В орхонской китаеязычной надписи принятие манихейства приписано хану «Дэнли логу [юй ] Момишисйеду Дэн миши хэ Гюйлу»[1477] и следует за подавление восстания Ши Чао-и, т. е. после 763 г. Это совпадает с разрывом китайско-уйгурского союза во время восстания Хуай Эня. Так как манихейство в Китае считалось учением одиозным, а христианство было терпимо, то не случайно, что религиозный и политический повороты совпадают. Таким образом, мы можем датировать обращение уйгуров 766-767 гг. Хотя в УП-УШ вв. манихейство проповедовалось по всей Азии, но укрепилось оно только у уйгуров[1478], причем уйгурские ханы энергично поддерживали своих единоборцев в Китае[1479] и в Средней Азии[1480].
   Таким образом, факт радикального изменения идеологии в Уйгурии устанавливается с полной несомненностью. К сожалению, сведения китайских и арабских авторов слишком отрывочны, чтобы позволить нам уяснить, как, когда и при каких обстоятельствах это изменение произошло. Но о введении новой религии значительно больше и интереснее говорит уйгурский китаеязычный памятник в долине р. Орхон. Несмотря на плохую сохранность, он дает драгоценные сведения по интересующему нас вопросу, так как соответствующие строки поддались восстановлению[1481]. Оказывается, Идигянь[1482] пригласил к себе проповедников и дал их высшему законоучителю возможность произнести проповедь перед чиновниками. Тот оказался блестящим оратором: «его рассуждения лились, как спущенная река, потому мог он открыть истинное учение уйгуров».
   Уйгурские вельможи, "раскаиваясь в прежних заблуждениях... получили приказание обнародовать это учение, чужие нравы превратить в страну пропитания [область пищи ][1483], владение убийства переменить на царство увещевания к добру".
   Религиозная реформа удалась. «Как люди высшие действуют, [тому ] низшие подражают». «Царь веры»[1484], под которым понимался манихейский патриарх в Вавилоне, одобрил происшедшее и «велел всем духовным и монахиням войти в государство проповедовать».
   В полном соответствии с текстом надписи описывает обращение уйгуров Джувейни. Он констатирует наличие у них «науки колдовства», а специалистов в этой области называет «камами». Он считает систему взглядов уйгуров не религией, а только «практической деятельностью», заключавшейся в общении с духами-дьяволами (инкубами и суккубами). Мы бы назвали это тоже не религией, а магией. Влияние камов было огромно, так как они и лечили больных, и гадали, причем последняя функция делала их советниками хана и князей. Это классическая форма шаманизма, хорошо изученная и неоригинальная.
   Манихеев Джувейни называет «туинами», людьми, сведующими в «номе» – книгах закона. «Ном» – слово персидское и до сих пор сохранилось в монгольском языке как название священных книг. Оказывается, проповедник манихейства пришел из Хатая, а Хатаем во время Джувейни называли Семиречье.
   У Джувейни весьма подробно описан диспут между камами и манихеями: «...обе партии поставили одну против другой, чтобы прочесть вероучение всякой, которая победит. Номисты начали читать свою книгу „Ном“. „Ном“ есть их знание и догматика, содержащая вздорные предания и рассказы, и находятся в содержании его хорошие увещания, согласные с предписаниями и учением всех пророков, как то: воздерживаться от обид и несправедливости и тому подобного, воздавать добром за зло, остерегаться мучить животных и пр. Их вероучения и убеждения многоразличны, но более всего на них похоже учение последователей переселения душ... Когда они прочли немного „Нома“, камы оказались на мели. По этой причине [уйгуры] усвоили идолопоклонство [манихейство, ибо шаманизм Джувейни не считает даже языческой религией ], и большая часть племен последовала им»[1485].
   Хотя тексты Джувейни и надписи весьма близки и несомненно повествует об одном событии, совершенно ясно, что историк XIII в. смешал воедино манихейство, к его времени угасшее в Срединной Азии, и восторжествовавший буддизм. Манихейских «совершенных» он называет «туины» – тюркским словом – возникшим из китайского tао-jеn, букв "человек на Пути [буддийского совершенствования] ". Затем он не отличает современных ему уйгуров-буддистов от древних манихеев, утверждая, что по причине описанного обращения они стали на востоке наиболее враждебны и ненавистны исламу. Однако прочие сведения нарративных и эпиграфических источников позволяют установить, что это было обращение не в буддизм, а в манихейство[1486].
   Насколько быстрым оказалось обращение, можно судить по тому факту, что уже в 768 г. уйгуры просили китайцев поставить манихейские кумирни в четырех областях[1487], что последние выполнили с крайней неохотой. Китайцев манихейство шокировало больше всех прочих религий тем, что, запрещая семью для избранных, разрешало изнурение плоти путем коллективного разврата. Но кроме того, сами манихеи дали повод к ожесточению против себя: даже в то жестокое время они показали пример религиозной нетерпимости.
   Об этом говорит в первую очередь сам текст надписи: «Неверующие по незнанию называли черта Буддой»[1488]. Это более крайняя точка зрения, чем у христиан или мусульман, считавших буддистов язычниками, но не поклонниками сатаны. Затем есть сведения, что в манихейских кумирнях изображался демон, которому Будда моет ноги[1489]. Разумеется, буддисты воспринимали это как неслыханное кощунство.
   Но мало того, взяв верх, манихеи начали применять к побежденным соперникам те меры, которые только что применялись к ним самим. "Должно вырезанные и рисованные изображения демонов все велеть сжечь, молящихся духам, кланяющихся демонам, вместе... "[1490]. Надо полагать, что участь буддистов в Уйгурии была нелегка.
   Торжество манихейства поссорило уйгуров со всеми соседями: мусульмане в Средней Азии, буддисты в Тибете, конфуцианцы в Китае, шаманисты в Кыргызском ханстве – все воспринимали новое учение как дикую извращенность. Вряд ли принимали доктрину о борьбе с собственным телом путем изнурительного воздержания и столь же изнурительного распутства низшие слои в самом Уйгурском ханстве. Однако «история гласит: хуйхуский кэхань с Мони общее государево»[1491], т. е. уйгурский хан настолько связал себя с манихейской общиной, что его эль превратился в союз трона и алтаря.
   Внедрение манихейства в Уйгурии повело за собой изменение письменности – появился новый алфавит, называемый, уйгурским. Он происходит от новосогдийской письменности и отличается своей простотой и удобством. Строчки идут сверху вниз и слева направо[1492]. Этим алфавитом написаны манихейские, христианские и мусульманские тексты, а также юридические документы из Турфана; наиболее древними являются манихейские, так как фонетика и грамматика их языка ближе к орхоно-енисейским руническим памятникам, чем к буддийско-уйгурским и уйгурско-мусульманским[1493]. Самым ранним текстом, поддающимся датировке, являются четыре строки на орхонском китаеязычном памятнике 795 г. Сохранность надписи очень плохая, но она несомненно связана с китайским текстом, разобранным выше, так как высечена на том же самом камне[1494].
   В нашем распоряжении имеется текст – покаянная молитва со среднеперсидским названием – Хуастуанифт, вернее, ее перевод с манихейско-сирийского на уйгурский. С. Е. Малов предполагает, что перевод был сделан еще в V В., но это исключено всем ходом истории. Манихейство у уйгуров зафиксировано лишь в VII в. и отсутствовало у тюрок. Следовательно, оно проникло в Великую степь во второй половине VII в., когда арабы подавили сопротивление согдийцев и манихеи вынуждены были бежать из цветущих оазисов в дикие степи ради спасения жизни. Молитва имеет подпись: «Бетюрмиш-тархан закончил Хуастуанифт – моление о грехах слушателей»[1495]. Очевидно, Бетюрмиш-тархан был «совершенный» (высший чин манихейской иерархии), и весьма примечательно, что проповедь манихейства шла через представителя аристократии.
   Но и простые уйгуры испытали на себе силу новой религии. Манихейский канон предусматривает постные дни, когда запрещено вкушать даже масло и молоко. Уйгурским пастухам и охотникам пришлось заводить огороды, чтобы не умереть с голоду. Таким путем начало распространяться земледелие в степи[1496].
   Сами проповедники манихейства свое удовлетворение достигнутыми успехами выражали такими словами: «Страна диких нравов, наполненная дымящейся кровью, превратилась в страну, где питаются овощами, страна убийства – в страну стремления к добрым делам»[1497]. Сомнительно, чтобы эта широковещательная декламация отражала действительное положение вещей. Природная воинственность уйгуров не исчезла от поста и молитв, и внешняя политика Уйгурии продолжала оставаться активной.
   Начавшийся прогресс. Новый порядок в степи благотворно повлиял на развитие торговли. Хотя прямых указаний на это в хрониках нет, но убедительные сведения дает нумизматика. В Минусинской котловине сделано много находок китайских монет Танского времени. 45 монет чеканки 621 г. попали в Сибирь, очевидно в промежуток между 630-680 гг., когда тюрки подчинялись империи Тан. Затем идет перерыв, падающий на эпоху второго каганата, и затем 12 монет 758-759 гг., после чего до IX в. найдено всего 6 монет[1498].
   Было бы неверно думать, что торговля в конце VII в. прекратилась. Скорее наоборот, она расширилась, но арабские и турфанские купцы побили китайских конкурентов. Из халифата каждые три года в Минусинскую котловину приходил караван из 20-24 верблюдов, нагруженных узорчатыми тканями[1499]. Если столько попадало в одну из областей Уйгурии, то сколько же шло в центр ее!
   Уйгурская столица была уже не лагерем из войлочных шатров, подобно ставке тюркских ханов. В отличие от тюрок уйгуры начали широкое строительство городов, причем оно поручалось согдийцам и китайцам. Около 758 г. на берегу Селенги был построен г. Байбалык[1500]. Близко к этому времени в столице Уйгурии – Каракоруме была воздвигнута стела с китайской надписью[1501].
   Уйгурия чрезвычайно быстро превращалась в культурную страну.

Глава XXVIII. ВОССТАНИЕ АНЬ ЛУШАНЯ

   Великий Китай. Неудачи 751 г. на востоке и на западе очень сильно отразились на Империи. То, что вся страна была недовольна повышением налогов и голодом, возникшим из-за стихийных бедствий и наводнений 754 г.[1502], – не так беспокоило правительство, как недовольство охватившее армию. Имперская армия состояла из ударников – конных стрелков и латников, а также многочисленных вспомогательных команд: пехоты, обоза, обслуги, интендантства и т. п. Колоссальные количества войск объясняются тем, что в их число включались все эти небоеспособные скопища. Однако без вспомогательных команд конные стрелки и латники не могли воевать, так как если бы они сами ухаживали за своими конями, чистили оружие, носили дрова, варили пищу, то в момент боя не были бы достаточно отдохнувшими, чтобы натягивать до уха тугой лук или действовать тяжелым мечом. В условиях тактики VIII века бой решался моментом, и для этого момента копились все силы ударной части армии. Понятно, что большая часть ударников состояла из кочевников, с детства привыкших к коню и луку. Часть этих войск ушла из Ордоса вместе с Кутлугом в 682 г., заменившие их были тоже степняки[1503], и их обуревали те же чувства, что и тюрок 75 лет назад. В предвкушении побед, наград и добычи они сражались добросовестно, но когда выяснялось, что победы не даются, они начинали искать виновников и, как это часто бывает, обвиняли правительство. Китайские, чиновники и придворные в Чанъани были, для пограничных войск чужими и неприятными людьми, а военачальники были из кочевников, т. е. свои. Они долгое время были ограничены в своей служебной карьере: им не доверяли командование войсками в провинциях[1504], что болезненно ущемляло их самолюбие, поэтому пограничная армия целиком оказалась в оппозиции двору.
   Кроме пограничной армии вокруг столицы была сосредоточена гвардия, в которой служили китайцы из аристократических семей, вовремя примкнувших к династии Тан. Гвардия была достаточно многочисленна и хорошо вооружена, но не обстреляна. К ней примыкала так называемая Северная армия, вначале состоявшая из сторонников императора Тайцзуна, с помощью которых он достиг трона в 619 г. Впоследствии она комплектовалась из детей ветеранов, так что ее стали называть «Армия отцов и сыновей». Эта армия определяла успех или провал любого дворцового заговора или попытки переворота. Отдельно от Северной армии существовал специальный конный корпус телохранителей, принадлежавший фамилии Ли, составленный из военнопленных и домашних рабов.
   Итак, внутренняя армия была велика, но ее политическая лояльность всегда внушала подозрения. Слишком уж близка была она ко двору и его интригам, да и не ладила иной раз с самим императором, как, например, в 731 г., когда ряд офицеров, домогавшихся незаслуженных, с точки зрения власти, повышений, был приговорен к самоубийству.
   Затруднения на тибетском фронте заставили императора направить Северную армию[1505] против внешнего врага, но успехи ее были минимальны. В связи с этим будет уместно сравнить характеристики обоих войск, отраженные в китайской поэзии VIII в.
   Регулярность инородческой армии, находившейся под командованием генерала Ань Лушаня, посвящено стихотворение Ду Фу, описывающее дисциплину и боевой дух войска в 751 г.:
   В поход за Великую стену (на киданей)
   Мы вышли утром из лагеря, что у ворот Лояна, И незаметно в сумерках взошли на Хэянский мост. Расшитое золотом знамя закат осветил багряный, Ржанье коней военных ветер кругом разнес. На ровном песке повсюду раскинулись наши палатки, Выстроились отряды и перекличка слышна. Ночной покой охраняют воинские порядки, И с середины неба за ними следит луна. Несколько флейт вздохнули печальными голосами, И храбрецы вздохнули, глядя в ночную синь. Если спросить у воинов – кто командует вами? Наверно они ответят – командует Хо Кюй-бинь[1506].
   Стихотворение написано за несколько месяцев до восстания этих войск в 755 г. Вождь их сравнивается с прославленным ханьским полководцем, победителем хуннов, а в другом стихотворении – с соколом, который
   Смотрит насупившись, точно дикарь невеселый, Плечи приподнял, за птицей рванутся готов он; Кажется, крикнешь, чтоб он полетел за добычей, И отзовется тотчас же душа боевая. Скоро ль он бросится в битву на полчище птичье, Кровью и перьями ровную степь покрывая?[1507]
   И как на это не похожи чувства и настроения китайских воинов, мобилизованных в армию Гэ Шу-лина, действовавшую против тибетцев в 749г.
   Ратники «в печали прощаются с родными местами», а чиновники забивают насмерть дезертиров. На учении китайский кавалерист с гордостью заявляет, что он «на полном скаку» не держится за луку[1508]. Это просто смешно не только для степняка, но и для нас. Вот уж действительно достижение! Затем следует нравоучение полководцу: «Он должен знать: мы люди, а не скоты... и не должны здесь действовать кнуты»[1509]. Затем идут жалобы на трудность горных переходов и, наконец, описание столкновения с врагом, где замученные солдаты отбили натиск конного противника. Но затем наступает горькое разочарование:
   Десять лет я в войсках, Десять лет прослужил я, солдат, – Так ужель у меня Не скопилось заслуг никаких?[1510]
   Обычная история! В битве за чины и награды солдат всегда бывает побежден. Контраст разителен. Нет не следует думать, что в VIII в. китайцы были трусливы, но, южане, они были слишком импульсивны, и им не хватало выдержки, которой обладали тюрки, кидани и горцы тибетцы. Китайцы не потеряли умения обороняться в крепостях, но маневренная война была им не по характеру. На китайских войсках, пусть вполне лояльных, не могли основывать свое могущество престол и двор. А при дворе было неблагополучно[1511]. Престарелый Сюаньцзун влюбился в очаровательную китаянку Ян[1512]. Фаворитка устроила на государственные должности своих родственников-китайцев, и вокруг нее создалась клика, окончательно оттершая от престола боевых генералов. Власть перекочевала из штабов в канцелярии, от полководцев к евнухам. Все недовольные налогами и поражениями, взятками и произволом, невниманием к своим заслугам и роскошью родственников фаворитки единодушно проклинали Ян гуй-фэй. Однако нашелся только один человек, готовый разрубить роковой узел, – это был Ань Лушань[1513].
   У предела. Ань Лушань происходил из кочевников, поддавшихся Китаю[1514]. В 736 г. он, командуя дивизией, проиграл битву киданям. Будучи за это приговорен к смерти, он оправдался перед императором. Ань Лушань совмещал в себе тюркскую неукротимость с китайской хитростью, он одинаково умел льстить и сражаться, лицемерить и приказывать. Зная продажность дворцовых прихлебателей, он не жалел денег на взятки, и поэтому возвышение его шло быстро.
   В это время при дворе шла борьба между «аристократами», т. е. членами высокопоставленных семей, и «учеными», получившими чины путем сдачи экзаменов. Вождь последних, Ли Линь-фу, глава правительства, победив своих соперников, стал выдвигать на военные посты совершенно безграмотных кочевников, считая их неопасными. Эта волна подняла Ань Лушаня[1515]. В 744 г. во время военной реформы, он получил корпус в Пинлу, в Маньчжурии; в 744 г., ему удалось получить еще корпус в Фаньяне, в центральной части Ордоса, а в 751 г. – корпус в Хэдуне, на севере Ордоса. В 754 г. он выпросил себе право распоряжаться казенными табунами для ремонта кавалерии. Располагая большими доходами подчиненных ему областей, Ань Лушань навербовал восемь тысяч отборных воинов из киданей, татабов и племени тонгра, а также включил в свою армию уцелевших соратников тюркского старейшины Абусы, погибшего, как выше отмечалось, в 753 г. в китайской подземной темнице[1516].
   Преданные Ань Лушаню согдийские купцы были разосланы им «вести торговлю по всем дорогам», а попутно доставать для него деньги и разведывать обстановку. Даже среди китайской чиновной бюрократии Ань Лушань I нашел поддержку и сочувствие[1517].
   Чересчур активная деятельность, увеличение, войск, соединение пограничных владений в одних руках, а может быть, и не дошедшие до нас агентурные данные заставили министра Ян Го-чжуна возбудить против Ань Лушаня судебный процесс. Ань Лушань не уклонился от дела и, лично явившись в столицу, блестяще оправдался[1518] и выхлопотал чрезвычайные награды 2500 офицерам, что было ему необходимо перед задуманным восстанием. В 755 г. он просил заменить 32 высших офицера из китайцев представленными им кандидатами из кочевников. Несмотря на сопротивление Ян Го-чжуна, император эту просьбу удовлетворил. Но Ань Лушань понял, что дальше тянуть нельзя, и в ноябре 755 г. в местечке Юйяне, в провинции Хэбэй, под грохот барабанов был объявлен призыв к восстанию для ниспровержения влияния рода Ян. Восстало 150 тыс. пограничных войск при полном единодушии солдат и офицеров. Среди советников Ань Лушаня оказался даже тюркский принц Ашина Чен-цин. Надо полагать, что скромная программа – отстранение Ян гуй-фэй – не обманула никого. Солдаты знали, что они идут к захвату власти для защиты своих прав; китайцы понимали, что идут варвары – ху, которых надо истреблять. Единство империи лопнуло по шву.
   Правительство ответило на восстание казнью сына Ань Лушаня, который жил в Чанъани, и отправкой на подавление мятежа двух армий – одной численностью в 60 тыс. человек, а другой – в 110 тыс. человек. Обе армии были разбиты[1519].