— Кимушка, будь мужчиной! Не унижай себя! Не вызывай меня больше. Хорошо?
   А вскоре после этого Лада вообще исчезла из виду. Нарочно она избегала встреч, что ли?
   “Ох, скорее бы старт!”-думал Ким. К этому времени он был официально зачислен в состав межзвездной экспедиции младшим врачом, правда запасным, и даже не первым, а четвертым по списку. Но Шорин уверял, что впереди стоящие кандидаты отпадут.
   А в Институте ратомики Ким находился на своеобразной должности: был представителем экспедиции в лабораториях ратозаписи.
   Полет был рассчитан на десять лет, требовалось записать все, что людям понадобится в этом путешествии. Все для поддержания жизни — для еды, питья, дыхания. Все для здоровья. Все для спорта. Все для лечения. Все для работы-в пути и на чужих планетах. Все для учения. Все для развлечения…
   Телескопы. Справочники. Гимнастические снаряды. Кинофильмы. Омлеты. Подушки. Счетные машины. Витамины. Сварные аппараты. Пистолеты-глушители.
   Лампы для загара. Энергоколечки. Шорин слал длиннющие списки. Он не стеснялся, нарушал прежнее правило путешественников: “Много вещей, много путаницы.
   Не бери все, что может пригодиться, бери только то, без чего обойтись нельзя”. Ратозапись позволяла брать все.
   Как заказчик Ким навещал все лаборатории, наблюдал за всеми исследовательскими работами, сам выискивал, что может пригодиться в пути, слал ответные списки Шорину. И довольно часто ему приходилось обращаться к Гхору-то с просьбой, то с жалобой. Визиты были неприятные, напряженные, каждое слово как палец на кнопке взрывателя. Ким бывал требователен, даже агрессивен, как ни с кем в жизни. Гхор — вежлив и предупредителен, только для Кима он смягчал свой властный тон. “Откупается”,-думал Ким и становился еще напористее.
   Столкновения бывали у них и на общеинститутских совещаниях. Ким считал своим долгом напоминать о заслугах Альбани, добивался, чтобы на главной площади был поставлен памятник погибшим, чтобы на памятнике была надпись: “Творцам ратозаписи”. И были бы лепные фигуры ратогенетических зверей, ратокибернетических хирургов, моста из ратостали, ратополированной дороги и прочих новшеств. Гхор поддержал предложение о памятнике (Киму показалось, что он поморщился), но возражал против центральной площади, против скульптурных фигур и против слов “Творцам ратозаписи”.
   — Мы уважаем память погибших,-сказал он.-Но будем справедливы к живым нашим товарищам. Новые ратонауки созданы общим трудом. Вы предлагали памятник Альбани — пусть будет памятник Альбани, но, если вы предпочитаете монумент в честь успехов ратомики, давайте устроим музей ратомики и в нем поставим фигуру Альбани на одном из пьедесталов.
   Все это было сказано спокойно, с достоинством и превосходством. Ким почувствовал свою неправоту
   и обиделся еще больше на Гхора. Даже крикнул в запальчивости: “А какой пьедестал вы отведете себе?” И вызвал всеобщее неодобрение, его заставили извиняться.
   — Уехать бы скорее от безнадежной любви!-твердил себе Ким. От безнадежной? Нет, честно говоря, он надеялся. “Не тот человек Гхор,-думал он.-Не даст он Ладе счастья. Она разочаруется со временем”. И Ким рисовал себе, как Лада придет к нему несчастная, пристыженная, растерянная, придет з.а помощью и поддержкой. Сам себе не признаваясь, при встречах он искал тень усталости в ее глазах. А позже, когда Лада исчезла из виду, искал раздражение и недовольство в глазах Гхора.
   Примерно через полгода после возвращения с Луны Киму начало казаться, что и Гхор присматривается к нему. И даже будто бы медлит в конце приема, словно хочет сказать что-то неслужебное. Так повторялось дватри раза. А на четвертый раз уже вставая из-за стола, Гхор выдавил с трудом:
   — Передайте вашей приятельнице… пусть приходит за своими платьями. Я не буду ее уговаривать и удерживать, обещаю. Просто я меняю квартиру, не знаю, что делать с тряпками и тетрадками.
   Голос его был грустен, но спокойно деловит. А Ким так и присел у порога.
   — Где Лада? Она исчезла? Вы уверены, что не было несчастья?
   Гхор посмотрел на него недоверчиво.
   — Я полагал, что вам известно, где Лада. Это было бы естественно. В любви молодость всегда побеждает.
   Но очевидно Лада еще хуже, чем я думал. Вот она вечная тяга к чему-то необыкновенному. Не держитесь за голову, молодой человек. Несчастного случая не было. Лада прислала краткую фонограмму: “Не ищи. Не расспрашивай. В свое время расскажу все”.
   Выйдя из кабинета Гхора, Ким сделал то, что не позволял себе уже три месяца: включил браслет, набрал привычные позывные: “Лада 16-28”. Через секунду мутный экранчик осветился, потом в него вписалось круглое личико щекастой девчонки с косичками.
   — Лада слушает,-пропищала она.
   — Извини, девочка, ошибка. Твой номер 16-28?
   — Я попрошу другой номер, — ответила она, надув губы. — Все время вызывают ту Ладу. Нет, я не знаю ее позывных. До свидания.
   Уехала! Ничего не сказала Гхору! Ничего не объяснила друзьям! Сменила даже позывные! К чему ей так хотелось спрятаться?
   Остался последний шанс. Ким позвонил Тифею. Старик обрадовался, заулыбался.
   — А ты не знаешь, где моя дочка? — спросил он.

ГЛАВА 23.
ИСЧАДИЕ АТОМОВ

   Кадры из памяти Кима.
   Та же лаборатория. За окнами Ока, песчаные косы. Ребятишки, вздымая брызги, носятся по мелководью.
   Чьи-то мягкие руки ложатся на глаза.
   — Угадай, кто!
   Сердце екает. Лада! Нет, Лада так простецки не держится.
   — Нинка!
   Ну, конечно, это Нина Нгакуру, веселая, загорелая дочерна, цветом почти сравнявшаяся с Томом. И Том тут же, стоит рядом, сверкая зубами и белками глаз. И еще двое подростков с ними, губастые, курчавые, похожие, как два сапога.
   — А это чьи! Не ваши же!
   — Ну что ты. Ким, считать разучился совсем! Мы же только два года женаты. Это племянники Тома.
   Как и всякое изобретение, от каких-то трудов ратомика избавила и каких-то трудов прибавила. Тетя Флора
   не осталась надолго без дела. Появилась ратозапись, понадобились пластинки с записью кушаний — кушанья изготовляли опытные повара… и снова тетя Флора пекла свои пирожки с луком, перцем, печонкой, с яблоками и бананами, с джемом, ромом и гленом, с терпким фортиботтлом. Только раньше тетя Флора ставила тарелки на прилавок, а сейчас в ратоматор. Остальное делалось автоматически: что-то внутри гудело, как-то отпечатывалось в громоздкой кассете, кассета сама собой переезжала к соседнему ратоматору для пробы, и в нем каким-то образом оказывались тети Флорины пирожки.
   И если они были такими же поджаристыми, горячими и аппетитными, значит, запись удалась, можно катить кассету на склад.
   И еще одно новшество: прежде тетя Флора получала оценку сразу же. Довольные потребители говорили:
   “Ну-ка, мать, поджарь еще пяток”. Сейчас это формулировалось иначе: “Уважаемый директор, просим вас прислать полный каталог изделий кулинарного мастера Нгакуру”. Так тетя Флора узнавала, что ее пирожки пришлись по вкусу в дальних лесных поселках, на уединенных островах и на айсбергах-там, куда не дотянулся еще кабель всеобщего ратоснабжения. Приятно знать, что твое угощение пришлось по. вкусу в такой обширной округе. Тетя Флора очень гордилась новой работой, неустанно рассказывала о ней дочерям, приятельницам и соседкам, а Феникса, любимого внука брала с собой на ратокухню (что, по правде сказать, не разрешалось), даже позволяла ему ставить пироги в ратоматор и снимать пробу с копий.
   Фениксу только что исполнилось двенадцать. Он был в том трудном возрасте, когда мальчишка считает себя взрослым и самыми детскими способами, с постоянной опасностью для своих ног, рук и головы неустанно доказывает, что он взрослый. Феникс доказывал тоже и особенно рьяно своей однокласснице Норме-миловидной девочке с косичками над ушами, сложенными в узелки наподобие бараньих рожек.
   Норма, однако, на Феникса смотрела свысока, называла его малюткой (он был моложе ее на два месяца) и предпочитала есть мороженое в обществе четырна
   дцатилетнего юноши, по имени Голиаф, тощего, длинноногого, длиннорукого и непомерно лопоухого.
   Бедный Феникс терпел поражение по десять раз на дню. Голиаф был выше на целую голову, прыгал на полметра дальше, побеждал в боксе и в беге, и у него уже были иисуски, а Фениксу еще не “подарили эфира”. И десять раз на дню, доказав свое превосходство, Голиаф говорил высокомерно:
   — Слабо тебе, братец!
   Но вот сто раз поверженный получает возможность похвалиться, заявить победителю, подбоченясь: “А я запросто хожу в Дом ратозаписи. Мне позволяют пироги записывать!”
   А Голиафа даже и близко не подпускают. Он жалкий потребитель, его удел — кнопки нажимать, получать приготовленное взрослыми, такими, как Феникс.
   — Врешь, — говорит озадаченный Голиаф.
   — Не.
   — Слабо доказать.
   — Докажу.
   И в борьбе с ненавистным “слабо” Феникс берет на себя героическое обязательство: сделать запись любой вещи на выбор в присутствии Голиафа и Нормы.
   План действий у хитреца рождается мгновенно. Вечером тетя Флора будет делать пирог с клубникой. В кухню Феникса, конечно, не впустят, потому что он негигиеничный. Тетя Флора оставит его в ратоматорной, даже запрет кухню, чтобы он не лез туда. Пирог делается около часа, в это время Феникс — хозяин ратоматоров. Он впускает товарищей в окно…
   И все получилось как по-писаному. Ничего не подозревающая тетя Флора заперла дверь своей вылизанной начисто кухни, отбив притворные попытки Феникса проникнуть внутрь. Проказник на цыпочках подошел, к окну, помог влезть Норме, принял вещи у соперника.
   Голиаф принес для записи ружье-глушитель старшего брата, Норма — серьги своей тети Хлои, горжетку из настоящего меха, туфли одной подружки и бусы другой. Конечно, в домашнем ратоматоре она могла взять и туфли, и сережки получше, но ей хотелось именно такие, как у подруг, именно такие, как у тети Хлои.
   Гудит. Катится. Щелкает. И вот к ногам потрясенной Нормы валятся горжетка, туфли и бусы… точь-в-точь, как у подружек, — бусинка к бусинке, волосок к волоску. И плешинки такие же, и царадинки такие же. Где оригинал, где копия — и не разберешь.
   Надо было замести следы преступления. Стараясь не греметь. Феникс оттащил использованную кассету подальше, на ее место вставил другую, Голиаф между тем держал в руках два глушителя без всякого удовольствия, явно обескураженный восхищением Нормы.
   — Ерунда, — сказал он. — Это каждый может. Сюда положил, тут нажал…
   — Тшш! Осторожно! Убери пальцы!
   —А что будет?-Голиаф сунул руку в ратоматор и отдернул, будто обжегся. — Ничего не произошло.
   — Я говорю: не играй с огнем!
   Но Голиафу нужно было восстановить свое превосходство. Рука осталась цела, не кололо, не болело. Раздумывать он не любил, согнувшись, быстро вскочил в ратоматор и так же проворно выпрыгнул задом, не поворачиваясь.
   — То-то! Пугают вас, детишек, а ты веришь. И сейчас труса празднуешь. Слабо залезть.
   — На слабо дураков ловят,-проворчал Феникс не очень уверенно.
   — Отговорочки. Я залез же.
   — Ну и подумаешь!
   Феникс быстро шагнул в ратоматор, хотел обернуться… но неприятель его еще быстрее захлопнул дверцу.
   Позже Голиаф объяснял, что он сделал это “нечаянно”, задел, а она захлопнулась. Едва ли это было “нечаянно”, но во всяком случае и неумышленно. Просто Голиафу очень хотелось унизить “мальца”, и, увидев Феникса в шкафу, он представил себе, как это здорово будет, когда Феникс начнет стучать, просить выпустить его, а они с Нормой будут дразнить его и смеяться.
   Но ратоматор стоял под током. Как только дверца захлопнулась, он задрожал, загудел… и кассета, стронувшись, поехала по журчащему конвейеру ко второму ратоматору, проверочному, вошла в него, защелкнулась, теперь загудел тот…
   Голиаф, раскрыв рот, смотрел на все эти пертурбации. Норма рассеянно подняла голову: она еще не поняла, что произошло.
   Но тут послышался стук изнутри.
   Уже не помышляя о насмешках, потрясенный Голиаф рванул дверцу. О счастье! Ничего не случилось! Живой и здоровый Феникс выбрался наружу, потирая щеки.
   — Дурак ты, Гол. Меня как иголками прошило, миллион дырок во мне, живого места нет. Лезь, теперь я тебя продырявлю. Слабо?
   Видимо, кожа у него горела. Он все потирал лицо и хлопал себя по икрам, словно сомневался, целы ли.
   Но тут стук повторился, на этот раз во втором ратоматоре, там, где проверялось качество записи.
   Голиаф нерешительно открыл дверцу: феникс… второй, точно такой же, выбрался оттуда, потирая щеки.
   — Дурак ты, Гол, — выругался он. — Меня как иголками прошило, миллион дырок во мне. Лезь, теперь я тебя продырявлю. Слабо?
   Так он сказал, слово в слово, как и первый Феникс. Видимо, мозги у них были совершенно одинаковые и мысли одинаковые, и для выражения их они подбирали тождественные слова.
   Этот тоже потирал лицо и хлопал себя по ногам. Должно быть, и у него горела кожа.
   Свидетели обалдело смотрели на двойников. Два носа кнопкой, две пары глаз-черносливин, две пары желтых брюк в крупную клетку, одинаковые складки на брюках, у обоих из кармана висит голубой платок.
   Заметив друг друга, Фениксы глумливо улыбнулись, вытянули палец одинаковым жестом и хором сказали:
   — Это что за тип?
   И рассердились одновременно:
   — Ты еще передразниваешь меня, кривляка!
   Тогда Норма закрыла глаза и завизжала пронзительно. Завизжала от ужаса, растерянности и беспомощности, завопила, не думая о последствиях, широко раскрыв рот.
   Двойники, одинаковые, как эстрадные танцоры, дернулись оба сразу и оглянулись на дверь:
   — Тихо, дуреха! Закрой пасть!-крикнули они одновременно.
   Норма продолжала визжать.
   Два Феникса кинулись ее унимать, оба протянули руки, чтобы зажать ей рот, столкнулись лбами и встали, наклонившись, как молодые бычки:
   — А ты кто такой? Залез без спросу, да еще командуешь!
   Они еще не понимали, откуда взялся второй. Каждый думал, что второй-это хитрый проказник, тайком пробравшийся в Дом ратозаписи.
   Норма продолжала визжать.
   И тут послышались тяжеловесные шаги. Распахнулась дверь кухни. На пороге, пылая от жара и гнева, стояла тетя Флора со сковородкой в руке.
   Голиаф метнулся к окну и исчез. Норма повизгивая кинулась за ним, прижимая к груди две горжетки. Остались Фениксы. Они-то знали, что от возмездия не уйдешь и лучше принять трепку от бабушки, чем потом от матери, не устающей так быстро.
   — Баба, я больше не буду,-захныкали они оба. И уставившись друг на друга, добавили злыми голосами:
   — Этот попугай передразнивает меня все время.
   Тетя Флора провела рукой по глазам.
   “С ума схожу,-подумала она.-В глазах двоится и слышу двоих”.
   — Но она была человеком действия и давно уже привыкла к чудесному удвоению вещей. А если вещи удваиваются…
   — Ты лазил в шкаф, шалопай?
   — Я больше не буду, баба.
   Преступление требовало кары. Но тетя Флора, — как человек справедливый, хотела и колотушки распределить по справедливости.
   — Кто из вас придумал, это?
   — Я. Но я больше не буду, — ответили оба унылым хором. — И с удивлением воззрились друг на друга. Почему этот попугай берет на себя вину?
   — А откуда ты вылез?
   Вот тут впервые двойники сделали разные жесты. Один показал на записывающий ратоматор, другой на проверочный.
   Отныне они стали разными людьми, и судьба повела их разными путями.
   Тетя Флора действовала решительно. Наградив зачинщика (оригинал) тумаками, она втолкнула его в чуланчик с бракованными кассетами и заперла там.
   — А теперь поговорим с тобой, — обратилась она к копии.
   — Баба, отпусти, мне надо уроки готовить.
   И из чуланчика донеслось, как эхо:
   — Баба, отпусти, мне надо уроки готовить.
   Обоим одновременно пришла в голову мысль избавиться от наказания ссылкой на уроки. Но запертому Фениксу пришлось еще стучать в дверь-он запоздал на две секунды.
   — Господи, вразуми,-бормотала тетя Флора.
   Только теперь перед ней предстали ясно все неприятные последствия. За халатность в работе ее, конечно, накажут. Отстранят, присудят к скуке, дадут год или два полного безделья. Придется терпеть: виновата, оплошала. Разговоры начнутся сегодня же: надо привести чертенят к сварливой Фелиции. И так дочка ворчит, что от Феникса ни покоя, ни отдыха. И вот, на тебе, бог дал еще одного сыночка. Полно, бог ли? Бог дает детей обычным, установленным порядком. А этот вылез из атомной печки, как дьявол. Дьяволенок и есть, исчадье ада… атомов точнее.
   «Исчадье”-удобная формулировка нашлась. Исчадье можно было не признавать внуком.
   — Аминь, рассыпься,-сказала тетя Флора со слабой надеждой на избавление от всех неприятностей. Мальчишка в желтых штанах не хотел рассыпаться.
   — Господи, за что ты испытываешь меня?-причитала сбитая с толку старуха. — Оно не рассыпается, оно притворяется Фениксом, чтобы отвести мне глаза. Как отличить наваждение от внука?
   “А если размахнуться сковородой?..”
   — Ты с ума сошла! Я маме пожалуюсь! Не смей.
   На рассеченном плече показалась кровь. Уронив сковородку, тетя Флора кинулась обнимать ревущее исчадье.
   И тогда ей пришло в голову (начать бы с этого), что у нее сын-врач, ученый, умный, эпидемии пресекающий.
   — Том, голубчик, прилетай скорее!..
   И вот Том на ратокухне, где так славно пахнет луком и жареными пирожками, а, кроме того, еще машинным маслом и грозовым электричеством, и перед ним зареванный шоколадного цвета парнишка с разорванной на плече рубахой.
   — Ты посмотри, посмотри, все ли у него в порядке? — говорит тетя Флора.
   Том сгибает руки и ноги. Целы. Голени исцарапаны, но так полагается в двенадцать лет. Бьет молоточком по коленным чашечкам, сердце слушает, щупает селезенку, заглядывает в горло.
   — Все на месте, мам. Нос заложен, но это от полипов. Я выжгу их, когда он станет постарше.
   Тетя Флора заливается слезами:
   — Полипы? Полипы, как у маленького. А я его сковородкой… а у него полипы…
   Из чулана извлекается оригинал, Том ставит его рядом с копией, сравнивает волосы, губы, родинки… носы с полипами.
   — Дядя Том, скажи, что я настоящий, — просят оба Феникса.
   — Мама, придется тебе признать нового внука.
   Мальчишки смотрят друг на друга волчатами:
   — Я тебя не пущу в мою комнату, — грозятся они.-Я тебя придушу в постели.
   Тетя Флора держится за голову;
   — Боже мой, боже мой, что скажет Фелиция!
   И тогда Том решается:
   — Мама, пожалуй, мы возьмем к себе этого нового (он ищет глазами соадину на плече). Его надо понаблюдать о медицинской точки зрения. Если все атомы на месте, повезем его в Москву, в Главный институт ратомики. А Фелицию ты подготовь постепенно, пусть свыкается с мыслью, что у нее не один сын, а два, как бы близнецы,
   — В Москву?! — Феникс-двойник почти утешен.
   Оригинал тянет обиженно:
   — Я тоже хочу в Москву, дядя Том.
   Поздно ночью, измученный и зареванный, так и не поверивший в свое невероятное рождение, двойник уснуу! на диване с “Медицинскими новостями” под подушкой. А Том с Ниной сидели, прислушиваясь к его дыханию, опасались, что оно прервется.
   — Как же это так. Том, я не понимаю? Ведь пингвины-то получались парализованные. Во всех инструкциях написано: “ратомировать живое нельзя”.
   — Поедем к Гхору, там разберутся. Очевидно, что-то изменилось в новейшей ратозаписи. Я даже вспоминаю: там стоят особые фильтры для удаления осколков. Допускаю, что эти осколки парализовали пингвина. И вакуум на два порядка глубже. Прежде в копиях находили воздушные пузырьки.
   Двойник всхлипнул во сне. Обыкновенно. Как все наплакавшиеся дети.
   — Я все думаю, Том: какое неприятное открытие! Неужели людей будут штамповать теперь? Это было бы ужасно!
   — Не обязательно людей… Можно зверей. Например, обезьян. Шимпанзе так трудно выпросить для опыта. Нина неожиданно расхохоталась.
   — Том, извини, я не над тобой. Я подумала, что если бы твоя мама отослала ратозапись на станцию. И вместо пирогов там понаделали бы мальчишек. Тысяча Фениксов, и все считают Фелицию мамой. Твоя сестра, наверно, с ума сошла бы.
   — Да, какой-нибудь древний царь был бы очень рад. Сказал бы: “Сделайте мне сто тысяч солдат”.
   — А нам ни к чему. Удивительно бесполезное открытие!
   — Нет, польза должна быть. Всякое открытие находит свою пользу. Теперь я вспоминаю, что говорил Ким. Он спасся на Луне, а три человека умерли под скалой. Запись-это страхование от несчастного случая.
   — Да, это хорошо. Знаешь, что ты записана, и ничего-ничегошеньки не боишься.
   — Но нужна частая запись. Иначе последние годы забудешь-от записи и до смерти.
   — Том, а вдруг все люди на свете захотят записываться? И никто умирать не будет?
   — Запись не поможет старику. Старик опять умрет от старости.
   — Том, а если…
   — Давай спать, Нина. Еще надо смотреть, останется ли жить наш новорожденный.
   — Ой, Том, неужели ты думаешь?..

ГЛАВА 24.
ВПЕРЕГОНКИ СО СТАРОСТЬЮ

   Кадры из памяти Кима.
   Лицо Гхора, усталое, осунувшееся, под глазами мешки, на смуглых щеках иголочки белой щетины. И голос у него напряженный и невыразительный, вымученный какой-то.
   Гхор говорит:
   — Передайте вашей приятельнице, пусть приходит за своими вещами…
   “А ведь он старик. Сколько ему!” — думает Ким.
   “Джек женился на Агнесе и был безумно счастлив по крайней мере три недели”.
   Еще девочкой в старинном морском романе XIX века Лада прочла эти строки, прочла и даже обиделась на автора. Почему только три недели? Такая была интересная книжка: волнующие приключения, любовь, разбойники, благополучный конец и вдруг… три недели! Нет уж, когда она выйдет замуж, счастье будет навеки, до самой смерти голубое небо.
   И вот лучший в мире человек, красавец, умница, великий изобретатель — ее муж. Он каждый день рядом.
   По утрам Лада просыпается с улыбкой, спрашивает себя:
   “Неужели это правда?” За завтраком исподтишка любуется волевым лицом. Слышит за спиной шепот любопытных: “Кто жена Гхора? Вот эта черненькая? Как же я ее не рассмотрела?” По вечерам ей, ей одной рассказывает Гхор свои замыслы. Она не всегда понимает математические и технические тонкости. Но ей так приятно, что для великого ученого она первый друг. Ей первые слова, ей первые сомнения, ей радость и усталость, к ней просьба о сочувствии.
   “Мой, мой навеки, мой, и больше ничей!”
   Счастье выплескивалось через края, ему тесно было в четырехкомнатной квартирке. Ладе хотелось вынести счастье на обсуждение, всем-всем показать “моего Гхора”, еще и еще раз услышать поздравления, бескорыстные или чуть-чуть завистливые: “Это тот самый Гхор? Муж нашей Лады? И за что ей такое счастье?”
   И к концу медового месяца (как раз истекли три недели) Лада начала возить мужа в гости-к подругам, знакомым, родственникам.
   Тут и появилась первая тень разочарования.
   Познакомившись ближе, друзья Лады не восхищадись Гхором. Ведь он был однолучевым, очень несимметричным человеком. Был выдающимся ученым, но никудышным товарищем для отдыха, как и в юные годы на Такла-Макане. В кругу средних многолучевых он чувствовал себя невеждой, молчал угрюмо и застенчиво, а застенчивость его принимали за высокомерие. Лада не слышала желанных похвал, а Гхор, видя разочарование жены, мрачнел еще больше. Он боялся, что Лада вскоре соскучится с ним, почувствует разницу в возрасте, с опаской смотрел на проказливых, жизнерадостных, беспечно отважных сверстников жены, уговаривал себя заранее:
   “Мое счастье, как солнечная погода в октябре, на день-два. Оно кончится не сегодня-завтра. Молодость вернется к молодости”.
   Бедный Ким, униженный, горюющий, скрежещущий зубами от ревности, не подозревал даже, каким пугалом он был в глазах Гхора. Гхор считав его бесшабашным весельчаком, лихим танцором и неизбежным победителем в будущем.
   А Киму казалось, что его смахнули щелчком, как жучка, заползшего на книгу.
   Летом молодожены уехали на юг, к теплому морю.
   Гхор был окружен отдыхающими с утра до вечера, ежеминутно демонстрировал свои недостатки на глазах у Лады, мрачнел, ревновал, злился. И Лада, в чувствах более умная, догадалась что это раздражение может перейти на нее. “Вдвоем нам хорошо, а на людях не надо быть вместе”,-поняла Она. И тут как раз Гхора попросили вернуться в институт, дать указания для перепланировки. Гхор с облегчением вылетел в Серпухов, а Лада с удовольствием отправилась в туристский поход, самый старомодный, пешеходный, с тяжелыми мешками за спиной.
   Разлука сберегла любовь: Лада отдохнула в походе, Гхор — в кабинете. Но все-таки тень осталась.
   — Раньше у нас все было совместное, а теперь он уходит от меня, как бы съеживается, — жаловалась Лада Нине.
   Занятая мыслями о любви, она не сразу заметила, что Гхор уходит не только от нее.
   Общительным Гхор не был, но у него сложился с годами круг знакомых — ученые, изобретатели, пожилые и молодые. Гхор любил споры, фехтование умов, звон острых слов, неумолимые удары логики, умел находить ошибки, любил разить, сокрушая неосновательные гипотезы. Но в последнее время споры прекратились. Гхор принимал гостей все реже и сам никуда не выезжал, предпочитая одиночество.
   В прошлом Гхор любил игры, тренирующие сообразительность и логику; математические задачи, головоломки, шахматы со всеми нововведениями. До женитьбы он посещал по субботам шахматный клуб. Теперь и эти посещения прекратились.