Тогда же сочинил он первые рассказы прозой - "Тень от пальмы"; написаны они в 1907 году, первые три - посвящены Анне Андреевне Горенко, его будущей жене (Ахматовой). Ею он увлекался давно, еще гимназистом. Была она тремя годами моложе, родилась на Большом Фонтане, под Одессой. Отец ее был инженер-механик. Ребенком ее отвезли родители в Царское Село (1903 г.) и определили в женскую гимназию, где она и училась до шестнадцати лет, но окончила среднее образование в Фундуклеевской гимназии в Киеве (1907 г.), куда перебралась семья Горенко. В Киеве же поступила Анна Андреевна ненадолго на Высшие Женские курсы; наконец, в 1907 году переехала она с семьей опять на север и поступила на Петербургские литературные курсы Раева.
   Так коротко говорит о своей юности Ахматова в предисловии к избранным своим стихам, вышедшим в 1961 году. Следовательно, в Царском Селе, девочкой, она могла встречать Гумилева, после приезда его из тифлисской гимназии, с 1903 до 1906 г. Вероятно, в 1907 году летом Гумилев съездил к Горенко на берег Черного моря, под Севастополем. Там, близ древнего Херсонеса, обычно проводили Горенко летние месяцы. Тогда-то, вероятно, и стал Николай Степанович подумывать о женитьбе на Анне Андреевне... Однако долго не решался.
   Ахматова с молодых лет писала стихи, но из скромности редко кому их показывала. К тому же Гумилев, которого она сразу полюбила ("как сорок тысяч сестер", - из ее стихотворения "Гамлет"), не сочувствовал ее писательству, "не женское это дело", - заявлял он (не дело для его жены, во всяком случае: в любви он был эгоистом безусловным). Вероятно, между ними уже тогда началась глухая борьба. Вспоминая одно из еще добрачных свиданий с Гумилевым, Ахматова не удержалась от признания:
   Как забуду? Он вышел, шатаясь,
   Искривился мучительно рот.
   Я сбежала, перил не касаясь,
   И бежала за ним до ворот.
   Задыхаясь, я крикнула: "Шутка
   Все что было. Уйдешь, я умру".
   Улыбнулся спокойно и жутко,
   И сказал мне: "Не стой на ветру".
   А вот, после их последней встречи пятью годами позже, ставшая знаменитой ахматовская строфа:
   Так беспомощно грудь холодела,
   Но шаги мои были легки.
   Я на правую руку надела
   Перчатку с левой руки...
   Печататься в серьезных журналах Гумилев жене "не позволял"; после их брака мне стоило много усилий уговорить Анну Ахматову поместить несколько стихотворений в "Аполлоне" (1910).
   В 1907 году Николай Степанович уже провозглашал себя, хоть и без особого права, "мэтром", выпустил две книжки стихов и готовил третью и четвертую: "Жемчуга" и "Чужое небо". 8 Многие из более зрелых произведений в этих книгах были хорошо известны "царскосельскому Малларме" Анненскому.
   Первое чтение Гумилевым своих "Капитанов", поэмы, навеянной Бодлером и Анри де Ренье, состоялось при мне. Анненскому понравился буквенный звон этих стихов: звуки разлетающиеся, как брызги морских волн, гремящая инструментальная насыщенность рифмованных строф:
   И, взойдя на трепещущий мостик,
   Вспоминает покинутый порт,
   Отряхая ударами трости
   Клочья пены с высоких ботфорт,
   Или, бунт на борту обнаружив,
   Из-за пояса рвет пистолет,
   Так, что сыпется золото с кружев,
   С розоватых брабантских манжет.
   Гумилев был тогда "своим человеком" у Анненских и запросто приводил к ним своих друзей и знакомых.
   Я познакомился с Гумилевым 1-го января 1909 года, на вернисаже петербургской выставки - "Салон 1909 года", устроенный мной в помещении музея Первого кадетского корпуса (бывшего Меншиковского дворца). Гумилев вернулся перед тем из Парижа; проживая вместе с матерью и младшим братом Дмитрием в Царском, он поступил в Петербургский университет (на романо-германское отделение филологического факультета). 9
   Он был в форме: в длинном студенческом сюртуке "в талию", с высоким темносиним воротником (по моде того времени). Подтянутый, тщательно причесанный (с пробором), совсем не отвечал он обычному еще тогда типу длинноволосого "студиозуса", но не проявлял и пошловатости "белоподкладочника". Он был нарядно независим в движениях, в манере подавать руку.
   С Гумилевым сразу разговорились мы о поэзии и о проекте нового литературного журнала; от многих писателей уже слышал он о моем намерении "продолжить" дягилевский "Мир Искусства". Тут же поднес он мне свои "Романтические цветы" и предложил повести к Иннокентию Анненскому. Возлагая большие надежды на помощь Анненского писательской молодежи, Гумилев отзывался восторженно об авторе "Тихих песен" (о котором, каюсь, я почти еще ничего не знал).
   Гумилев стал ежедневно заходить и нравился мне все больше. Нравилась мне его спокойная горделивость, нежелание откровенничать с первым встречным, чувство достоинства, которого, надо сказать, часто не достает русским. Нас сближало, несмотря на разницу лет, общее увлечение французами-новаторами "вера в русских модернистов. Постепенно Гумилев перезнакомил меня со своими приятелями - Алексеем Толстым (в то время он писал только стихи), с Ауслендером, Городецким... Михаила Кузмина я встречал и раньше.
   Спустя немного времени, когда улеглась первая выставочная суетня, я приехал, помнится, - с целой компанией молодых людей - к тому, которого впоследствии, в "Колчане", Гумилев назвал "последним из царскосельских лебедей", - к Анненскому.
   Со времени отставки от директорства Иннокентий Анненский продолжал жить в Царском с семьей в им нанятом двухэтажном, выкрашенном в фисташковый цвет доме с небольшим садом. Первая комната прямо из сеней, просторная проходная гостиная (невысокий потолок, книжные этажерки, угловой диван, высоченные стенные часы с маятником и сипло гремящим каждые пятнадцать минут боем) выдавала свое "казенное" происхождение. В ней посетители задерживались редко, разве какое-нибудь литературное собрание. Направо была узкая темноватая столовая и очень светлый рабочий кабинет Анненского: полка во всю длину комнаты для томиков излюбленных авторов, фотографические учебные группы около бюста Эврипида. Напротив, перед письменным столом, в широкие окна глядели из палисадника тощие березки, кусты сирени и черемухи. Выше, по винтовой лесенке, обширная библиотека Анненского продолжалась в шкафных комнатах, среди которых была одна, "заветная", куда поэт мог уйти от гомона молодых гостей. По крайней мере, так я думал, замечая иногда "исчезновение" Иннокентия Федоровича и его возвращение, такое же внезапное, с лицом задумчиво-отсутствующим.
   Анненский стоял в стороне от соревнования литературных школ. Не был ни с Бальмонтом, ни с Валерием Брюсовым в поисках сверхчеловеческого дерзания. Он был символистом в духе французских эстетов, но не поэтом-мистиком, заразившимся от Владимира Соловьева софийной мудростью. В известной мере был он и русским парнасцем, и декадентом, и лириком, близким к Фету, Тютчеву, Константину Случевскому и автору "Кому на Руси жить хорошо". Ему пришлось многое поднять на плечи, чтобы уравнять русскую поэзию с "последними словами" Запада.
   Анненский оказал мне решающую моральную поддержку в эти первые полгода создавания "Аполлона". Я не хочу преуменьшать роли Гумилева в этот начальный период журнала. Он не только свел меня с Анненским, но радостно согласился во всем содействовать моей журнальной затее. Если и возникали между нами несогласия, например, о привлечении Блока в число "ближайших" сотрудников (по предложению Вячеслава Иванова), то Гумилев соглашался и с этим по-товарищески простодушно... Мы стали встречаться почти ежедневно. Завязалась моя дружба и с приятелями Николая Степановича - Алешей Толстым, Ауслендером, Городецким и остальною "молодежью", которой я раньше не встречал. Уже тогда Гумилев над ними главенствовал, держал себя авторитетом в области стихотворного умения, критиком непогрешимым. Мне нравилась его независимость и самоуверенное мужество. Чувствовалась сквозь гумилевскую гордыню необыкновенная его интуиция, быстрота, с какой он схватывал чужую мысль, новое для него разумение, все равно - будь то стилистическая тонкость или научное открытие, о каком прежде он ничего не знал, - тотчас усвоит и обратит в видение упрощенно-яркое и подыщет к нему слова, бьющие в цель, без обиняков.
   Я прощал ему его наивную прямолинейность, так же, как и позу, потому что за мальчишеской его "простотой" проступало что-то совсем иного порядка мука непонятости, одинокости, самоуязвленного сознания своих несовершенств физических и духовных: он был и некрасив, и неспособен к наукам, не обладал памятью, не мог научиться, как следует, ни одному языку (даже по-русски был малограмотен). И в то же время - как страстно хотел он - в жизни, в глазах почитателей, последователей и особенно женщин, быть большим, непобедимым, противоборствующим житейской пошлости, жалким будням "жизни сей", чуть ли не волшебником,чудотворцем. Чувствовалось в нем и сознание долга по отношению к своей стране.
   Из всех моих спутников, в эти первые годы "Аполлона", Гумилев был наиболее энергичным и организующим помощником, ничуть не завистливым, благодушно-доброжелательным к "малым сим", хоть и неукоснительно строгим, когда от поблажек автору мог произойти ущерб поэзии. Он был принципиален, настойчиво негибок в восприятии чужого творчества и в воспитании собственной воли, в "победах" над встречавшимися на его пути женщинами и в любви к чему-то несказанному, что для него воплощалось в образе недосягаемо-прекрасной девушки, благословенной молодой колдуньи... И тут, в страстях Гумилева и в его женолюбивом романтизме, начинался другой Гумилев, тот, который оставил глубокий след в своей лирике и лирических драмах и в насыщенной волшебством Востока прозе.
   С отрочества, видимо, развил он свою волю к самоутверждению, к, игре в поэта властного, все по-своему познающего, в повелительного поэта-чародея. У поэта-чародея не должно было быть ни оседлости, ни удовлетворенной самоограниченности супружеской любви, он "пленяет и покоряет", на все смеет дерзнуть, уходит от жалкой действительности и скитается в странах неведомых, в неоткрытых "Америках", по землям и морям еще не загрязненным цивилизацией, в мирах первородного Адама, что сродни "нездешней отчизне"; в своем одиноком к ней восхождении он преображает явь чудом своего творчества, покоряя красивых девушек в предчувствии небесных гурий...
   Этого Гумилева я почти не знал, когда мы приступили к общей редакционной работе. Лишь после нашумевшей в Петербурге дуэли его с Волошиным, с которым он дружил вначале, открылся мне этот второй его лик. Он еще не был тогда женат на A. A. Горенко; в "Романтических цветах" только намечался его задорно-фантастический эротизм.
   Но пафос всепобедной мужественности, доводящей поэта до демонического неистовства, выступал уже в рассказах, написанных после первой "Африки", лирической прозой. Недаром третий сборник его стихов "Жемчуга" (1907-1910) начинается с посвященного Валерию Брюсову стихотворения "Волшебная скрипка":
   Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
   У того исчез навеки безмятежный свет очей.
   Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
   Бродят бешеные волки по дороге скрипачей...
   А вот последние строки этого, написанного уже в предвидении смерти, восьмистопного хорея (с женской цезурой после четвертой стопы) :
   На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ,
   И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
   Так не только писалось ему смолоду, так хотел он жить! Но в жизни, на самом деле, мечтал он не разрушать, а творить, совершенствовать свое искусство и учить, покорять, вызывать к себе поклонение.
   Всем нам, однако, самоуверенное тщеславие Гумилева только помогало в общем сотрудничестве. Себя в большинства случаев он "плохо слышал", но других умел ценить и наставлять с удивительно тонким беспристрастием. Я понял это и меня не смущало ироническое отношение к нему аполлоновцев. Не удалось и Вячеславу Иванову (только позже оценившему автора "Огненного столпа") убедить меня не поручать ему в "Аполлоне" "Писем о русской поэзии". Будущее доказало мою правоту. Вряд ли кто-нибудь сейчас, полувеком позже, станет оспаривать критическое "шестое чувство" Гумилева. Его промахи были редки. С формальной точки зрения, во всяком случае, прогнозы его оказались верны. Умнейший и самый пронзительный из русских ценителей поэзии, Владислав Ходасевич в своем "Некрополе" так отзывается об его критике: "Он обладал отличным литературным вкусом, несколько поверхностным, но в известном смысле непогрешимым. К стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. В механику стиха он проникал, как мало кто".
   Тогда, еще перед выходом первой книжки "Аполлона", выяснилась еще одна задача для дела успешного объединения поэтов. О ее разрешении больше всех заботился Вячеслав Иванов. Он давно мечтал собрания на его "башне" (которые отнимали много времени и становились непосильной обузой для его скромного бюджета) приспособить к какому-нибудь другому литературному очагу. И тут Гумилев со своей "молодежью" очень делу помог. Несмотря на несогласие с Вячеславом Ивановым в отношении целей поэзии и самого стиля российского словотворчества, он принял деятельное участие в создании "Общества ревнителей художественного слова" при "Аполлоне".
   В сущности, это общество и создало тот литературный фон, на котором разросся журнал. Учреждение такого общества вовсе не было делом простым в то время - усмирения Столыпиным "первой" революции. Тут пригодились мои связи в бюрократическом мире. Мы отправились втроем в градоначальство: Анненский, Вячеслав Иванов и я. Все было улажено в несколько минут (я хорошо знал тогдашнего градоначальника).
   Тотчас начались поэтические собрания Общества уже в редакции "Аполлона", и на них успел выступить несколько раз с блеском Иннокентий Анненский. Тогда же был избран нами, членами-учредителями Общества, возглавляющий комитет из шести писателей. Кроме нас троих, вошли в него Блок, Михаил Кузмин и Гумилев (когда Анненского не стало, его заменил профессор Зелинский, а несколько позже к нам присоединился профессор Федор Браун). Все это - без всяких личных заминок, отчасти благодаря Гумилеву. Общество сразу расцвело.
   Тут, кстати, во имя восстановления исторической точности, необходимо исправить более чем неточность одного из биографов Гумилева - Глеба Струве. В своей вышедшей в 1952 году книжке, озаглавленной "Неизданный Гумилев", он так излагает учреждение "Общества ревнителей художественного слова": "По почину Гумилева в Петербурге, под руководством Вячеслава Иванова и при ближайшем участии Н. В. Недоброво и В. А. Чудовского, была организована "Академия стиха", позднее переименованная в "Общество ревнителей художественного слова".
   Не понимаю, почему понадобилось Глебу Струве (в 1952 году) переиначивать ход событий, еще памятных многим петербуржцам. Ума не приложу. Если для того, чтобы не упоминать имени Анненского и моего, в угоду каким-то соображениям, то проще было совсем не говорить о том, как создалась "Поэтическая академия" при "Аполлоне". Ведь В. Чудовский появился в журнале больше чем на год позже учреждения Общества, лишь после того, как ушел первоначальный секретарь журнала Е. А. Зноско-Боровский и был заменен М. Л. Лозинским (с которым свел меня тот же Гумилев). Царскосел Н. В. Недоброво, насколько я помню, стал появляться в "Обществе ревнителей" уже после смерти Анненского.
   Скажу кстати, что и Струве, и Н. Оцуп (хорошо осведомленные о Гумилеве и о самом тесном его участии в "Аполлоне", целых восемь лет!) упоминает лишь вскользь о его сотрудничестве со мной, умалчивая почему-то и об очень существенных событиях в жизни поэта, например - о столкновении его с Максимильяном Волошиным (зимой 1909 года) из-за выдуманной Волошиным "Черубины де Габриак", Дмитриевой (о чем я подробно рассказал в "Портретах современников").
   Весной 1910 года Николай Степанович женился на Анне Андреевне Горенко и увез жену в Париж. В Париже они отдались всей душой музеям города-светоча и французской литературе. Он готовил к печати "Жемчуга". 10 Осенью 1910 года, на обратном моем пути из Парижа в Петербург, случайно оказались мы в том же международном вагоне. Молодые тоже возвращались из Парижа, делились впечатлениями об оперных и балетных спектаклях Дягилева. 11
   Под укачивающий стук вагонных колес легче всего разговориться по душе. Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только как законная жена Гумилева, повесы из повес, у кого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов "без последствий", но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой и атласной челкой на лбу (по парижской моде) был привлекателен. По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он полюбил ее серьезно и горд ею. Не раз до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии об этой своей настоящей любви... с отроческих лет.
   В этот год мы встречались часто. Драма их любви стала развиваться на моих глазах... Женившись, я поселился тоже в Царском, познакомил Ахматову с моей женой, постоянно видел Гумилевых в эту напряженно-деятельную зиму. Когда Николай Степанович, после года приблизительно брачной жизни опять уехал в дальнее странствие, 12 Анна Андреевна как-то зашла к нам, читала стихи. Она еще не печаталась "всерьез" (были помещены ее стихи под псевдонимом лишь в какой-то киевской газете и в парижском "Сириусе"), Гумилев "не позволял". 13
   Прослушав несколько стихотворений, я тотчас предложил поместить их в "Аполлоне". Она колебалась: "Что скажет Николай Степанович, когда вернется?" Он продолжал быть решительно против ее писательства. Но я настаивал: "Хорошо, беру на себя всю ответственность. Разрешаю вам говорить, что эти строки я попросту выкрал из вашей тетрадки и напечатал самовластно". Так и условились... Стихи Ахматовой, как только появились в "Аполлоне", вызвали столько похвал, что Гумилеву, вернувшемуся из Абиссинии, оставалось только примириться с фактом. Позже он первый восхищался ею, считал ее лучшей своей ученицей.
   Только 15 июля 1911 года, в день именин Владимира Дмитриевича Кузьмина-Караваева (женатого на Екатерине Дмитриевне Бушен), в его усадьбе Борисково (по соседству со Слепневым), Гумилев представил свою молодую жену родным и друзьям. У Кузьминых-Караваевых была дочь Екатерина и три сына Дмитрий (принявший после революции католическое священство), Борис и Михаил. Жена Дмитрия - Елизавета Юрьевна, рожденная Пиленко, художница и поэтесса, автор "Скифских черепков" - высокая, румяная, в полном обаянии своей живой поэтической натуры - была несколькими годами раньше одним из первых увлечений Гумилева, а позже - одной из первых его "цехисток". *
   * Она была еще гимназисткой, когда Гумилев, изображавший из себя рокового обольстителя, написал обращенные к ней стихи:
   Это было не раз, это было не раз
   В нашей битве глухой и упорной:
   Как всегда, от меня ты теперь отреклась,
   Завтра, знаю, вернешься покорной.
   Но зато не дивись, мой враждующий друг,
   Враг мой, схваченный тайной любовью,
   Если стоны любви будут стонами мук,
   Поцелуи окрашены кровью... 14
   Тогда же в Борисково приехали из Слепнева и две дочери А. Д. Кузьмина-Караваева - Мария и Ольга, приходившиеся по матери двоюродными племянницами Гумилеву, знавшие его с детства и с ним "на ты". Обе сестры прелестные, светловолосые - как бы дополняли друг друга. Маша, спокойная, тихая, цветущей внешности русская красавица, с чудесным цветом лица, и только выступавший по вечерам лихорадочный румянец говорил о ее больных легких. Ольга (ныне княгиня Оболенская) более оживленная, более блестящая, очаровывала всех своим большим и очень красивым голосом.
   Приехали в Борисково и соседа Неведомские - Владимир Неведомский, владелец Подобина, со своим братом Николаем, и его молодая жена Вера Алексеевна, рожденная Королькова, художница, ученица Д. Н. Кардовского, знаменитая в Петербурге и в Тверской губернии своими удивительными светло-зелеными глазами и рыжими волосами редкого золотого отлива.
   Вместе с тонкой, горбоносой, немного таинственно замкнутой Анной Андреевной - какой женский цветник для соблазна влюбчивого Гумилева!
   Слепнево никакими деревенскими красотами не отличалось. Скромная усадьба: дом деревянный обычного типа во вкусе бесстильных построек конца прошлого века. Терраса садового фасада выходила на круглую поляну, посреди рос высокий дуб... "Единственного в этом парке дуба", - писала Ахматова. Старый парк был окружен земляным валом. По боковой стороне его шла дорога. В одном направлении вела она в Борисково Кузьминых-Караваевых, в другом - в Подобино к Неведомским. За дорогой, отдельно от парка огород и фруктовый сад.
   Анна Андреевна не слишком пришлась ко двору в провинциальном уюте слепневской усадьбы. Вся уже отдаваясь поэзии, русской и иностранной, и во власти своей только пробудившейся музы, она любила уединяться в березовые рощи и васильковые поля, не принимала участия в "играх", что затевал ее муж. После Черного моря и Днепра и Царского с несравненным дворцовым парком Ахматовой не слишком нравилось великорусское захолустье с ржаными нивами, кузницей рядом, речкой в низких берегах и грибной сыростью чернолесья. Вот как рисует она в том же предисловии к своим избранным стихам пейзаж приютившего ее деревенского уголка:... "Это - не живописное место: распаханные ровными квадратами на холмистой местности поля, мельницы, трясины, осушенные болота, "воротца", хлеба, хлеба... Там я написала почти всю "Белую стаю"... *
   * Гумилев писал о Слепневе:
   Дом косой, двухэтажный,
   И тут же рига, скотный двор,
   Где у корыта гуси важно
   Ведут немолчный разговор.
   Но хуже было то, что она сразу стала ревновать мужа. Не щадил он ее самолюбия. Любя и его, и его стихи, не умела она мириться с его мужским самоутверждением. Гумилев продолжал вести себя по-холостяцки, не стесняясь присутствием жены. Не прошло и одного брачного года, а он уж с мальчишеским задором увивался за всеми слепневскими девушками.
   Ахматова рассказала свою ревность в стихах:
   ...Рассветает. И над кузницей
   Подымается дымок.
   А со мной, печальной узницей,
   Ты опять побыть не мог.
   Для тебя я долю хмурую,
   Долю-муку приняла.
   Или любишь белокурую,
   Или рыжая мила?
   Как мне скрыть вас, струны звонкие!
   В сердце темный, душный хмель.
   А лучи ложатся тонкие
   На несмятую постель.
   И еще:
   ...Жгу до зари на окошке свечу
   И ни о ком не тоскую,
   Но не хочу, не хочу, не хочу
   Знать, как целуют другую!
   Если в этих стихах есть, как будто, намек и на Машу Кузьмину-Караваеву, то намек несправедливый: она-то, религиозная и рассудочно-строгая, цветущая на вид, но раненная неизлечимым недугом, менее всего была повинна перед Анной Андреевной. Гумилев относился к Маше с нежностью почти благоговейной, только притворялся повесой. К ней написано, как я узнал от художника Д. Бушена, двоюродного брата Маши, стихотворение "Девушке". Этот "портрет" появился позже в "Чужом небе". Он типичен для поэта начала века, говорившего о любви по-бальмонтовски - "будем, как солнце!". Стараясь всячески играть в героя-покорителя, Гумилев влюбился, однако, в Машу с необычной для него нежностью.
   ДЕВУШКЕ
   Мне не нравится томность
   Ваших скрещенных рук,
   И спокойная скромность,
   И стыдливый испуг.
   Героиня романов Тургенева,
   Вы надменны, нежны и чисты,
   В вас так много безбурно-осеннего
   От аллеи, где кружат листы.
   Никогда ничему не поверите
   Прежде, чем не сочтете, не смерите,
   Никогда никуда не пойдете,
   Коль на карте путей не найдете.
   И вам чужд тот безумный охотник,
   Что, взойдя на нагую скалу,
   В пьяном счастье, в тоске безотчетной
   Прямо в солнце пускает стрелу. 15
   Совсем по-другому звучат позднейшие стихи, обращенные уже к памяти М. А. Кузьминой-Караваевой * - "Родос" (вошли также в "Чужое небо") :
   ...Наше бремя, тяжелое бремя:
   Труд зловещий дала нам судьба.
   Чтоб прославить на краткое время,
   Нет, не нас, только наши гроба.
   В каждом взгляде тоска без просвета,
   В каждом вздохе томительный крик, 
   Высыхать в глубине кабинета
   Перед полными грудами книг.
   Мы идем сквозь туманные годы,
   Смерти чувствуя веянье роз,
   У веков, у пространств, у природы,
   Отвоевывать древний Родос... 16
   * Она скончалась в самом начале 1912 г. в Италии, в Оспидалетти, 22-х лет от роду, похоронена в Бежецке, в монастыре.
   Почему "Родос"? Здесь приоткрывается другой лик Гумилева. Родос символ ушедших веков, веков веры и рыцарского подвига, это цитадель "посвященных небу сердец", что не стремятся "ни к славе, ни к счастью". Эту вышнюю любовь поэт воспевает, как слияние земли и неба, как видение волшебно-страдальческой красоты.
   В одном из последних своих стихотворений "Заблудившийся трамвай" (из "Огненного столпа") Гумилев так вспоминает "Машеньку", ирреалистически смешивая времена и места действия:
   ...А в переулке забор дощатый,
   Дом в три окна и серый газон...
   "Остановите, вагоновожатый,
   Остановите сейчас вагон!"
   Машенька, ты здесь жила и пела,
   Мне, жениху, ковер ткала,
   Где же теперь твой голос и тело,