Неудивительно, что извозчики, сторожа и полиция терпеть его не могли и трепетали перед ним, извозчики с ненавистью говорили о нем с седоками. Налеты его были самые неожиданные, а в приказах он умел не только немилосердно казнить, но и с жестоким сарказмом высмеять казнимого. Мне запомнился, например, такого рода его приказ: "В четыре часа утра такого-то числа при приезде моем в Петровско-Разумовский участок дежурный околоточный, снявши шапку и шашку, облокотясь на стол, спал и при входе моем не рапортовал мне о состоянии участка". Ясно, что не рапортовал, когда спал. Можно себе представить состояние духа околоточного, когда он, проснувшись, узрел перед собою нежданного посетителя.
   Требовательность свою он доводил иногда до нелепости. Ради какого-то эстетизма он, например, требовал, чтобы откосы тротуаров были посыпаны желтым песком.
   Действительно, в улице, окаймленной двумя желтыми лентами, было что-то красивое, но это была обременительная повинность для домовладельцев, и не только ненужная, но и вредная. Дождь сносил песок по желобкам ужщ в водостоки, которые сооружала городская управа, и водостоки засорялись. Обер-полицмейстер штрафовал домовладельцев за непосыпку откосов песком, а городская управа привлекала к суду мирового судьи тех, которые посыпали.
   Поддерживал Власовского исключительно великий князь Сергей Александрович. В петербургских высших сферах он расположением не пользовался, чему доказательством служит то, что его не производили из полковников в генералы, как бы следовало, потому что должность обер-полицмейстера была генеральского ранга, и он все время был и подписывался не обер-полицмейстером, а только исправляющим должность обер-полицмейстера. Жесткое его правление продолжалось до 1896 года и оборвалось сразу, также в связи с ходынской катастрофой. От него рады были отделаться, и он получил отставку, так и оставшись полковником.
   ПОЛИЦИЯ ГЛАЗАМИ МАРКИЗА ДЕ КЮСТИНА
   Язва замалчивания распространена в России шире, чем думают. Полиция, столь проворная, когда нужно мучить людей, отнюдь не спешит, когда обращаются к ней за помощью.
   Вот пример такой нарочитой бездеятельности. На Масленице текущего года одна моя знакомая в воскресенье отпустила со двора свою горничную. Приходит ночь, девушка не возвращается. Наутро встревоженная дама посылает человека навести справки в полиции. Там отвечают, что за ночь в Петербурге не случилось ни одного происшествия, поэтому горничная несомненно скоро возвратится целая и невредимая. Проходит день - о девушке ни слуху ни духу. Наконец на следующий день одному из родных несчастной, молодому человеку, хорошо знающему тайные повадки полиции, приходит в голову мысль проникнуть в анатомический театр. Не успев войти, он видит на столе труп своей кузины, приготовленный для вскрытия.
   Как человек русский, он сохраняет достаточно присутствия духа, чтобы скрыть свое волнение.
   - Чей это труп?
   - Понятия не имеем. Эту девушку позавчерашней ночью нашли мертвой на улице. Предполагают, что она была задушена, обороняясь от каких-то неизвестных, пытавшихся изнасиловать ее.
   - Кто же эти неизвестные?
   - Откуда мы знаем? Случай вообще темный, можно строить разные предположения, доказательств нет никаких.
   - Как к вам попал труп?
   - Нам его продала тайком полиция, поэтому смотрите не проговоритесь.
   Последняя фраза - неизбежный припев в устах русского или акклиматизировавшегося иностранца. Для русских нравов и обычаев характерно глубокое молчание, окружающее подобные ужасы.
   Кузен погибшей девушки молчал как убитый, ее хозяйка не посмела жаловаться. И я, быть может, единственный человек, которому она спустя шесть месяцев рассказала об этой трагедии, потому что я иностранец и потому что, как я ей сказал, я ничего не записываю.
   Вы видите, как низшие служащие русской полиции выполняют свой долг. Боюсь, что наставления этих господ сопровождаются действиями, способными навсегда запечатлеть слова в памяти несчастных провинившихся Русский простолюдин получает на своем веку не меньше побоев, чем делает поклонов. И те и другие применяются здесь равномерно в качестве методов социального воспитания народа Бить можно только людей известных классов, и бить их разрешается лишь людям других классов.
   К моменту отмены крепостного права и судебной реформы полиция сосредоточила в своих руках всю репрессивную власть в центре и на местах. В канцеляриях градоначальников, заменивших управы благочиния, были созданы сыскные и охранные отделения. Полиция проводила дознание, а затем передавала материалы следователю, а тот - прокурору. Самой полиции были вменены такие меры пресечения, как отобрание вида на жительство, установление надзора, взятие залога, передача на поруки, домашний арест и, наконец, взятие под стражу на короткий срок.
   ПОЛИЦЕЙСКИЙ СУД
   Во времена крепостничества уважение к человеческой личности огромным большинством общества считалось несбыточной химерой, вольтерьянством, которое весьма недвусмысленно ставилось в укор идейным людям сороковых годов, тогда еще только платонически мечтавшим о возможном освобождении рабов. Все мелкие дела попросту разрешались полицией, и это был поистине суд скорый. О предварительном заключении по мелким делам тогда не было и речи.
   Человека, совершившего буйство, бесчинство или затеявшего на улице драку, постовой городовой, по тогдашней терминологии - будочник, влек прямо с места преступления в квартал, если это было время присутственное, то есть утром, от 9 до 12 часов, или вечером, от 6 до 12; если же проступок совершался в неприсутственное время, то до наступления такового буяна сажали в будку и затем уже в урочное время вели в квартал.
   Таким образом, хотя в принципе и не существовало предварительного заключения, но фактически, в виде задержания виновного в будке, оно применялось, но не свыше 6 часов днем или 9 часов ночью, если проступок совершался после полуночи.
   Когда виновного приводили в квартал, где в присутственное время всегда дежурил или сам квартальный, или его помощник, тогда именовавшийся комиссаром, туда же приглашался и участковый добросовестный. Добросовестный этот обыкновенно избирался обывателями квартала из своей среды на определенный срок, и на его обязанности было присутствовать в качестве добросовестного свидетеля при каждом разбирательстве в квартале как по мелким, так и по всем крупным делам, и без его подписи полицейские протоколы были недействительны...
   По - доставлении виновного в квартал и по явке туда добросовестного, квартальный или его помощник тут же начинал творить суд. Городовой, доставивший провинившегося и свидетелей преступления, если таковые были, докладывал обвинительные пункты, свидетели или подтверждали их, или отвергали, обвиняемый представлял свои оправдания, письмоводитель все это записывал, и дежурный тут же произносил свое решение.
   Если оправдания обвиняемого заслуживали уважения или проступок его был ничтожен, то судья ограничивался двумя-тремя плюхами и строгим внушением обвиняемому "впредь держать ухо востро", и затем он отпускался с миром. Довольные таким "благополучным" исходом, и свидетели, и провинившийся уходили из квартала, а блюститель порядка, городовой, спешил получить с оправданного магарыч за причиненное ему беспокойство, и все судебное производство заканчивалось в час, много в два.
   Если же вина обвиняемого требовала возмездия, то дежурный приговаривал его к наказанию розгами в части, назначая от 10 до 20 розог. В этом смысле тут же составлялась записка, и если судбище производилось до 12 часов дня, то обвиняемого при этой записке тот же городовой, который являлся его обвинителем, вел в часть, где ежедневно от 12 до 4 часов дня производились экзекуции присланных с такими записками из всех четырех кварталов данной части.
   Производились эти экзекуции пожарными служителями части. По получении назначенного ему количества розог обвиняемый расписывался и, как отбывший наказание, отпускался на все четыре стороны.
   И эта процедура - и судбище, и отбытие наказания - тоже не отнимала у провинившегося более двухтрех часов, и только в тех случаях, если суд творился вечером, наказание отбывалось на следующее утро, а в ожидании его обвиняемый проводил ночь в кутузке, как назывались тогда арестантские камеры при частных полицейских домах. Но и в этих случаях весь процесс заканчивался в 12, много в 14 часов.
   Несколько иначе обстояло дело с мелкими кражами: тут виновного, пойманного на месте преступления, не тащили в квартал, а всякий городовой был уполномочен тотчас же куском мела нарисовать круг на спине вора и в кругу сделать крест и, дав ему метлу из ближайшей будки, заставить его мести мостовую у места совершения преступления.
   Вокруг этого метельщика обыкновенно собиралась толпа, нередко вышучивавшая его до слез, и никому и в голову тогда не приходило, что это позорнейшее из издевательств над человеческой личностью, а, наоборот, каждый полагал, что человек, покусившийся на чужое добро, должен пережить публичный срам за свое деяние.
   Таких метельщиков особенно много скоплялось в праздничные дни, когда обыватели толпами осаждали торговые заведения; тогда между ними шныряли воры - мужчины и женщины, иногда шикарно одетые, и вот эти-то франты и шикарные дамы с метлами в руках и крестами, намеленными на спинах дорогих бурнусов, под которыми они прятали украденный товар, особенно вызывали остроты и шутки простолюдинов. Вокруг них устраивалось целое гулянье, и это всенародное позорище обыкновенно длилось до сумерек, с наступлением которых воров, если их в одном месте оказывалось несколько, за руки связывали вместе одной веревкой, за конец которой держался городовой и вел их в часть. Там они ночевали тоже в кутузках, а наутро им снова давали метлы, и они уже мели мостовую у казенных учреждений данной части, а по окончании этой работы заносились в списки воров и отпускались по домам.
   Таким образом, и по мелким кражам судебный процесс вместе с отбытием наказания не превышал одних суток. И это действительно был скорый суд. Неудивительно поэтому, что, когда в 1866 году стали вводиться мировые суды, к слову сказать, в первое время своего существования старавшиеся не затягивать судопроизводства, они все-таки казались народу "канительными"...
   Что касается более крупных преступлений, то следствие даже по очень важным из них тоже в большинстве случаев производилось некоторыми из квартальных надзирателей, числившихся исполняющими должность судебных следователей.
   Следствия эти производились довольно примитивным способом. В каждом квартале среди обывателей были, конечно, люди подозрительные; среди них обыкновенно намечался человек поспособнее; ему делались кое-какие поблажки, а он за это платил услугами по сыску.
   Обыкновенно такой агент, вращаясь в ночлежках, всегда был хорошо осведомлен, где совершено преступлений, кем совершено и куда сбыты плоды его.
   Когда являлась необходимость что-нибудь разыскать, его призывали в квартал на совет, и если сам он не был заинтересован в сокрытии этого преступления, то иногда прямо, иногда намеками наводил полицию на след.
   И такому агенту верили безусловно; если он говорил "не знаю", его уже больше не расспрашивали, зная, что он или не может, или не хочет сказать. Если же он говорил, что вещи увезли туда-то, полиция беспрекословно туда отправлялась, зная, что вещи, несомненно, там, где указано.
   Иногда на этой почве происходили самые неожиданные инциденты...
   Так, однажды на Кузнецком мосту ночью был разграблен меховой магазин Мичинера. Грабители унесли самые дорогие меха почти на сто тысяч рублей, причем каждый мех имел на себе клеймо владельца магазина.
   Одному из московских квартальных надзирателей было поручено произвести следствие по этой краже. Призывает он своего агента и спрашивает: "Знаешь ли ты, Карпушка, где меха Мичинера?" Карпушка прыскает со смеха, но, видимо, стесняется сказать. Это интригует следователя, и он настаивает: "Ну, чего хохочешь, если знаешь, говори!" - "Знаю, ваше благородие, да не смею сказать", - уже давясь от смеха, произносит агент. Следователь убеждает, и, наконец, агент сообщает, что меха Мичинера, все до одного, находятся у пристава такой-то части X. Следователь не верит своим ушам, но он знает, что зря Карпушка врать ему не станет, и, как ни щекотливо его положение, докладывает об этом полицмейстеру Огареву. X, хотя свой брат, полицейский пристав, но за ним уже давно числятся кое-какие темные делишки, и потому полковник Огарев идет с докладом к обер-полицмейстеру. Последний предписывает произвести у пристава X, обыск, и результат этого обыска превосходит всякие ожидания.
   Кроме мичинеровских мехов, у X, находят отлитого из золота бычка с бриллиантами вместо глаз, стоимость которого определяется в несколько сот тысяч рублей. Эта находка освещает другое темное дело. За год перед тем в одной из московских гостиниц остановились два иностранца. На другой день один из них ушел гулять, а другой, воспользовавшись его отсутствием из гостиницы, скрылся, забрав с собой все вещи. Вернувшийся, обнаружив исчезновение своего товарища со всеми вещами, стал шуметь, чего-то требуя, что-то, по-видимому, разъясняя, но так как никто из собравшихся на этот шум не мог понять, на каком языке говорит иностранец, то администрация гостиницы и послала за полицией.
   На этот зов явился сам пристав X., который, произведя у иностранца обыск и не найдя при нем никаких документов, отправил его как бродягу в острог впредь до выяснения его личности.
   А между тем в Петербурге уже разыскивался один из владетельных африканских князьков, который путешествовал вместе со своим секретарем и внезапно исчез, причем было известно, что он всегда носит при себе золотого бычка с бриллиантовыми глазами, представляющего огромную ценность, которому он поклоняется, как божеству.
   Вот по этому-то бычку, найденному у пристава X., и был разыскан ввергнутый им в острог, обобранный своим секретарем дагомейский князек. И не случись этой кражи у Мичинера, возможно, что он так и погиб бы в тюрьме как безымянный бродяга.
   Обнаружение этих дел повело к раскрытию и других темных дел пристава X., и он был предан суду и осужден.
   Так вот, посоветовавшись с такими все знающими агентами, как Карпушка и ему подобные, полицейские следователи уже сами шли дальше по намеченному следу и, накрыв тех, кто им требовался, приступали к дознанию.
   Это дознание по обычаю велось с неизбежным рукоприкладством; пока допрашиваемого не били, он не доверял серьезности допроса, иногда даже нахальничал, но два-три удара приводили его в порядок, и дело налаживалось. Бил допрашиваемого обыкновенно или сам квартальный, или его помощник, по большей части выслужившийся из городовых или других нижних канцелярско-полицейских чинов, или, если ни квартальному, ни помощнику почему-либо самим драться не хотелось, бил доставивший к следствию обвиняемого городовой, неизбежно присутствовавший при этих допросах...
   Дравшимся полицейским народ доверял, не считая их способными к подвохам, и, с другой стороны, как огня боялись тех, которые приступали к делу с шуточками да прибауточками, стараясь заставить обвиняемого проговориться и в то же время измышляя, какими бы способами вырвать у него сознание селедками ли, после которых не давали пить, или клоповниками, в которых ни один из обвиняемых не ухитрялся забыться сном хотя на минуту.
   На таких следователей народ смотрел как на мучителей, боялся их как огня, а раз попавшись в их лапы, всячески старался от них отделаться и попасть в другой следственный участок, где, по его мнению, вели дело "правильно", то есть не допускали ничего, кроме мордобития
   У следователей, которые практиковали подвохи, обвиняемый упорно запирался и, зная, что ему предстоит какое-либо утонченное мучение, начинал прилагать старания не к тому, чтобы поскорее закончилось о нем следствие, а к тому, чтобы избавиться от ненавистного ему следователя. Самым обычным приемом в этом случае был оговор самого следователя, уверения, что дело совершалось или с его ведома, или по его подговору, или при его попустительстве, купленном за деньги.
   А так как такие дела имели место нередко, лучшим доказательством чего была история с мичинеровскими мехами, и так как такие заявления делались в присутствии добросовестного, то такому следователю только и оставалось сбыть такое дело с рук, если сам он лично не был заинтересован в ведении его, и тогда дело живо переходило в другие, более симпатичные для обвиняемого руки.
   Но, если следователь был порученным ему делом заинтересован и надеялся или получить солидную мзду от потерпевшего за удачное его расследование, или же получить повышение по службе, тогда между следователем и обвиняемым завязывалась глухая борьба, и в некоторых случаях крупная кража или особенно дерзкий грабеж заканчивались кровавым эпилогом. Бывали случаи убийства или покушения на убийство обвиняемым такого следователя, или обвиняемый, не выдержав тех мучений, которые угнетали его не привыкшую к подвохам психику, кончал самоубийством.
   Так обстояли дела с расследованием уголовных дел в дореформенной Руси, и только те дела, которые почемунибудь представляли особенный интерес или имели особенно важное значение, направлялись к настоящим, утвержденным судебным следователям, которых и в столицах было не более двух человек и которые хотя и представляли собой более культурный, чем полицейские чиновники, элемент, но для которых, однако, юридическое образование тоже не было обязательным.
   Вообще, до конца пятидесятых годов образование, а тем более университетское, было монополией богатейших родовитейших классов, представители которых брезгливо относились к гражданской службе и, входя в более зрелый возраст, возвращались в свои родовые поместья и там если и служили, то только по выборам, гоняясь за почетными, но неоплачиваемыми должностями.
   Вследствие этого бесчисленные кадры служилого люда, в то время характерно именовавшегося "крапивным семенем", набирались из людей не только неразвитых, но сплошь и рядом малограмотных, образованнейшими людьми среди которых являлись неудачники семинаристы, почему-то не попавшие в духовное звание и перекочевавшие на службу гражданскую.
   Понятно, что от этого сорта людей идейного отношения к своим служебным обязанностям нельзя было и требовать. Все это была нищета, гнавшаяся за куском хлеба, а так как этот кусок казной оплачивался более чем скудно, то каждый и заботился только о том, чтобы извлечь из своего служебного положения наибольшую выгоду.
   На этой почве и разрасталось до невероятных пределов взяточничество как единственный источник, могущий обеспечить беспечальное житье, к которому весь этот наголодавшийся люд так жадно стремился.
   Жалования, получаемые чиновниками во всех судебных учреждениях, были до смешного незначительны, и хотя в пятидесятых годах три рубля стоили теперешних десяти и пятнадцати сообразно со стоимостью предметов потребления, и люди, теперь не знающие, как обойтись с получаемыми 100 рублями, тогда с несравненно большим комфортом могли прожить на 40 рублей, но все же и при таком положении буквально грошового жалованья чиновников не хватало даже на хлеб, а между тем аппетит у каждого пристроившегося к какому-нибудь местечку уже разыгрывался.
   Насколько были мизерны эти жалованья, можно судить по тому, что оклад квартального надзирателя не превышал 50 рублей, из которых производились еще вычеты, а его помощника - 28 рублей. А между тем письмоводитель в квартале тоже получал от 40 до 50 рублей, да в каждом квартале приходилось иметь от трех до пяти писарей, тоже получавших рублей по 10-15, денег же, отпускаемых квартальному надзирателю на содержание канцелярии, не хватало на необходимую бумагу и книги, не говоря уже о помещении. Наконец, городовые получали по 3 рубля в месяц и готовое помещение, то есть будку, в которой, кроме городового и его семьи, помещался еще и подчасок или мушкетер, остававшийся на часах у будки, в то время когда городовой куда-нибудь отлучался.
   Не крупнее были оклады и в других казенных учреждениях. Писцы Правительствующего сената, этого высшего государственного учреждения, получали еще меньше городовых, потому что у тех была хоть будка, а у этих, кроме трехрублевого жалованья, - ничего.
   И в этом отношении ни одно из министерств не представляло исключения. Старшие землемеры, кончившие по первой степени и получавшие звание инженера, получали по 25 рублей; их помощники, окончившие семь классов Межевого института, - 12 рублей 50 копеек в месяц; приблизительно такие же жалованья получали и врачи, и учителя, находившиеся на коронной службе, а фельдшерицы Воспитательного дома, места которых всегда представляли предмет зависти их менее удачливых подруг, имея только общее помещение, получали от 8 до 10 рублей в месяц.
   А ведь весь этот служилый люд имел семьи, которые требовалось кормить, и каждому из них предстояла неразрешимая дилемма: или погибать с голоду, или к получаемому жалованью еще что-либо промыслить. Это вполне сознавало и правительство и поневоле должно было сквозь пальцы смотреть на взяточничество, преследуя его лишь в тех случаях, когда оно переходило в открытый грабеж.
   Таким образом, доходы считались принадлежностью той или другой должности, которая сообразно этому и оценивалась не по окладу жалованья, а по количеству доходов, какие на том или другом месте можно было извлечь.
   Это особенно ярко отражалось на полицейских кварталах; в Москве их было около 70, и каждый квартальный надзиратель, назначенный в тот или другой квартал, заранее знал, на что он там может рассчитывать. Это знало и начальство, назначавшее его туда, и таким образом и поощрение, и кара по службе определялись переводом служащего из одного квартала в другой. Доходность каждого из кварталов была в высшей степени неравномерна и колебалась для квартального надзирателя от 2 до 40 тысяч в год. И вот, за всякую провинность квартальный переводился в худший квартал, за особую выслугу - в лучший. Зависела эта доходность квартала главным образом от количества находившихся в нем торговых и промышленных заведений, но до известной степени увеличивалась и от лица, попавшего в квартал: попадал хищник - доходы если не возрастали вдвое, то, во всяком случае, заметно увеличивались; попадал человек стыдливый - хотя таковые в этой среде встречались редко, - доходы убавлялись, но средняя норма оставалась приблизительно той же.
   Частные пристава, в заведовании которых было по четыре и по пять кварталов, понятно, получали вдвое больше квартальных и, прослужив лет 10-15, составляли колоссальные состояния, хотя чаще деньги, так легко наживаемые, еще легче проигрывались в карты, так как все полицейские чины вели постоянную картежную игру на десятки тысяч.
   ВЕРНЫЕ ПОМОЩНИКИ
   До революции в городах России во все времена года на улице можно было увидеть дворников. В каждом доходном доме, в особняках и различных учреждениях держали одного или нескольких дворников, функции которых были весьма многообразны. Дворники подметали и поливали улицы, зимой убирали снег, используя специальные деревянные снеготаялки, пилили, кололи и носили в квартиры дрова (в большинстве домов отопление было дровяное, или, как его еще называли, "голландское" - по названию наиболее распространенной конструкции печей), выносили мусор. Кроме того, в столицах дворники дежурили круглосуточно у ворот. С двенадцати часов ночи ворота и подъезды закрывались, и, чтобы попасть в дом, нужно было позвонить в находящийся у ворот электрический звонок или "дергалку" (колокольчик) с прибитой под ними дощечкой с надписью "Звонок к дворнику". Ночью дворник находился в подворотне, где спал на деревянном, чаще всего голом топчане.
   Помимо этих, так сказать, жилищно-коммунальных обязанностей, дворники зачастую (особенно в Петербурге и Москве) были нелегальными полицейскими агентами, следившими за подозрительными и сообщавшими обо всем, что происходит в доме. Дворники обычно присутствовали в качестве понятых при обысках и арестах, производимых полицией и жандармерией. В столичных городах дворники чаще всего комплектовались из бывших солдат и унтер-офицеров. Купцы, особенно в Москве и приволжских городах, любили держать дворников из татар.
   Летом дворники ходили в черном картузе с лакированном черным козырьком: донышко картуза тоже было из черной кожи для защиты от дождя; на околышке медная пластинка с надписью "Дворник". Они носили специальный так называемый дворницкий жилет. Это был черный или темно-синий двубортный глухой жилет с небольшим вырезом и с отложным воротником. Застегивался он на семь-восемь маленьких пуговиц по борту. Под жилет надевалась русская рубашка из сатина или ситца. Она выпускалась из-под жилета. Сверху дворники обязательно носили белый холщовый фартук с нагрудником. На шее у дворника на медной цепочке висела большая медная овальная бляха, на которой по кругу была надпись с названием улицы и номер дома. Иногда бляхи не висели на цепочке, а прикалывались с левой стороны груди. У дворника был свисток, чаще всего сделанный из рога. Дворники носили широкие черные шаровары и высокие сапоги, яловые или с "гамбургскими передами". Весной и осенью на сапоги надевались от сырости глубокие калоши. Верхней одеждой дворника была поддевка, подпоясанная кумачовым кушаком. Ночью на дежурство они надевали огромный, до пят, черный тулуп с большим шалевым воротником. В тулупе они и спали в подворотне. Зимой вместо картуза дворники носили круглую барашковую шапку того же фасона, что и городовые.