Выше говорилось, что историки эры единства и дружбы выделяли целый век орошения планеты и за ним век осушения. В общих чертах это было справедливо. Но конечно, не надо себе представлять, что гидротехники начали свои работы в 101 году по новому летосчислению и завершили в 199-ом. Многие оросительные работы были выполнены еще в предыстории-во втором и первом тысячелетиях и еще того раньше, до начала европейского летосчисления. Но самые недоступные пустыни дожили и до конца века осушения. Последней была Такла-Макан в Центральной Азии.
   Природа как будто нарочно отгородила этот край от влажных морских ветров. С севера-Тянь-Шань, на западе-Памир, на юге-хребты Тибета и Гималаи.
   На восток ворота открыты, но до океана три тысячи километров. Сто миллиметров осадков доставалось этой стране на весь год-в десять раз меньше, чем нужно в субтропиках.
   Но в конце концов дошла очередь и до этой обделенной земли.
   Инженеры предложили проект: проламывается югозападная стена — горы Каракорум; пустынная впадина соединяется с долиной реки Инд. На Инд, правда, рассчитывать не приходится. Эта река не слишком многоводна и давно израсходована на орошение сухих степей Пакистана. Но инженеры намеревались использовать Инд только как естественный водопровод — подавать по нему талую воду антарктических айсбергов или опресненную океанскую, качать ее вверх по реке, по ступеням озер, с плотины на плотину.
   Необходимые сооружения на Инде уже имелись. Плотины были построены еще лет двести назад, когда энергию падающей воды превращали в электричество.
   Позже, когда ядерная энергия вытеснила и черный и голубой уголь, гидростанции строить перестали. К чему плотины, если энергию мог дать стакан воды?
   Именно такую портативную энергостанцию, заряженную стаканом воды, выдали на руки Гхору-рядовому землекопу стройки.
   Он получил фотонную лопату, проучившись на курсах землекопов всего три месяца. Удивительного тут нет ничего. Ведь лампу умеет зажигать ребенок, ничего не ведающий о законе Ома, хотя десятки гениальных людей полвека потратили, чтобы изобрести эту лампочку.
   И фотонная лопата была проста в обращении. А в устройство ее Гхор мог и не вникать. Генератор фотонов находился в свинцовом кожухе под пломбой, рабочему запрещалось туда заглядывать. Его дело было копать лучами.
   Никогда не забудет Гхор первого учебного выхода на стройку. Крылья доставили их на трассу будущего канала. "Взрыв только наметил русло, проложил неровную трещину, выворотил скалы, накидал угловатые глыбы. В горах было неприбрано, словно в комнате восле веселой вечеринки, когда гости только что разошлись. Приходилось подчищать русло вручную. “Вручную” означало ручными фотонными лопатами.
   Инструктор расставил своих учеников цепочкой. Гхор cказался на правом фланге, потому что увереннее других чувствовал себя на круче. И инструктор начал с него:
   — А ну-ка, парень, попробуй свалить этот камешек!!
   Камешек тот весил, наверно, тысячу тонн. Слоистая рыжая скала нависла над руслом, вот-вот рухнет. Когдато такие нависшие утесы называли “Пронеси, господи”.
   — Я ее повалю, как дерево,-сказал Гхор,-подрублю снизу, а потом срежу сзади наискось.
   — Только осторожно, подлетай рбоку, под скалу не суйся,-напомнил инструктор.
   Гхор расправил крылья, включил ранец на парение. Инструктор отошел в сторону, не стал мешать ученику прилаживаться.
   Фотонная лопата не была похожа на древнюю ручную лопату, скорее, напоминала отбойный молоток, только носик у нее был широкий, треугольный. Гхор повернул выключатель — из треугольника брызнул свет. Потекли красно-огненные струйки. Казалось, скала живая и кровь бежит у нее из пореза. И бурый дымок повалил: камень и плавился, и испарялся частично. Гхор все глубже врезал лопату скале в горло. Когда дошел до отказа, перелетел с одного края на другой, потом перебрался на “затылок” утесу. Парил, опираясь на крылья, а сам пробовал скалу ногой. Нет, не поддается. Добрый час трудился. Вдруг каменный великан дрогнул. Топнул сильнее-скала сорвалась. Подпрыгивая резвым мячиком, давя камни и дробясь, покатилась в ущелье. И Гхору захотелось кричать во все горло, прыгать и петь, как на туше убитого слона. Этакое чудовище свалил, этакого каменного великана! Топнул ногой и повалил! Гхор-повелитель скал, Гхор-горы попирающий!
   С первого дня он оказался лучшим в своей группе. потом стал лучшим из молодых рабочих, лучшим из землекопов участка. Его ставили в пример, награждали, назначили бригадиром, еще через месяц-инструктором. Чем объяснялся его быстрый успех? Пожалуй, в первую очередь биографией. Гхор был у себя на родине, он вырос в этом краю.
   Пустыня Такла-Макан была последней целиной на материках планеты. Как и в героическом двадцатом веке, молодежь третьего тысячелетия жаждала подвигoв, искала земли подвигов. Сюда, в пески и горы, стекались уроженцы благоустроенной Европы, благодатной Сахары, изобильной Австралии, причесанной Бразилии.
   Они мечтали об опасностях, о морозе и зное, хотя выросли в безопасных школах, гуляли по аллеям под присмотром воспитателей, купались в бассейнах. В пустыне оказалось опасно, жарко и тяжко. Нет, приезжие не сдавались, не падали духом. Но им было трудно, приходилось терпеть, пересиливать себя. Работа в горах требовала напряженного внимания — как бы не оступиться, не поскользнуться, не покатиться под откос. Напряжение утомляло, и зной утомлял. Приезжие посматривали на часы: скоро ли перерыв? Искали глазами, где тень, где холодок, чтобы перевести дух. Вот чем были заняты головы непривычных. А Гхор, равнодушный к зною и твердо стоящий на “горных” ногах, на работе думал о работе и после работы-не об отдыхе.
   Вот почему раньше других он стал инструктором а раньше других рационализатором.
   Среди предложений его оказалось одно важное.
   Его бригада в то время работала на резке ледников. Лед старались не взрывать — бережно спускали в долину. Ведь вся стройка была затеяна, чтобы доставлять из-за гор антарктический лед для орошения, а тут свои льды рядом, зачем же их выбрасывать? Резка льда считалась трудной работой, обычно ученики проходили ее под конец. Фотонная лопата слишком много испаряла, работа шла в клубах пара, на очках росла изморозьтыкаешь наугад… И вот однажды молоденькая девушка, гречанка родом, к снегам непривычная, вдруг обогнала всех. Но только Гхор хотел похвалить ее, поставить в пример, вдруг девочка бежит со слезами: лопата вышла из строя, отказал генератор лучей.
   В другой раз у самого Гхора получилось так же: он показывал ученикам, как подрезать ледяной пласт. Все шло великолепно: разрез, как по ниточке, пар не мешает, очки прозрачные. И стоп! Заело. Генератор сдал.
   Гхор задумался: “Как объяснить? Почему работа спорится перед аварией?” Понес лопаты в мастерскую.
   Мастер сказал: “Напряжение село”. “Что же получается? С малым напряжением работа идет лучше, чем с большим? А нельзя ли снизить его раз и навсегда?” Гхор пристроил к лопатам трансформаторы, и на следующий день его неопытная ученическая команда выполнила недельную норму.
   О Гхоре написали в газете участка, потом в “ТаклаМа-канских новостях”, потом сам он написал статью в специальный журнал “Фотонный инструмент”.
   Лучевые орудия имелись во всем мире. Предложением Гхора заинтересовались в Азии, Африке и Европе, а больше всего в Гаване, на фабрике “Лучевая лопата”. И Гхора пригласили туда.
   — Пожалуй, так и следовало ожидать, — сказал главный конструктор.-Впрочем, задним числом всегда понятно, что следовало ожидать. Мы-то как раз не старались уменьшить напряжение, ломали головы, как его увеличить. Спасибо, молодой человек, вы удачно нашли наше слабое место.
   Дело в том, что лопаты, использующие принцип Нгуенга, были тогда новинкой. Всеразрушающее лезвие и тут крошило все подряд, но “крошки” в этой электроно-дробилке получались разные-побольше и поменьше.
   Из больших рождались гамма-лучи и рентгеновские, ненужные, даже опасные для здоровья, из средних возникали ультрафиолетовые лучи, которые разрушали молекулы льда, разбивали их на кислород и водород, срывали электроны, лед превращали в пар, тоже, собственно, делали ненужную работу. Чтобы резать лед, надо было только растопить шов, каждому килограмму шва выдать восемьдесят калорий энергии, не больше и не меньше. И здесь полезнее были малосильные инфракрасные лучи, возникавшие из самой мелкой электронной крошки с длиной волны около восьмидесяти микронов. Так вот, когда напряжение падало, электроны медленнее проходили через “мясорубку” Нгуенга, крошево получалось мельче, нужных для дела лучей больше, а бесполезных, вредных и опасных меньше. Конечно, об этом должны были подумать сами конструкторы, но их подавляла инерция. У их предшественников инструменты просто не работали при малом напряжении.
   — Вы проявили наблюдательность, сообразительность и терпение, молодой человек,-сказал гаванский конструктор. — Но кроме того, вам еще и повезло, что в лопате нашлось такое слабое место. Вы сделали полезное дело, вас очень будут хвалить год или два, потом перестанут. А вам захочется заслужить похвалы вторично.
   Но второй раз едва ли повезет. Тут уж придется искать, добиваться, заслуживать, высчитывать. Так что мой совет: с лопатой не носитесь, идите учиться. А иначе есть опасность у вас остаться вундеркиндом до старости. Это очень грустная судьба-жить прошлой славой, начиная с двадцати лет.
   Биографы Гхора, все, как один, приводя слова кубинского инженера, издеваются над его близорукостью. “Как же слеп был этот человек, поучавший великого изобретателя! Ничего, кроме случайности и везения, не разглядел в молодом гении! А Гхор только что приступил к делу. В его послужном списке появились потом десятки изобретений: и атомная плавка металла, и лучевая живопись, и лучевая химия, и наконец волшебная ратомика — редубликация универсальная со всеми ее продолжениями”.
   Биографы, впрочем, люди пристрастные, влюбленные в своего героя. Как же иначе? Стоит ли тратить годы и годы на жизнеописание человека, если ты не преклоняешься перед ним?
   Противники Гхора (были и такие!) говорили иначе:
   “Проницательный человек этот кубинец! Действительно, довезло молодому землекопу. Дали ему в руки несовершенную лопату, которую нетрудно было улучшить. И он догадался, как это сделать. А все остальное только развитие одной-единственной идеи: и атомная плавка металла, и лучевая живопись, и лучевая химия, и волшебная ратомика — все это мелкая резка электронов в слое Нгуенга”.
   Впрочем, и противники-люди пристрастные. Как же иначе? Уж если стали противниками, значит, для них недостатки Гхора гораздо весомее достоинств.
   А Ксан Ковров так написал в последнем томе своей “Материальной истории человека”:
   “Наши предки прошли через каменный век-древнекаменный (палеолит) и новокаменный (неолит). Потом последовали века металла-золотой, медный, бронзовый и железный.
   В палеолите люди делали орудия, колотя камнем по камню. Получалось грубо, примитивно и неуклюже, выходил как бы черновик инструмента; в неолите люди научились полировать камень мокрым песком, придавать желательную форму, делать его гладким и округлым.
   Но только металл позволил создавать предметы острые, тонкие, изящные, сложные, составные, легкие, плетеные, витые-любые по форме и размеру, потому что металл допускал ковку и литье.
   В атомном производстве тоже можно различить века древнекаменный, новокаменный и золотой.
   Атомно-каменный век начался в 1900-х годах. Чтобы исследовать атом в те времена, ученые колотили ядром по ядру и рассматривали осколки. Осколками были целые нуклоны. В глубь их заглянуть не удавалось. И так как люди склонны оправдывать свое бессилие, тогдашние теоретики уверяли, что частицы вообще неделимы:
   “Мы не можем разбить, и никто не разобьет”.
   Великий физик Нгуёнг сыграл роль маленькой мышки, которая хвостиком махнула и разбила неразбиваемое яйцо.
   Пожалуй, от Нгуенга начинается атомный неолит.
   Ведь в новокаменном веке люди обрабатывали крупное мелким, камень мокрым песком. Кроша частицы, Нгуёнг и создавал подобие песка — электронно-нуклонную крошку. Он еще не мог кроить атомы, но мог их давить и размалывать. И кое-какие чудеса стали возможными: горы, слетающие с планеты, и звездолеты, близкие к скорости света.
   Осталось сделать небольшой шаг-научиться резать частицы точно. И как только это было сделано, появилась атомная лепка, атомное литье, возможность расставлять атомы как угодно и делать с ними все, что угодно.
   Этот золотой век атома начинается для нас с небольшого рационализаторского предложения молодого Гхора”.
   Инструмент Гхор чувствовал, а с людьми ладил худо: не понимал он людей.
   Началось это еще на стройке Такла-Макан. В шумной многоязычной толпе, словно в незнакомом лесу, оказался хмурый настороженный горец, не знающий, как ступить, как слово молвить, боящийся насмешек и улыбающийся с превосходством.
   Трудную юность подготовила ему любящая мать, продержав до шестнадцати лет в горном заповеднике.
   Гхор остро почувствовал: он не такой, как другие. Сначала ему казалось: он ничтожество, он всех хуже. Работа показала: нет, не хуже, гораздо лучше. Он сильнее, выносливее, увереннее, он даже лучше соображает на работе, чем истомленные жарой, испуганные высотой, угнетенные горами пришельцы с равнины.
   Четыре рабочих часа Гхор был самым уважаемым.
   Он помогал слабым, советовал неумелым, его ценили, к нему прислушивались. Но кончались четыре часа, гудок отзывал рабочих на отдых… и самым неумелым оказывался Гхор. Он не играл в три мяча, в “я думаю не так”, не понимал общеизвестных шуток и не знал застольных песен. Африканцы, австралийцы и американцы легко находили общий язык — язык юного веселья, язык школьных воспоминаний. Ведь учились-то они по единой программе, им всем “дарили время” после третьего класса и “одевали ранец” после девятого. В спорте Гхор отличался только в беге на дальние дистанции, где важнее всего выносливость. Но однажды, понадеявшись на силу, он схватился в борьбе с невысоким юношей французом и через мгновение катался в пыли. Будь Гхор скромен и добродушен, будь он общителен, он посмеялся бы над своим поражением, разговорился бы с французом, перенял бы у него умение бороться и танцевать.
   Но родные скалы не научили Гхор а общительности. Он встал из пыли обиженный. Первый в труде не хотел быть последним на отдыхе. И Гхор стал избегать общества. Свободное время тратил на атомноинженерные книги. Замкнутый горец замкнулся еще больше. Труд, и только труд! Во времена Кима поэты называли таких однолучевыми, а студенты-камбалами. У камбалы, как известно, оба глаза на одной стороне.
   А Гхор был молод и замечал девушек, особенно голубоглазых, тоненьких, светловолосых. И девушкам он нравился-смуглый, плечистый, с тонким суровым лидом. Его молчание казалось им загадочным. Девушки охотно знакомились с Гхором, а через три дня начинали скучать. Выяснялось, что загадочное молчание ничего не скрывает. Гхор молчит, потому что ему сказать нечего. Он не умеет развлекать, не знает, как говорить о чувствах, может быть, и не чувствует глубоко. Никакой загадочности: однобокость камбалы, на другой стороне нет глаз.
   И девушки переставали встречаться с ним.
   Это было обидно, неприятно… потом обернулось трагедией.
   Ее звали Мэй-Хоа. Гаваянка родом, она покинула цветочные сады Гонолулу ради страны сурового подвига: после школы отправилась в Антарктиду. Но материк воющих вьюг устрашил ее. Она боялась пурги, боялась морозов, боялась трещин, засыпанных снегом. Стыдясь Своей слабости, плакала по ночам— завидовала товарищам, без боязни выходившим на работу. И каким же героем показался ей Гхор, прилетевший показывать, как надо раскалывать ледники.
   Ей дышать было трудно, не то что льды колоть.
   Вскоре, как и другие девушки, Мэй-Хоа разобралась в слабостях Гхора. Оказалось, что герой льдов в частной жизни беспомощен и малоинтересен. Но это не оттолкнуло ее. Она загорелась честолюбивым желанием перевоспитать своего друга, сформировать его манеры, вкусы и чувства. Чувства, как полагается, она считала главнейшим в жизни и начала с умения красиво и благородно любить. Воспитание пошло быстро, успешно, и женитьба состоялась раньше, чем молодые люди поняли, что жить им вместе невозможно.
   Они любили друг друга, но любили требовательно, и каждый хотел командовать. Мэй-Хоа желала, чтобы неуклюжий медведь гор стал бы ручным, послушно и робко угадывал бы ее желания, занимался тем, что она считала важным для человека, а она считала важным искусство: стихи, пение, танцы. Он же хотел и дома быть героем, ждал, что жена загладит обиды, нанесенные предшественницами, хотел, чтобы она его ценила и непрестанно восхищалась, подбадривая: “Ты, Гхор, большой человек, ты велик в главном, а пробелы твои не главное: то, что ты не умеешь, нужно только сереньким людям!”
   Трудный характер приготовила Гхору любящая мать.
   Не могут два шофера править одной машиной. Споры перешли в ссоры, ссоры привели к разрыву. Супруги любили друг друга, потому расставались с обидами, слезами, со взаимными упреками и негодованием. Любили, но не ужились.
   Окончательный разрыв произошел из-за отпуска. МэйХоа мечтала о кругосветном путешествии, требовала, чтобы Гхор накопил часы и взял отпуск на полгода. Накопить-то часы нетрудно было здоровому человеку.
   Ведь рабочий день продолжался четыре часа, вполне можно было добавлять часа два-три при желании. Но Гхор вовсе не хотел полгода ходить за женой по выставкам, разглядывать древние картины и новые платья, выслушивать восторги спутницы и кивать зевая. Он предпочитал проводить свободное время в мастерской. В голове у него уже складывался проект тонкой атомной резки-регулятор “атомного литья”, применяя слова Ксана.
   И Мэй-Хоа уехала одна. А Гхор остался со станками и учебниками. Но почему-то учебники ему опостылели, конструкция показалась никчемной и бездарной, без Мэй-Хоа бессмысленной. Быть может, вообще весь этот регулятор сочинялся для того, чтобы заблестели карие глаза, чтобы худенькая гаваянка прильнула к нему, чтобы алые губы прошептали: “Какой ты умный у меня!”
   И в конце концов он взял отпуск, правда, не на полгода, а на неделю и помчался к единственной женщине, которая никогда не откажет в утешении, не к изменнице Мэй, а к маме, в родные горы.
   Помчался для скорости на баллисте. Он завтракал на леднике Росса, обедал в Бомбее, ужинал в Лахоре.
   На закате увидел горы. Родные? Нет, незнакомые. В долинах, где раньше были города, полированными глыбами легли малахитовые озера. Бетонные ошейники перехватывали ущелья, воды лежали ступеньками-одно озеро над другим. Иных ледников уже не было: их спустили на восток, растопили на орошение. Пики без снежных шапок выглядели раздетыми, уродливыми и жалкими. Некоторых не оказалось вообще: их выломали напрочь. Свежие разломы, еще не потемневшие и не заросшие кустами, выглядели как содранная кожа. Горы стали как замусоренная стройка, неубранная, неподметенная. Там рухнувшие обломки валялись на пашнях, там рыжая пыль запорошила снега, там обгорела трава, засох опаленный лес. Горной чистоты не осталось в горах. Где же дом? Он стоял на опушке. Ах, эти пеньки и есть бывшая опушка! Тут был огород еще, теперь разлеглась скатившаяся скала. Домик все еще цел, но какой же он низенький, крошечная хибарка! А что это за старушка на пороге? Неужели это и есть мама, всесильная мама, к которой бегут за помощью и утешением?
   Как же ты постарела за эти годы, мама!
   А мама постарела не “за эти годы”. Она постарела в одну ночь, когда прочла записку беглого сына и поняла, что жизнь ее кончена. Шестнадцать лет она твердила: “Ведь нам же и вдвоем хорошо. Нам никто больше не нужен”. Твердила, как заклинание, и ошиблась. Сыну был нужен весь мир, а она не нужна никому.
   Но вот он ушибся в большом мире и прибежал к маме, чтобы она погладила синяк. Он сидит в низенькой комнате на слишком низеньком стуле, жует лепешки с сухим сыром, запивает кислым молоком, сердито жалуется на бессердечную гаваянку, а старушка слушает пригорюнившись и приговаривает одно: “Ешь, сынок, ешь еще!” И настойчиво пододвигает тарелку, как будто лепешки с сыром — лучшее лекарство от несчастной любви.
   — Ты не слушаешь, мама?
   — Странные вы, мужчины, — говорит старушка после долгой паузы.-Силы у вас в избытке, что ли? Лезете напролом, нравится вам крушить и ломать. Рядом открытая дверь, а вы бьетесь лбом в стену. И расшибаете лоб… и конечно, вам больно…
   — Не пойму, о чем ты, мама. Ведь она разлюбила меня. Захлопнула двери, сказала: “Уходи навсегда!”
   Тусклыми глазами старушка глядит в угол, шепчет про свое, как будто не отвечает сыну.
   — Такая красота была здесь, такой покой и величие. В Нагаре был храм, построенный тысячу лет назад. Сейчас все на дне озера — и храм, и Нагар, и дом, где я родилась, и могила матери. Горы взорвали, снега сорвали. К чему? Силы у вас в избытке, вам нравится горы в небо бросать. Лезете напролом, лоб в крови. В Хунзе обвал был, троих засыпало: немца, араба и девушку индианку. Каково матерям?
   — Зря говорю я с ней,-думает Гхор.-Она меня и не слышит.
   — Ничего не поделаешь, мама. Всюду бывают несчастные случайности. У русских есть такая пословица: “Лес рубят — щепки летят”. Зато целая страна получила жизнь. Я видел своими глазами: песок шуршал, а теперь лимонные рощи. Аромат, как на фруктовом складе. Люди часами стоят-не надышатся.
   Сухонький пальчик указывает на окно. Там в глиняном горшке лежит крупный лимон, еще зеленый, незрелый, с кожурой в мелкую точечку.
   — Сынок, я не только старая мама, я еще биолог. Я хорошо помню лекции в Амритсаре. Нам говорили: дерево выпивает бочку воды, чтобы прибавить килограмм весу. А в килограмме том-и ствол, и листья, и сучья. Бочка воды дереву, а в лимоне полчашки сока. Горы-то вы для бочки ломали, а чашка и на месте нашлась бы.
   — Но еще никто не умеет делать лимоны на фабриках, мама.
   Старушка кивает головой. Речь ее льется плавным ручейком. Должно быть, все это выношено, продумано ночами.
   — Я про то и говорю: вы прошибаете стену, а нужно поискать ключик. Силой жену не удержишь, какой бы сильный ты ни был. Но, может, одно слово надо было сказать: “Люблю”. Может, за то слово она сама к тебе пришла бы. И я не убежала бы в горы, если бы твой отец мне то слово сказал вовремя. Может, и для лимона есть слово, и для гор тоже. Как в сказке: “Сезам, отворись!” И горы отворятся.
   Всю жизнь Гхор подбирал ключики для атомов. Подбирал умело, вдохновенно, терпеливо и удачно. Он был пионером атомного, литья и стал мастером атомного литья. Научные задачи посложнее, самые сложные поручали ему. И когда оказалось, что Институт редубликации топчется на месте, не может решить проблему, поставленную еще в двадцатом веке Алексеем Березовским, кого послали на прорыв? Гхора. Ему было уже за Пятьдесят тогда. И Гхор подобрал ключик. Привычныйлезвие Нгуенга с мгновенной автоматической регулировкой резки.
   А вот к людям он ключиков не подбирал, с людьми шел на таран. Со всей страстью однолучевого человека напирал на помощников, требовал непосильного и невозможного, отчитывал и высмеивал. Его терпели во имя проблемы и не терпели, когда решение находилось.
   И Гхор бросал работу, рассорившись со всеми, уходил, сетуя на неблагодарность, прямой, жесткий, бескомпромиссный. И опять его призывали в трудную минуту, и он соглашался, любя дело, но ставил условия: “Беру, кого хочу, выгоняю, кого не взлюблю, деликатности не проявляю”.
   В жизни Гхор так и остался одиноким. Мэй-Хоа он послал телеграмму с одним словом: “Жду!” Но, видимо, не то слово было, не ключик.

ГЛАВА 13.
АЛЕКСЕЙ БЕРЕЗОВСКИЙ-ВОЛШЕБНИК БЕЗ ПАЛОЧКИ

   Кадры из памяти Кима.
   Субботний вечер в школе. Младшие, конечно же, все в театральной комнате, где механические куклы так смешно ходят, кланяются и дерутся на сцене. Ребята в восторге, глазеют с открытыми ртами, веселятся, хохочут, дергают друг друга и воспитательницу. Сегодня Киму повезло: он занял место у юбки Анны Инныльгии, держит ее за мизинец, чтобы никто не отогнал.
   С легким шипением диск читает сказку:
 
“Откудова ни взялися,
Две дюжие руки,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять.
Л что же нет огурчиков!
Что нет чайку горячего!
Что нет кваску холодного!
Все появилось вдруг…”
 
   Ким дергает Анну за мизинец:
   — Когда я вырасту и получу в свое распоряжение ключи от складов, я тоже закажу себе скатерть-самобранку.
   — Но ведь это сказка, мальчик милый, ее Некрасов придумал, русский поэт XIX века. Такие скатерти нельзя сделать на заводе.
   — Почему нельзя) — тянет Ким разочарованно.
   А между тем многие задумывались: как сделать эту сказку не сказкой? И думали не один век, начиная с Алексея Березовского. Очень мало известно о молодости этого человека. Он родился в 1909 году в селе Думиничи, бывшей Калужской губернии. Потерял родителей в годы гражданской войны. Беспризорничал, потом попал в трудовую колонию, оттуда на рабфак. Стал учителем, преподавал химию в средних школах Ленинграда. В каких именно школах, не удалось установить. С первых дней войны пошел в ополчение. Был ранен под Нарвой, потерял ногу и, выйдя из госпиталя зимой 1942 года, оказался в осажденном Ленинграде.
   И вот в пустой, слишком просторной и слишком холодной комнате коротает дни одинокий инвалид. В железной печурке сгорела мебель, сгорели книги. Проглотив раз в день кусочек скверного хлеба, инвалид забирается под одеяло, под пальто и шинель. Он старается спать побольше и, во сне ему снится только еда — моря супа, хлебные горы… Впрочем, они исчезают, как только отрубишь краюшку топором. Проснувшись, человек погружается в воспоминания: как в деревне он черпал сметану деревянной ложкой из крынки, как в рабфаковской столовой ел пюре с жареной колбасой, как поглощал пирожные в кафе “Норд”, как уписывал перловую кашу из котелка, сидя на земле у походной кухни. Мысли о еде выпуклы и навязчивы, резь в животе от них становится сильнее. Живот такой пустой и впалый, кажется, что сквозь него можно прощупать позвонки.