– Я так и знала, Мадлен, что рано или поздно эта мысль придет тебе в голову! – заявила Наталья.
   – Типично шпажные раны, да? – сказала я.
   – Мне снился вещий сон, – задумчиво сказала Наталья. – Будто Франсуа ударили в спину ножом.
   Мы с ней живем рядом – на одной улице. Моя подворотня смотрит своим темным циклопьим глазом прямо в натальину подворотню. Мы зашли ко мне и упаковали медикаменты в пакет. На мгновение я представила себе нашу комнату и синие мундиры в углу, а потом сняла трубку и позвонила в химчистку.
   – Да! – злобно сказали в трубку.
   – Скажите пожалуйста, сколько стоит вычистить грязный мундир наполеоновской армии? – очень вежливо спросила я.
   Наталья молча улыбалась.
   В трубке задумались.
   – Очень грязный?
   – Очень.
   – Два рубля.
* * *
   В клубе во всех углах громоздятся пустые бутылки. В конце концов, с этим надо решительно бороться! Я взяла посудину из-под какого-то отвратительного портвейна, тщательно запрятанную под кивер, и отправилась в штаб к Сиру. В штабе царил хаос. Среди разбросанных книг, карт, треуголок и холодного оружия, на столе сидел Сир в черном полушубке и тщательно рисовал на листе ватмана какую-то старинную битву. Я показала ему бутылку и сказала, что с этим надо решительно бороться. Сир сделал большие глаза и ответил, что это бутылка из-под лимонада. Я поставила ее на пол и ушла.
   Когда я вернулась в нашу комнату, бутылка уже стояла там на самом видном месте. Ввалился Серж и с таким удовольствием посмотрел на это безобразие, что сразу стало ясно, чьих рук это дело. Серж взял мединструкцию и начал читать ее вслух. Инструкцию сочинили мы с Натальей, когда собрались организовывать аптечку.
   «Господа! По роду ваших занятий нетрудно догадаться, что вы часто имеете дело с ранениями. (Дальше следовала информация о видах ран, списанная с конспекта по медицинской подготовке). Берегите ваши конечности, ибо они больше всего страдают при ударе шпаги или двуручного меча. Убедительная просьба к раненым господам не снимать повязок с целью показать раны соратникам…»
   Серж прочел начало и захохотал:
   – «Господа»! Вот это инструкция! Ого-го! Если какое-нибудь начальство увидит…
   Он стоял и ржал. В самом устрашающем месте, где описывается газовая гангрена, с ним просто истерика сделалась.
   Но тут пришел Сир и сказал:
   – Прибыли новенькие. Сорок человек. Трудновоспитуемых.
   Стало тихо. Я сказала тоскливо:
   – Кончилась наша жизнь.
   Он удивленно взглянул на меня и улыбнулся.
   – Если ты можешь отличить трудновоспитуемого от нормального человека, то я дам тебе пирожок.
   Серж засмеялся. Он замечательно хорошо смеется.
   Я настаивала:
   – Но зачем они нам?
   – Видишь ли, – серьезно сказал Сир, – они будут работать, как звери. И вообще, мадемуазель! Сейчас будет лекция о битве при Рокруа. Прошу всех в залу.
   Лекция прошла блистательно. Сир говорил неторопливо, расхаживая взад и вперед и иногда вскидывая голову. В руках он крутил маршальский жезл с золотой кистью. После каждой фразы он победоносно говорил:
   – Вот!
   Опоздавший Серж примостился возле меня и, нарушая дисциплину, громко зашептал мне на ухо, что Лоран в своих вышитых гусарских штанишках и батюшке-барине похож на французского мародера.
   После лекции мы опять поднялись к себе. В комнате одиноко стоял Франсуа с тетрадкой в руках. Он рассеянно листал и дергал ее. Это был конспект по неорганической химии с надписью на обложке: «Главное – ввязаться в битву… а там посмотрим. Наполеон Бонапарт». Мы брали оттуда листы на растопку.
   – О Себастиани! – сказала Натали, улыбаясь, – а где Липик?
   – Он ехал в автобусе, – неторопливо начал Франсуа, глядя вдаль. – Вдруг вошел народ. И стал Липика топтать.
   – На-асмерть?
   – Нет. Вы плохо знаете Липика. Он вышел из себя. И начал их бить. И всех побил. Но тут появились представители органов.
   – Я же тебе говорила – Липик или умер или сидит.
   – Вы не знаете Липика. Это не тот человек, который даст себя посадить.
   – Значит…
   – Значит, Луи в бегах, – сказал Франсуа, вороша кивера и мундиры. Он вытащил из-под мундиров свою шпагу, согнул ее, уперев лезвие в носок сапога, и ушел фехтовать. В коридоре он столкнулся со старшими офицерами; до нас долетели приветственные возгласы и шаркание ног, означавшее, что господа раскланялись. Вскоре в швейную ворвались Сир и Серж. Они дурачились, как мальчишки. Сир подлетел к зеркалу, вытащил красный фломастер и быстро, одним взмахом написал на зеркале:
   VIVE L'EMPEREUR!
   А Серж украл у нас щетку и не отдавал. Мы устроили возню с визгом. Задыхаясь от смеха, Серж сказал:
   – Старшие офицеры… В комнате, где дамы… И такие звуки…
   Сир помрачнел:
   – Вдруг сейчас войдут солдаты?
 
   Солдаты вошли. Это были те самые новенькие, которых я должна была отличить от нормальных людей. Они пришли знакомиться, и по их тону, по их поведению, по всем неуловимым движениям глаз и рук было ясно до тоскливого крика: они совершенно нормальны. Они пришли в клуб развлекаться, не подозревая о той дымке романтизма, которая окутала эти облезлые стены, и сразу стало скучно. Они что-то говорили и смеялись. Но было скучно. В них не было чего-то самого главного, и они не понимали этого.
   И тогда с невероятной ясностью я увидела, что никогда больше не будет здесь рыцарства и настоящего веселья, потому что новеньких очень много, гораздо больше, чем чудаков, танцевавших с нами на новогоднем балу…
   Я спустилась вниз и подошла к Сиру. Он стоял на пороге и смотрел на снег.
   – Вы куда?
   – Я больше не приду, – сказала я. – Спасибо… за все.
   Он внимательно посмотрел на меня и вдруг догадался.
   – Ждите здесь.
   И быстро ушел.
   Я с тоской посмотрела ему вслед. Было больно думать, что все кончилось так внезапно и быстро. Еще не растаял снег. Но все кончилось. Исчезло обаяние. Их больше, их намного больше, и они не поймут.
   Вернулся Сир и повел меня в залу – за руку. Там были построены во фрунт все новенькие.
   Чужие, ухмыляющиеся лица. Сир наклонился ко мне.
   – Кто из них тебя обидел?
   У меня закружилась голова. Это ужасно, когда перед тобой стоит шеренга, и ты можешь на любого указать пальцем – «этот».
   – Никто, – сказала я. – Меня никто не обижал.
   Насмешливые и злые взгляды вслед. И один взгляд – недоуменный, грустный.

Глава вторая

   Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Впрочем, вполне возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий дальний родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…
«Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве»

   Хатковская и я сидели на уроке биологии. К девятому классу все, что происходило у доски, перестало нас интересовать. Поэтму мы с ней читали: она – мемуары Коленкура, я – «Избранника судьба» Шоу.
   «Избранника судьбы» мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира.
   Вдруг до нас донесся жгучий спор.
   – Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо?
   – Теплов выйти из класса!
   – Не, я выйду, но вы скажите…
   Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать:
   – На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо…
   И класс внезапно стих, прислушиваясь.
   – Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица…
   Нас выгнали из класса.
   – Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем.
   Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и «немножко беседуем». Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой.
   – Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной.
   Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне:
   – Ну что… пошли на дельце.
   И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. «Читает» – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой.
   – Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская.
   – Уйди, корявая, – отозвалась Наталья.
   Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры.
   Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает:
   – Здравствуйте, товарищи юнармейцы!
   После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов:
   – Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
   – …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос.
   Саня-Ваня медленно темнеет. Глаза его скользят по вытянувшейся шеренге и останавливаются на безмятежной физиономии Митяйчика.
   – Юнармеец Теплов!
   – Я! – хрипло и усиленно-подобострастно орет Митяйчик.
   Сомнений не остается.
   – Выйти из строя!
   – Есть!
   Вот где пригодилась клубная выправка! Такой отменный прусский шаг можно увидеть только в фильмах про нацистов.
   Митю выгоняют вон.
   Головченко удовлетворенно кивает и, отстранив Саню-Ваню, говорит бодрым голосом отца-командира:
   – Принять стр-роевую стойку!
   Наши девушки, косясь на напрягшегося в углу Саню-Ваню, убившего много сил на обучение нас строевой стойке, вытягиваются. Как же – помним. «Грудь вперед! живот убрать! руки чуть согнуть в локтях и на бедра».
   – Стоп, – говорит Головченко удивленно-весело. – Это какой идиот научил вас так выставлять локти?
   Я чувствую содрогающееся плечо друга. Стоящая рядом Хатковская трясется от смеха. Она стала вся красная, глаза крепко зажмурены, по щеке катится слеза. Я потихоньку сую ее кулаком в бок. Она тяжело вздыхает и открывает глаза.
   Головченко с удовольствием говорит:
   – Руки свободно висят вдоль корпуса. – И вдруг рявкает: – Р-равняйсь!
   Головы дергаются, я вижу горящее ухо Хатковской.
   – О! – восторгается Головченко. – Головку так! и замерли!
   Он идет вдоль строя, удостаивая каждого ласковым словом:
   – Чудесно! О! Вот так! Очень хорошо! Немного выше подбородок! И замерли!
   Саня-Ваня, обретший дар речи, злобно говорит из угла:
   – Тебе что сказали? Подбородок выше!
   В нашем классе почти нет мальчишек. У нас девчонский класс. И это определило наши отношения с майором.
   – Юнармеец Кожина!
   – Я, – с отвращением говорит Наталья.
   – Отставить, – после краткого раздумья говорит Саня-Ваня. – Юнармеец Алексеев! Выйти из строя на пять шагов!
   Димулео старательно тянет носок. Лицо его становится невыразительным и унылым. На пути Дим-Дима стоит полковник. Полковник стоит спиной к Дим-Диму и не видит его. Димулео тактично ставит занесенную ногу вбок и обходит полковника по кривой.
   В перерыве Хатковская говорит мне:
   – А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие?
   – Дуры, – флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта.
   – Между нами, Мадлен, – говорит Хатковская, толкая меня локтем, – я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… – Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. – Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки – Наполеон…
   В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали:
   – Ей было пятнадцать!
   В ответ она пырнула его со словами:
   – Ему было одиннадцать!
   Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали:
   – Ей было шестьдесят!
   Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке.
   Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» – и благородно ретировалась.
   Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал:
   – Бей, сволочь!
   – Прелесть моя, – нежно ответила Натали.
* * *
   Нас было трое: Кожина, Хатковская и я. Мне всегда казалось, что люди чаще дружат по трое, чем по двое, и в дружбе всегда присутствуют Атос, Портос и Арамис. Атос вносит в дружбу благородство, Портос – доброту, Арамис – некое «себе на уме», не позволяющее полностью раствориться в друзьях и забыть, что ты – отдельный человек. Это не мешало мушкетерам любить Арамиса. И мы с Натальей любили Хатковскую. В нашей дружбе Арамисом была она.
   Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа – типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие.
   Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги – все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение…
 
   – Мадлен, наша пакость, – ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. – Мадлен, вы шкура…
   – Партайгеноссе Хатковская! – говорю я. – Еще немного – и я потребую сатисфакции!
   – Сатисфакция! – смакует Хатковская. – Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция – это, конечно, самое главное.
   – Дети мои, – говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа.
   После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит:
   – Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат…
   Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку.
   – Ты чего?
   – Я представила себе летящую вниз Хатковскую… – говорит она и раскрывает Наполеона.
   – Между прочим, Мадлен, – ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. – Наталья, по-моему, – громко шепчет, – Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом.
   – Уйди, корявая.
   – Нет, ты скажи: как звали маршала Даву?
   – Уйди, я сказала!
   – Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба?[2] Ага, не знаешь!
   Наталья величественно удаляется.
   Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит:
   – «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! – И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь).
   Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели.
   – Дим, – сказала я, – не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно.
   – Это жизненная необходимость, – ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание.
   Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском.
   – Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… – После паузы: – И кожу твою натянут на барабаны…
   – Дим, – нудно сказала я ожившему Димулео, – не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста.
   – Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, – сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: – Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! – И сунул железные пальцы мне в бок.
   После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам.
   Кожина решила усладить наш слух и запела. Я в знак протеста легла в сугроб. Мы устроили возню с визгом. Отдышавшись, мы сели в снег, и Хатковская сообщила, что у Натальи есть тоненькая книжонка про индейцев «Перо фламинго».
   – Отменная глупость! – заявила Хатковская. – Такая банальная, скучная книжонка про индейцев…
   – А кто написал-то?
   – Да какой-то Керк Монро! Ни ума ни фантазии… Дэбил какой-то.
   – Наталья, где ты откопала это «Перо»?
   – А, на даче валялось…
   – Дай почитать-то!
   – Не стоит, Мадлен.
   – Ну дай! Кожа! Ко-жа!
   – Ну дам, дам, успокойся.
   Наталья и я встали и принялись отряхивать снег с пальто. Хатковская, продолжая сидеть в сугробе, воодушевленно говорила:
   – Нет, а хорошо бы достать полное собрание сочинений этого Керка Монро! Девочки, если вы увидите еще какую-нибудь книгу непревзойденного мастера слова, возьмите ее хотя бы на три дня, чтобы мы все могли прочесть. И надо бы найти биографию Монро в серии «Жизнь замечательных людей». Я напишу трактат «Монризм и мировая литература». Димулео нарисует его портрет. Он, наверно, был очень красив, этот Керк Монро. Слуша-ай, а он не предок Мерилин Монро? А Кожина-то, Кожина! Ярая монристка! Давай в программу «Кожина под куполом цирка» включим номер «Перо фламинго»!
   Кожина разозлилась и ушла. Хатковская на минуту замолкает. Она больше не в состоянии говорить. Мы стоим, задыхаясь от смеха, и не сводим друг с друга глаз.
   Подходит Мариночка, наша одноклассница.
   – Вы чего здесь смеетесь?
   Мы мгновенно становимся серьезными.
   – Ты читала Керка Монро?
   – Нет, а кто это?
   Мы переглядываемся, негодуя.
   – Как?!! Не знать Керка Монро! Ты Стивенсона-то хоть читала?
   – Да…
   Хатковская торжественно заявляет:
   – Так вот, Стивенсон – жалкое подражание Керку Монро!
   – А вы читали, да?
   – Да! – гремит Хатковская.
   Мариночка – тихая, спокойная, доверчивая девочка.
   – А где вы достали?
   Я говорю похоронным голосом:
   – У Кожиной. Да ты попроси ее, она завтра с удовольствием принесет. Вон она идет, она еще недалеко ушла.
   Мариночка простодушно догоняет Кожину. До нас доносится злобный рев озверевшей Натальи. Мы хохочем.
   Это было 3 марта 1980 года.
* * *
   Чем бесполезнее знание, тем более привлекательным кажется оно мне. Во мне живут толпы людей, знакомых и любимых по книгам. Я переживаю их жизни, пишу их предсмертные письма, и моя голова сотни раз падает в корзину. Иногда я даже не могу с уверенностью сказать, что живу именно свою жизнь, потому что родилась где-то во Франции в 60-е годы XVIII века и росла среди философов и влюбленных. Моя молодость совпала со штурмом бастилии, и республиканские пушки гремят в моих ушах. Иногда мне кажется, что эти громы слышны всем, и тогда необъяснимым становится спокойствие окружающих. Они не знают, что корольарестован. А я знаю! Нет, выше моих сил молчать об этом. Я всю перемену, размахивая руками, говорю обо всем, что происходит в Республике, Наталье и Хатковской, своим любимым товарищам, с которыми я прошла все победоносные кампании Императора в Италии, где нас встретила тринадцатилетняя Джина. Потом она станет герцогиней Сансеверина и полюбит Фабрицио дель Донго. А сегодня она любит нас, голодных, оборванных, влюбленных французов!
   Мы были с Императором в России и видели его страшные глаза, в которых отражался московский пожар. Это нам он сказал:
   – Какой народ! Варвары… Но какой народ!..
   И мы ответили:
   – Да, сир.
   И мы брели по синему снегу, ломая затупившиеся штыки, и синие сумерки дрожали под нашими окровавленными ногами. Мы брели по снегу, а невдалеке, развалясь в седле, смотрел на нас маленького роста молодой казак с седой прядью на лбу. За ним стояли партизаны. Но они не стреляли в нас. Они молча смотрели, как мы бредем по синему снегу.
   И тут началось раздвоение. Потому что этот казак с седой прядью на лбу был тоже – мы. Безумно жаль нам было этих одиноко бредущих к границе людей, у которых осталась только родина и бежавший от них император. Но и тех, кто разбил их наголову, мы любили самозабвенно.
 
Мы шли вперед за нашим барабаном,
За барабанщиком, как дьявол, рыжим,
И ордена последние и раны
Мы получили прямо под Парижем.
 
 
И наш полковник юный на колени
Вставал перед разбитым барабаном
И левою рукой (мешала рана)
Подписывал приказ о наступленьи…
 
   Мы вошли в Париж, упоенные молодостью, победой и неясным видением свободы. Наш юный монарх был похож на ангела, и мы все обожали его. Наши кони грохотали по парижским мостовым.
   Но и те, кто угрюмым молчанием встретил союзные войска, были тоже мы. Наша родина была оккупирована, нашу столицу заняли чужие солдаты, все было кончено, и ненавистные Бурбоны сели на трон нашего Императора.
   Постепенно мы все более и более переселялись в Россию, и после войны нам вдруг открылись удивительные люди, которые вышли на площадь и дали себя расстрелять во имя неясного светлого призрака, мелькнувшего перед ними в годы юности.
   Трудно жить чужой жизнью. Я путаю тех, кто жил когда-то на самом деле, и тех, кого сочинили писатели. Но иногда и те и другие для меня более живы, чем многие из тех, кого можно потрогать руками. Если есть рядом со мной Наталья, то и Денис Давыдов есть, потому что я люблю обоих (Наталью больше), а если живут Давыдов и Наполеон, то существование Джины не подлежит сомнению.
   Чужим судьбам тесно в моей голове, и они рвутся наружу, к живым людям. Поэтому я нахочу учительницу 2-б Марью Ивановну и путано объясняю:
   – Марья Ивановна… Дело в том, что… Ну в общем, у меня накопилось много материала о декабристах… И он лежит так, без пользы…
   Марья Ивановна почему-то не уходит, а очень вежливо кивает в такт моим словам.
   – Вот. (Глубокий выдох). Если бы я пришла в ваш класс и рассказала…
   Марья Ивановна вдруг говорит:
   – Завтра, на уроке труда, хорошо? Все равно мы уже прошли всю программу. Согласна?
   – Еще бы! – говорю я и краснею.
   На урок труда я пришла внутренне дрожащая и счастливая.
   – Дети! – сказала Марья Ивановна. – Вот Лена, ученица девятого класса, пришла к нам, чтобы рассказать об известном историческом событии истории нашей родины. Все вы знаете, что в 1917 году рабочие и крестьяне свергли царя и установили советскую власть. А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору.
   И Марья Ивановна уселась за стол, придвинув к себе кипу тетрадей, и милостиво кивнула мне.
   Я написала на доске: 1812 и 1825. Эти годы я помню лучше года своего рождения.
   Дети с любопытством следили за мной. Я вздохнула и заговорила. Я рассказывала им обо всем, чем я жила. И о том, как мы не стреляли в поверженного врага, бредущего по снегу. И о том, как мы вошли в Париж. И о том, как мы стояли на площади под картечью, а кругом толпились люди и снег был в кровавых пятнах. И о неясном призраке нашей юности.
   Я успела рассказать только до 1825 года. Может быть, это и лучше, потому что все были в этом году еще живы.
   Звонок резанул по нервам и швырнул меня с площади в школу. Я вздрогнула и огляделась по сторонам. Марья Ивановна вылезла из-за стола и произнесла:
   – А сейчас мы проверим, что вы поняли и запомнили. Дети! Что было в 1812 году?
   – Война за свободу нашей родины.
   Я тяжело переводила дыхание. Мне казалось, что я пробежала много километров на лыжах, а у финиша меня еще и побили.
   Марья Ивановна строго кивала.
   – Правильно. А что было в 1825 году?
   Тишина. Потом голос с задней парты:
   – Восстание.
   – Правильно, дети. Было восстание декабристов. Только надо отвечать не с места, а поднять руку, да? Дети! Кто вышел на площадь?