вынуждены были подписать, содержит пункт о нашей неприкосновенности. Пока существует угроза — они будут его соблюдать, во всяком случае, до восьми вечера.
Гвельтов мрачно усмехнулся, пожал мне руку и пошел к автобусной остановке. Некоторое время, оставшись один, я смотрел вслед ушедшему автобусу. Потом вышел из машины и свернул на заброшенную дорогу.
Стояли редкие в октябре дни, наполненные звенящей прохладой и ласковым, почти летним солнцем. Оно словно вознаграждало нас за долгие дни непогоды.
Я шел по дороге не торопясь, вдыхая запах увядшей полыни и морских водорослей, что-то он мне напоминал, этот запах. Сейчас я не мог вспомнить, что именно, может быть, мне не хватало дождя.
В тот день шел дождь, и я подумал, что он влияет на поступки людей. Заставляет принимать неожиданные решения. Именно дождь привел меня на эту дорогу. Сегодня дождя не было, — и вот я здесь снова. Хотел ли я проститься? Не знаю… Не знаю даже, с кем именно. С Вестой я уже простился той ночью, когда морское течение навсегда унесло ее от меня, а с ними… Они были чем-то слишком сложным, может быть, гораздо более сложным, чем это казалось, и слишком далеким от нас. Поняли ли они хоть что-нибудь? Зачем они приходили к нам и почему теперь уходят?
Больше я не верил в расчеты, в соответствие энергетических потенциалов. За всем этим, за фактами, доступными анализу и нашим исследованиям, скрывалась какая-то иная истина. Мне казалось, вот-вот я пойму, что она собой представляет. Это было похоже на звук прибоя: иногда кажется, в нем возникают странные звуки, почти слова, верится, что нужно лишь небольшое усилие, напряжение, внимание — и этот шепот, звенящий всхлип, далекое эхо — все это сольется в какую-то фразу. Но настроение уходит, и снова в звуках моря не слышно ничего, кроме прибоя.
Это был тот самый обрыв. Совершенно прозрачный воздух открывал с высоты безбрежную синюю даль. Ветер гнал небольшие барашки волн, срывал с них солоноватый острый запах морской воды и пены и нес его по степи.
Я спустился вниз, к самому морю. Горизонт сузился и словно прижался к поверхности моря. Волны с шипением ложились у моих ног.
Должен был быть какой-то знак. Не могли они уйти вот так, молча, ничего не сказав, оставив нас в неизвестности и непрерывном ожидании. Сейчас изнутри бухты морские течения каждую секунду уносили в глубины моря последние миллионы их крошечных уснувших тел. Надолго ли? И что случится, если они придут к нам снова? Поверили ли они нам? Смогут ли спокойно спать в своей глубине, оставив в руках человечества нашу прекрасную голубую планету? Или это всего лишь временное отступление, перегруппировка сил перед окончательным штурмом…
Ответ должен был быть где-то здесь. Я это чувствовал, знал, что это так, и ничего не видел, кроме привычного морского пейзажа… Я пошел вдоль берега, все дальше и дальше удаляясь от оврага, по стенке которого не так давно поднимался навстречу наведенным на меня автоматам. За поворотом был грот, причудливая пещера с озером морской воды. Я дошел до самого озера, заглянул в его прозрачную изумрудную глубину.
Все было пусто и тихо. Я повернулся и побрел обратно, наверх. Ответа не было. Возможно, мы не получим его никогда, потому что он зависел от нас самих.
Тихон Непомнящий
БУМЕРАНГ ЗОРИЧА
(Фантастическая повесть)
I
Наука выигрывает, когда ее крылья раскованы фантазией.Идея родилась у Зорича после того, как он прочел в одной из работ академика Д. С. Лихачева о том, что старые деревья в Михайловском еще помнят Пушкина… Помнят… Случайно прочтенная строка, как семя, упала на хорошо вздобренную почву поисков Зорича и тех дел, которыми он повседневно занимался, — он разговаривал с растениями: посылал им сигналы, ожидая их реагирования. И вот эта идея, что деревья помнят Пушкина, что у деревьев может быть какой-то механизм памяти, какая-то фиксация происходившего вокруг них, молнией пронзила существо Зорича, и он подумал, что, возможно, это главное дело его жизни. Озарение, открытие, видимо, чаще всего приходят неожиданно, внезапно. Об этом Зорич прочел немало. Открытие теперь нередко делается не на путях прямого поиска, не тогда, когда непрерывно думаешь и ищешь: что? где? как? почему?.. И Зорич решил искать.
М. Фарадей
Он потерял границу между днем и ночью, между реальным миром работы в лаборатории и жизни дома.
Ежедневной обязанностью его было изучение жизни цветов, трав и деревьев, исследование закона наследственности растений. Каждый день он приходил в лабораторию, занимался конструированием приборов, которые предусматривались планом института. И вдруг вспомнил о приборе, известном науке как каллиграфон, способном переводить речь в импульсы и при этом передавать все индивидуальные оттенки голосов, а голоса, как известно, неповторимы, как отпечатки пальцев.
Потом у Зорича возникала необходимость разобраться заново, выяснить, а не является ли клетка растения своеобразным фото- или кинокадром, который фиксирует, как на кинопленке, все, что находится в секторе ее обзора. Возможно, у клетки есть что-то подобное глазу рыб или птиц, которые видят совсем не так, как видят млекопитающие и люди.
Однажды, найдя спил ствола, с жадностью принялся он изучать его годичные кольца, состоящие из миллиардов ячеек. В этих ячейках годичных колец, может быть, как на барабан, намотана своеобразная, из клеток, «пленка» видеозаписи окружающего мира, и, вероятно, есть пути, что позволят вычитывать содержащиеся в этих годичных кольцах изображения. И таким образом, увидеть, разгадать, что запечатлели растения, деревья в окружающем их мире. Клетки дерева, храня наследственную программу, передавая ее семенам, быть может, фиксируют и окружающий мир — соседние растения, пробегающих мимо зверей, пролетающих птиц и насекомых, проходящих мимо них людей и даже их движения, характеры… А вдруг эта способность окажется не у всех клеток…
В институте появилась комиссия, которая проверяла работу лаборатории.
Зоричу пришлось очень много потрудиться, чтобы к определенному времени завершить ряд своих и чужих опытов, как того требовали обязательства, взятые шефом. Но после комиссии наступило затишье. И оно помогло Зоричу вновь целиком окунуться в свои размышления и поиски. Он обнаружил, что даже в период, когда он не столь интенсивно работал, сама по себе в его воображении вроде бы сложилась система приборов, позволяющая решить задуманное. Во-первых, это должен быть луч, точнее, луч лазера, проникающий поочередно в клетку растения, скользящий луч, что-то вроде локатора, дающий обратный импульс, посылающий обратный сигнал, который несет информацию о состоянии клетки, о том, что она содержит, — ее внутренний рисунок… Луч может быть записан на пленку видеомагнитофона, а затем уже преобразован в изображение. Для такого изображения едва ли сгодится обычный телеэкран, но что-то похожее может получиться…
Зорич не сомневался, что какие-то аппараты уже имеются и их не придется изобретать заново. Но если их нет, значит, надо будет просить помощи электронщиков, людей, занимающихся лазерами. Подобно тому как ведется видеозапись телепередачи, можно будет записывать и информацию, посылаемую возвратным лучом, идущим из клетки растения… И все-таки Зоричу казалось, что на обычном телеэкране информация, идущая из глубины клетки, не сможет предстать преображенной в кинематографическую картину, которую на своем шифре зафиксировала клетка. Задача для телемеханики…
И Зорич стал искать людей, которые помогли бы ему, заинтересовавшись этой идеей. Но когда он себе представил реакцию ученых на его «невероятную» идею, то понял, что вряд ли сможет рассчитывать на чье-то участие.
У немецкого ученого-естествоиспытателя Юстуса Либиха он вычитал о том, что «разум и фантазия одинаково необходимы для наших знаний и равноправны в науке», но это было слабым утешением. И Зорич не спешил открываться в своем замысле товарищам по институту.
Он углубился в изучение жизни растений, функций клетки, ибо озаренность требовала знаний. Каждую свободную минуту он сидел за книгами, научными трудами, способными подтвердить его догадку или разрушить, отвергнуть ее. Несмотря на то что картина жизни растений казалась предельно знакомой, тем не менее он снова и снова искал свидетельства, что деревья-долгожители хранят информацию о том, что они видели в давние времена, когда были молодыми.
Сведения, самые элементарные, которые школьник знает, вызвали восторг Зорина: ель и сосна живут примерно четыреста лет, а липа, оказывается, вдвое больше них — восемьсот! Дубы вообще долгожители по сравнению со всеми другими деревьями — некоторые из них достигают и полуторатысячелетнего возраста!.. А Пушкин жил в Михайловском первый раз, кажется, в 1824 году, а сейчас 1984 год. Значит, сто шестьдесят лет назад деревья, рядом с которыми он ходил, под которыми он отдыхал, сегодня еще сравнительно молоды, средних лет, до старости им еще ого-го-го…
II
Кaк много дел считалось невозможным, пока они не были осуществлены.
Плиний Старший
Знанию всегда предшествует предположение.Первые сведения, которые заново, как школьник, как студент-первокурсник, начал осваивать Зорич, для него оказались даже любопытными. Ведь пока не возникло определенной идеи, предположения, все эти знания, механически пройденные в школе и в вузе, казались обычными, элементарными, хрестоматийными. Но так получалось, что теперь в этой обыденности Зоричу следует докопаться до сути, которую ни он, никто другой, видимо, прежде не искал. И Зорич читал о том, как у растений каждый год откладывается камбий, зоны прироста деревьев, связанные с сезонной периодичностью и, естественно, сменой теплого и холодного времени года; ярче, чeм в других местах, это выражено у деревьев наших широт — умеренных и северных, где резче, чем в других краях, бывают смены времен года. Годичные кольца… Зорич даже вскрикнул, когда однажды прочел о том, что было бы для биолога естественным знать и что несомненно узнавал на уроках биологии каждый школьник. «…Древесина, отложенная камбием весной или в начале лета, отличается по структуре, цвету, блеску, твердости и другим механическим свойствам от древесины, образовавшейся во время второй половины вегетационного периода. Если первая, внутренняя, часть годовых колец более рыхлая и светлая, то вторая, наружная, — более плотная и темная, потому что клетки, из которых состоит ранняя древесина, имеют тонкие стенки и широкие полости, а клетки поздней древесины имеют более толстые стенки и узкие полости…» «Вероятно, эти стенки и стали «губкой», «камерой», впитавшей биотоки минувших событий, запечатлевшей картины давних времен?.. Облик Пушкина, например?» — в волнении думал Зорич…
А. Гумбольдт
Нередко одни сведения, догадка, предположение переплетались с другими — с фотосинтезом, например.
И Зорич углублялся в те свидетельства, которые могли как-то подкрепить его предположения, соединившись вместе, дать новый путь поиска. И он, утомленный, прерывал знакомство с образованием годичных колец и в который раз читал о фотосинтезе. Он фиксировал для себя основные положения, на первый взгляд для ученого казавшиеся примитивными; в понятии «фотосинтез» он делал упор на слово «фото»: ведь какой-то же относительно прямой смысл наука вкладывала в слово «фото» как фиксацию, запечатление, фотографирование.
Это, конечно, помимо основных, главных явлений фотосинтеза. Никто еще не искал, быть может, побочных явлений в основном законе биологической жизнедеятельности. «В широком смысле под фоторецепторами понимают все светочувствительные образования от стигмы одноклеточных организмов и одиночных, рассеянных по всему телу светочувствительных клеток до специализированных клеток глаза — сложного органа фоторецепции животных и человека», — как сказано в одном из справочников. И далее Зорич читал о фотобиологических процессах — фототропизме, фототаксисе, фотопериодизме и многом другом.
Его заинтересовали материалы о биомембранах, которые, отгораживая клетку от внешней среды, создают в ней необходимый и довольно своеобразный микроклимат, обеспечивая ее жизнедеятельность. Он уже вновь и вновь пытался доискаться, нет ли здесь возможностей для изобразительной фиксации окружающей среды в тот период, когда биомембраны регулируют поток веществ, проникающих в клетку, пропуская полезные и задерживая вредные. Именно в биомембранах генерируется и трансформируется энергия, и с помощью мембранных систем в растениях осуществляется фотосинтез…
Параллельно с накоплением, уточнением этих знаний, служивших как бы платформой для внутреннего утверждения зародившейся у Зорича идеи, он много занимался прикидкой схемы приборов, с помощью которых будет искать в клетках растений изображения, «картинку». Новые знания о годичных кольцах растений приводили к удивительным для него акцентам поиска: например, переход годичных колец от ранней древесины к поздней и к тому, что в природе, как и в жизни любых других живых существ, бывают «неприятности» — болезни. Так вот, Зоричу показалось, что этот постепенный переход как следствие вегетационного периода может давать одни результаты, а в периоды болезни растений воспроизведутся искаженные картины. Теперь по-новому воспринималось Зоричем знание того, что на срезе дерева, сделанном на высоте шейки корня, можно определить возраст растения, а ширина годичных колец может изменяться в зависимости от условий произрастания. По мере того как дерево растет, особенно в период зрелости, наступает стабилизация, а когда дерево стареет, годичные кольца уменьшаются. При этом исследователи отметили, что по высоте ствола ширина годичных колец у одиноко стоящих деревьев уменьшается к вершине, а у тех, которые живут в лесной теснине, зарослях, годичные кольца уменьшаются к основанию.
И еще Зорич узнал о важной особенности — случается удвоение годичных колец из-за гибели листьев, прибитых весенними заморозками или объеденных гусеницами… Дендрохронология оказалась важным подспорьем в поисках Зорича.
III
Познание подобно морю: тот, кто барахтается и плещется на поверхности, всегда больше шумит и потому привлекает к себе больше внимания, чем искатель жемчуга, без лишнего шума проникающий в поисках сокровищ до самого дна неизведанных глубин.В институте были большие, хорошо оснащенные мастерские, где трудились высочайшего класса умельцы; они постоянно совершенствовали, приспосабливали различные приборы, инструменты для лабораторий: это были рабочие и техники уникальнейших профессий и широкого профиля. Почти каждый день по чертежам и наброскам ученых из разных лабораторий они при участии специалистов создавали новые приборы. Рабочие институтских мастерских были люди не только трудолюбивые, но и мыслящие, ищущие, они порой сами приходили с предложениями в ту или иную лабораторию, предлагая усовершенствовать давно работающие приборы, машины, панели, лабораторные шкафы, посуду.
У. Ирвинг