Страница:
– Я так и знала, Мадлен, что рано или поздно эта мысль придет тебе в голову! – заявила Наталья.
– Типично шпажные раны, да? – сказала я.
– Мне снился вещий сон, – задумчиво сказала Наталья. – Будто Франсуа ударили в спину ножом.
Мы с ней живем рядом – на одной улице. Моя подворотня смотрит своим темным циклопьим глазом прямо в натальину подворотню. Мы зашли ко мне и упаковали медикаменты в пакет. На мгновение я представила себе нашу комнату и синие мундиры в углу, а потом сняла трубку и позвонила в химчистку.
– Да! – злобно сказали в трубку.
– Скажите пожалуйста, сколько стоит вычистить грязный мундир наполеоновской армии? – очень вежливо спросила я.
Наталья молча улыбалась.
В трубке задумались.
– Очень грязный?
– Очень.
– Два рубля.
Когда я вернулась в нашу комнату, бутылка уже стояла там на самом видном месте. Ввалился Серж и с таким удовольствием посмотрел на это безобразие, что сразу стало ясно, чьих рук это дело. Серж взял мединструкцию и начал читать ее вслух. Инструкцию сочинили мы с Натальей, когда собрались организовывать аптечку.
«Господа! По роду ваших занятий нетрудно догадаться, что вы часто имеете дело с ранениями. (Дальше следовала информация о видах ран, списанная с конспекта по медицинской подготовке). Берегите ваши конечности, ибо они больше всего страдают при ударе шпаги или двуручного меча. Убедительная просьба к раненым господам не снимать повязок с целью показать раны соратникам…»
Серж прочел начало и захохотал:
– «Господа»! Вот это инструкция! Ого-го! Если какое-нибудь начальство увидит…
Он стоял и ржал. В самом устрашающем месте, где описывается газовая гангрена, с ним просто истерика сделалась.
Но тут пришел Сир и сказал:
– Прибыли новенькие. Сорок человек. Трудновоспитуемых.
Стало тихо. Я сказала тоскливо:
– Кончилась наша жизнь.
Он удивленно взглянул на меня и улыбнулся.
– Если ты можешь отличить трудновоспитуемого от нормального человека, то я дам тебе пирожок.
Серж засмеялся. Он замечательно хорошо смеется.
Я настаивала:
– Но зачем они нам?
– Видишь ли, – серьезно сказал Сир, – они будут работать, как звери. И вообще, мадемуазель! Сейчас будет лекция о битве при Рокруа. Прошу всех в залу.
Лекция прошла блистательно. Сир говорил неторопливо, расхаживая взад и вперед и иногда вскидывая голову. В руках он крутил маршальский жезл с золотой кистью. После каждой фразы он победоносно говорил:
– Вот!
Опоздавший Серж примостился возле меня и, нарушая дисциплину, громко зашептал мне на ухо, что Лоран в своих вышитых гусарских штанишках и батюшке-барине похож на французского мародера.
После лекции мы опять поднялись к себе. В комнате одиноко стоял Франсуа с тетрадкой в руках. Он рассеянно листал и дергал ее. Это был конспект по неорганической химии с надписью на обложке: «Главное – ввязаться в битву… а там посмотрим. Наполеон Бонапарт». Мы брали оттуда листы на растопку.
– О Себастиани! – сказала Натали, улыбаясь, – а где Липик?
– Он ехал в автобусе, – неторопливо начал Франсуа, глядя вдаль. – Вдруг вошел народ. И стал Липика топтать.
– На-асмерть?
– Нет. Вы плохо знаете Липика. Он вышел из себя. И начал их бить. И всех побил. Но тут появились представители органов.
– Я же тебе говорила – Липик или умер или сидит.
– Вы не знаете Липика. Это не тот человек, который даст себя посадить.
– Значит…
– Значит, Луи в бегах, – сказал Франсуа, вороша кивера и мундиры. Он вытащил из-под мундиров свою шпагу, согнул ее, уперев лезвие в носок сапога, и ушел фехтовать. В коридоре он столкнулся со старшими офицерами; до нас долетели приветственные возгласы и шаркание ног, означавшее, что господа раскланялись. Вскоре в швейную ворвались Сир и Серж. Они дурачились, как мальчишки. Сир подлетел к зеркалу, вытащил красный фломастер и быстро, одним взмахом написал на зеркале:
– Старшие офицеры… В комнате, где дамы… И такие звуки…
Сир помрачнел:
– Вдруг сейчас войдут солдаты?
Солдаты вошли. Это были те самые новенькие, которых я должна была отличить от нормальных людей. Они пришли знакомиться, и по их тону, по их поведению, по всем неуловимым движениям глаз и рук было ясно до тоскливого крика: они совершенно нормальны. Они пришли в клуб развлекаться, не подозревая о той дымке романтизма, которая окутала эти облезлые стены, и сразу стало скучно. Они что-то говорили и смеялись. Но было скучно. В них не было чего-то самого главного, и они не понимали этого.
И тогда с невероятной ясностью я увидела, что никогда больше не будет здесь рыцарства и настоящего веселья, потому что новеньких очень много, гораздо больше, чем чудаков, танцевавших с нами на новогоднем балу…
Я спустилась вниз и подошла к Сиру. Он стоял на пороге и смотрел на снег.
– Вы куда?
– Я больше не приду, – сказала я. – Спасибо… за все.
Он внимательно посмотрел на меня и вдруг догадался.
– Ждите здесь.
И быстро ушел.
Я с тоской посмотрела ему вслед. Было больно думать, что все кончилось так внезапно и быстро. Еще не растаял снег. Но все кончилось. Исчезло обаяние. Их больше, их намного больше, и они не поймут.
Вернулся Сир и повел меня в залу – за руку. Там были построены во фрунт все новенькие.
Чужие, ухмыляющиеся лица. Сир наклонился ко мне.
– Кто из них тебя обидел?
У меня закружилась голова. Это ужасно, когда перед тобой стоит шеренга, и ты можешь на любого указать пальцем – «этот».
– Никто, – сказала я. – Меня никто не обижал.
Насмешливые и злые взгляды вслед. И один взгляд – недоуменный, грустный.
Глава вторая
– Типично шпажные раны, да? – сказала я.
– Мне снился вещий сон, – задумчиво сказала Наталья. – Будто Франсуа ударили в спину ножом.
Мы с ней живем рядом – на одной улице. Моя подворотня смотрит своим темным циклопьим глазом прямо в натальину подворотню. Мы зашли ко мне и упаковали медикаменты в пакет. На мгновение я представила себе нашу комнату и синие мундиры в углу, а потом сняла трубку и позвонила в химчистку.
– Да! – злобно сказали в трубку.
– Скажите пожалуйста, сколько стоит вычистить грязный мундир наполеоновской армии? – очень вежливо спросила я.
Наталья молча улыбалась.
В трубке задумались.
– Очень грязный?
– Очень.
– Два рубля.
* * *
В клубе во всех углах громоздятся пустые бутылки. В конце концов, с этим надо решительно бороться! Я взяла посудину из-под какого-то отвратительного портвейна, тщательно запрятанную под кивер, и отправилась в штаб к Сиру. В штабе царил хаос. Среди разбросанных книг, карт, треуголок и холодного оружия, на столе сидел Сир в черном полушубке и тщательно рисовал на листе ватмана какую-то старинную битву. Я показала ему бутылку и сказала, что с этим надо решительно бороться. Сир сделал большие глаза и ответил, что это бутылка из-под лимонада. Я поставила ее на пол и ушла.Когда я вернулась в нашу комнату, бутылка уже стояла там на самом видном месте. Ввалился Серж и с таким удовольствием посмотрел на это безобразие, что сразу стало ясно, чьих рук это дело. Серж взял мединструкцию и начал читать ее вслух. Инструкцию сочинили мы с Натальей, когда собрались организовывать аптечку.
«Господа! По роду ваших занятий нетрудно догадаться, что вы часто имеете дело с ранениями. (Дальше следовала информация о видах ран, списанная с конспекта по медицинской подготовке). Берегите ваши конечности, ибо они больше всего страдают при ударе шпаги или двуручного меча. Убедительная просьба к раненым господам не снимать повязок с целью показать раны соратникам…»
Серж прочел начало и захохотал:
– «Господа»! Вот это инструкция! Ого-го! Если какое-нибудь начальство увидит…
Он стоял и ржал. В самом устрашающем месте, где описывается газовая гангрена, с ним просто истерика сделалась.
Но тут пришел Сир и сказал:
– Прибыли новенькие. Сорок человек. Трудновоспитуемых.
Стало тихо. Я сказала тоскливо:
– Кончилась наша жизнь.
Он удивленно взглянул на меня и улыбнулся.
– Если ты можешь отличить трудновоспитуемого от нормального человека, то я дам тебе пирожок.
Серж засмеялся. Он замечательно хорошо смеется.
Я настаивала:
– Но зачем они нам?
– Видишь ли, – серьезно сказал Сир, – они будут работать, как звери. И вообще, мадемуазель! Сейчас будет лекция о битве при Рокруа. Прошу всех в залу.
Лекция прошла блистательно. Сир говорил неторопливо, расхаживая взад и вперед и иногда вскидывая голову. В руках он крутил маршальский жезл с золотой кистью. После каждой фразы он победоносно говорил:
– Вот!
Опоздавший Серж примостился возле меня и, нарушая дисциплину, громко зашептал мне на ухо, что Лоран в своих вышитых гусарских штанишках и батюшке-барине похож на французского мародера.
После лекции мы опять поднялись к себе. В комнате одиноко стоял Франсуа с тетрадкой в руках. Он рассеянно листал и дергал ее. Это был конспект по неорганической химии с надписью на обложке: «Главное – ввязаться в битву… а там посмотрим. Наполеон Бонапарт». Мы брали оттуда листы на растопку.
– О Себастиани! – сказала Натали, улыбаясь, – а где Липик?
– Он ехал в автобусе, – неторопливо начал Франсуа, глядя вдаль. – Вдруг вошел народ. И стал Липика топтать.
– На-асмерть?
– Нет. Вы плохо знаете Липика. Он вышел из себя. И начал их бить. И всех побил. Но тут появились представители органов.
– Я же тебе говорила – Липик или умер или сидит.
– Вы не знаете Липика. Это не тот человек, который даст себя посадить.
– Значит…
– Значит, Луи в бегах, – сказал Франсуа, вороша кивера и мундиры. Он вытащил из-под мундиров свою шпагу, согнул ее, уперев лезвие в носок сапога, и ушел фехтовать. В коридоре он столкнулся со старшими офицерами; до нас долетели приветственные возгласы и шаркание ног, означавшее, что господа раскланялись. Вскоре в швейную ворвались Сир и Серж. Они дурачились, как мальчишки. Сир подлетел к зеркалу, вытащил красный фломастер и быстро, одним взмахом написал на зеркале:
VIVE L'EMPEREUR!А Серж украл у нас щетку и не отдавал. Мы устроили возню с визгом. Задыхаясь от смеха, Серж сказал:
– Старшие офицеры… В комнате, где дамы… И такие звуки…
Сир помрачнел:
– Вдруг сейчас войдут солдаты?
Солдаты вошли. Это были те самые новенькие, которых я должна была отличить от нормальных людей. Они пришли знакомиться, и по их тону, по их поведению, по всем неуловимым движениям глаз и рук было ясно до тоскливого крика: они совершенно нормальны. Они пришли в клуб развлекаться, не подозревая о той дымке романтизма, которая окутала эти облезлые стены, и сразу стало скучно. Они что-то говорили и смеялись. Но было скучно. В них не было чего-то самого главного, и они не понимали этого.
И тогда с невероятной ясностью я увидела, что никогда больше не будет здесь рыцарства и настоящего веселья, потому что новеньких очень много, гораздо больше, чем чудаков, танцевавших с нами на новогоднем балу…
Я спустилась вниз и подошла к Сиру. Он стоял на пороге и смотрел на снег.
– Вы куда?
– Я больше не приду, – сказала я. – Спасибо… за все.
Он внимательно посмотрел на меня и вдруг догадался.
– Ждите здесь.
И быстро ушел.
Я с тоской посмотрела ему вслед. Было больно думать, что все кончилось так внезапно и быстро. Еще не растаял снег. Но все кончилось. Исчезло обаяние. Их больше, их намного больше, и они не поймут.
Вернулся Сир и повел меня в залу – за руку. Там были построены во фрунт все новенькие.
Чужие, ухмыляющиеся лица. Сир наклонился ко мне.
– Кто из них тебя обидел?
У меня закружилась голова. Это ужасно, когда перед тобой стоит шеренга, и ты можешь на любого указать пальцем – «этот».
– Никто, – сказала я. – Меня никто не обижал.
Насмешливые и злые взгляды вслед. И один взгляд – недоуменный, грустный.
Глава вторая
Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Впрочем, вполне возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий дальний родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…«Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве»
Хатковская и я сидели на уроке биологии. К девятому классу все, что происходило у доски, перестало нас интересовать. Поэтму мы с ней читали: она – мемуары Коленкура, я – «Избранника судьба» Шоу.
«Избранника судьбы» мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира.
Вдруг до нас донесся жгучий спор.
– Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо?
– Теплов выйти из класса!
– Не, я выйду, но вы скажите…
Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать:
– На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо…
И класс внезапно стих, прислушиваясь.
– Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица…
Нас выгнали из класса.
– Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем.
Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и «немножко беседуем». Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой.
– Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной.
Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне:
– Ну что… пошли на дельце.
И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. «Читает» – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой.
– Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская.
– Уйди, корявая, – отозвалась Наталья.
Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры.
Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает:
– Здравствуйте, товарищи юнармейцы!
После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов:
– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
– …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос.
Саня-Ваня медленно темнеет. Глаза его скользят по вытянувшейся шеренге и останавливаются на безмятежной физиономии Митяйчика.
– Юнармеец Теплов!
– Я! – хрипло и усиленно-подобострастно орет Митяйчик.
Сомнений не остается.
– Выйти из строя!
– Есть!
Вот где пригодилась клубная выправка! Такой отменный прусский шаг можно увидеть только в фильмах про нацистов.
Митю выгоняют вон.
Головченко удовлетворенно кивает и, отстранив Саню-Ваню, говорит бодрым голосом отца-командира:
– Принять стр-роевую стойку!
Наши девушки, косясь на напрягшегося в углу Саню-Ваню, убившего много сил на обучение нас строевой стойке, вытягиваются. Как же – помним. «Грудь вперед! живот убрать! руки чуть согнуть в локтях и на бедра».
– Стоп, – говорит Головченко удивленно-весело. – Это какой идиот научил вас так выставлять локти?
Я чувствую содрогающееся плечо друга. Стоящая рядом Хатковская трясется от смеха. Она стала вся красная, глаза крепко зажмурены, по щеке катится слеза. Я потихоньку сую ее кулаком в бок. Она тяжело вздыхает и открывает глаза.
Головченко с удовольствием говорит:
– Руки свободно висят вдоль корпуса. – И вдруг рявкает: – Р-равняйсь!
Головы дергаются, я вижу горящее ухо Хатковской.
– О! – восторгается Головченко. – Головку так! и замерли!
Он идет вдоль строя, удостаивая каждого ласковым словом:
– Чудесно! О! Вот так! Очень хорошо! Немного выше подбородок! И замерли!
Саня-Ваня, обретший дар речи, злобно говорит из угла:
– Тебе что сказали? Подбородок выше!
В нашем классе почти нет мальчишек. У нас девчонский класс. И это определило наши отношения с майором.
– Юнармеец Кожина!
– Я, – с отвращением говорит Наталья.
– Отставить, – после краткого раздумья говорит Саня-Ваня. – Юнармеец Алексеев! Выйти из строя на пять шагов!
Димулео старательно тянет носок. Лицо его становится невыразительным и унылым. На пути Дим-Дима стоит полковник. Полковник стоит спиной к Дим-Диму и не видит его. Димулео тактично ставит занесенную ногу вбок и обходит полковника по кривой.
В перерыве Хатковская говорит мне:
– А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие?
– Дуры, – флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта.
– Между нами, Мадлен, – говорит Хатковская, толкая меня локтем, – я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… – Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. – Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки – Наполеон…
В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали:
– Ей было пятнадцать!
В ответ она пырнула его со словами:
– Ему было одиннадцать!
Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали:
– Ей было шестьдесят!
Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке.
Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» – и благородно ретировалась.
Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал:
– Бей, сволочь!
– Прелесть моя, – нежно ответила Натали.
Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа – типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие.
Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги – все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение…
– Мадлен, наша пакость, – ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. – Мадлен, вы шкура…
– Партайгеноссе Хатковская! – говорю я. – Еще немного – и я потребую сатисфакции!
– Сатисфакция! – смакует Хатковская. – Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция – это, конечно, самое главное.
– Дети мои, – говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа.
После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит:
– Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат…
Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку.
– Ты чего?
– Я представила себе летящую вниз Хатковскую… – говорит она и раскрывает Наполеона.
– Между прочим, Мадлен, – ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. – Наталья, по-моему, – громко шепчет, – Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом.
– Уйди, корявая.
– Нет, ты скажи: как звали маршала Даву?
– Уйди, я сказала!
– Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба?[2] Ага, не знаешь!
Наталья величественно удаляется.
Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит:
– «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! – И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь).
Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели.
– Дим, – сказала я, – не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно.
– Это жизненная необходимость, – ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание.
Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском.
– Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… – После паузы: – И кожу твою натянут на барабаны…
– Дим, – нудно сказала я ожившему Димулео, – не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста.
– Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, – сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: – Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! – И сунул железные пальцы мне в бок.
После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам.
Кожина решила усладить наш слух и запела. Я в знак протеста легла в сугроб. Мы устроили возню с визгом. Отдышавшись, мы сели в снег, и Хатковская сообщила, что у Натальи есть тоненькая книжонка про индейцев «Перо фламинго».
– Отменная глупость! – заявила Хатковская. – Такая банальная, скучная книжонка про индейцев…
– А кто написал-то?
– Да какой-то Керк Монро! Ни ума ни фантазии… Дэбил какой-то.
– Наталья, где ты откопала это «Перо»?
– А, на даче валялось…
– Дай почитать-то!
– Не стоит, Мадлен.
– Ну дай! Кожа! Ко-жа!
– Ну дам, дам, успокойся.
Наталья и я встали и принялись отряхивать снег с пальто. Хатковская, продолжая сидеть в сугробе, воодушевленно говорила:
– Нет, а хорошо бы достать полное собрание сочинений этого Керка Монро! Девочки, если вы увидите еще какую-нибудь книгу непревзойденного мастера слова, возьмите ее хотя бы на три дня, чтобы мы все могли прочесть. И надо бы найти биографию Монро в серии «Жизнь замечательных людей». Я напишу трактат «Монризм и мировая литература». Димулео нарисует его портрет. Он, наверно, был очень красив, этот Керк Монро. Слуша-ай, а он не предок Мерилин Монро? А Кожина-то, Кожина! Ярая монристка! Давай в программу «Кожина под куполом цирка» включим номер «Перо фламинго»!
Кожина разозлилась и ушла. Хатковская на минуту замолкает. Она больше не в состоянии говорить. Мы стоим, задыхаясь от смеха, и не сводим друг с друга глаз.
Подходит Мариночка, наша одноклассница.
– Вы чего здесь смеетесь?
Мы мгновенно становимся серьезными.
– Ты читала Керка Монро?
– Нет, а кто это?
Мы переглядываемся, негодуя.
– Как?!! Не знать Керка Монро! Ты Стивенсона-то хоть читала?
– Да…
Хатковская торжественно заявляет:
– Так вот, Стивенсон – жалкое подражание Керку Монро!
– А вы читали, да?
– Да! – гремит Хатковская.
Мариночка – тихая, спокойная, доверчивая девочка.
– А где вы достали?
Я говорю похоронным голосом:
– У Кожиной. Да ты попроси ее, она завтра с удовольствием принесет. Вон она идет, она еще недалеко ушла.
Мариночка простодушно догоняет Кожину. До нас доносится злобный рев озверевшей Натальи. Мы хохочем.
Это было 3 марта 1980 года.
Мы были с Императором в России и видели его страшные глаза, в которых отражался московский пожар. Это нам он сказал:
– Какой народ! Варвары… Но какой народ!..
И мы ответили:
– Да, сир.
И мы брели по синему снегу, ломая затупившиеся штыки, и синие сумерки дрожали под нашими окровавленными ногами. Мы брели по снегу, а невдалеке, развалясь в седле, смотрел на нас маленького роста молодой казак с седой прядью на лбу. За ним стояли партизаны. Но они не стреляли в нас. Они молча смотрели, как мы бредем по синему снегу.
И тут началось раздвоение. Потому что этот казак с седой прядью на лбу был тоже – мы. Безумно жаль нам было этих одиноко бредущих к границе людей, у которых осталась только родина и бежавший от них император. Но и тех, кто разбил их наголову, мы любили самозабвенно.
Но и те, кто угрюмым молчанием встретил союзные войска, были тоже мы. Наша родина была оккупирована, нашу столицу заняли чужие солдаты, все было кончено, и ненавистные Бурбоны сели на трон нашего Императора.
Постепенно мы все более и более переселялись в Россию, и после войны нам вдруг открылись удивительные люди, которые вышли на площадь и дали себя расстрелять во имя неясного светлого призрака, мелькнувшего перед ними в годы юности.
Трудно жить чужой жизнью. Я путаю тех, кто жил когда-то на самом деле, и тех, кого сочинили писатели. Но иногда и те и другие для меня более живы, чем многие из тех, кого можно потрогать руками. Если есть рядом со мной Наталья, то и Денис Давыдов есть, потому что я люблю обоих (Наталью больше), а если живут Давыдов и Наполеон, то существование Джины не подлежит сомнению.
Чужим судьбам тесно в моей голове, и они рвутся наружу, к живым людям. Поэтому я нахочу учительницу 2-б Марью Ивановну и путано объясняю:
– Марья Ивановна… Дело в том, что… Ну в общем, у меня накопилось много материала о декабристах… И он лежит так, без пользы…
Марья Ивановна почему-то не уходит, а очень вежливо кивает в такт моим словам.
– Вот. (Глубокий выдох). Если бы я пришла в ваш класс и рассказала…
Марья Ивановна вдруг говорит:
– Завтра, на уроке труда, хорошо? Все равно мы уже прошли всю программу. Согласна?
– Еще бы! – говорю я и краснею.
На урок труда я пришла внутренне дрожащая и счастливая.
– Дети! – сказала Марья Ивановна. – Вот Лена, ученица девятого класса, пришла к нам, чтобы рассказать об известном историческом событии истории нашей родины. Все вы знаете, что в 1917 году рабочие и крестьяне свергли царя и установили советскую власть. А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору.
И Марья Ивановна уселась за стол, придвинув к себе кипу тетрадей, и милостиво кивнула мне.
Я написала на доске: 1812 и 1825. Эти годы я помню лучше года своего рождения.
Дети с любопытством следили за мной. Я вздохнула и заговорила. Я рассказывала им обо всем, чем я жила. И о том, как мы не стреляли в поверженного врага, бредущего по снегу. И о том, как мы вошли в Париж. И о том, как мы стояли на площади под картечью, а кругом толпились люди и снег был в кровавых пятнах. И о неясном призраке нашей юности.
Я успела рассказать только до 1825 года. Может быть, это и лучше, потому что все были в этом году еще живы.
Звонок резанул по нервам и швырнул меня с площади в школу. Я вздрогнула и огляделась по сторонам. Марья Ивановна вылезла из-за стола и произнесла:
– А сейчас мы проверим, что вы поняли и запомнили. Дети! Что было в 1812 году?
– Война за свободу нашей родины.
Я тяжело переводила дыхание. Мне казалось, что я пробежала много километров на лыжах, а у финиша меня еще и побили.
Марья Ивановна строго кивала.
– Правильно. А что было в 1825 году?
Тишина. Потом голос с задней парты:
– Восстание.
– Правильно, дети. Было восстание декабристов. Только надо отвечать не с места, а поднять руку, да? Дети! Кто вышел на площадь?
«Избранника судьбы» мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира.
Вдруг до нас донесся жгучий спор.
– Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо?
– Теплов выйти из класса!
– Не, я выйду, но вы скажите…
Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать:
– На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо…
И класс внезапно стих, прислушиваясь.
– Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица…
Нас выгнали из класса.
– Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем.
Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и «немножко беседуем». Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой.
– Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной.
Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне:
– Ну что… пошли на дельце.
И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. «Читает» – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой.
– Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская.
– Уйди, корявая, – отозвалась Наталья.
Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры.
Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает:
– Здравствуйте, товарищи юнармейцы!
После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов:
– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
– …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос.
Саня-Ваня медленно темнеет. Глаза его скользят по вытянувшейся шеренге и останавливаются на безмятежной физиономии Митяйчика.
– Юнармеец Теплов!
– Я! – хрипло и усиленно-подобострастно орет Митяйчик.
Сомнений не остается.
– Выйти из строя!
– Есть!
Вот где пригодилась клубная выправка! Такой отменный прусский шаг можно увидеть только в фильмах про нацистов.
Митю выгоняют вон.
Головченко удовлетворенно кивает и, отстранив Саню-Ваню, говорит бодрым голосом отца-командира:
– Принять стр-роевую стойку!
Наши девушки, косясь на напрягшегося в углу Саню-Ваню, убившего много сил на обучение нас строевой стойке, вытягиваются. Как же – помним. «Грудь вперед! живот убрать! руки чуть согнуть в локтях и на бедра».
– Стоп, – говорит Головченко удивленно-весело. – Это какой идиот научил вас так выставлять локти?
Я чувствую содрогающееся плечо друга. Стоящая рядом Хатковская трясется от смеха. Она стала вся красная, глаза крепко зажмурены, по щеке катится слеза. Я потихоньку сую ее кулаком в бок. Она тяжело вздыхает и открывает глаза.
Головченко с удовольствием говорит:
– Руки свободно висят вдоль корпуса. – И вдруг рявкает: – Р-равняйсь!
Головы дергаются, я вижу горящее ухо Хатковской.
– О! – восторгается Головченко. – Головку так! и замерли!
Он идет вдоль строя, удостаивая каждого ласковым словом:
– Чудесно! О! Вот так! Очень хорошо! Немного выше подбородок! И замерли!
Саня-Ваня, обретший дар речи, злобно говорит из угла:
– Тебе что сказали? Подбородок выше!
В нашем классе почти нет мальчишек. У нас девчонский класс. И это определило наши отношения с майором.
– Юнармеец Кожина!
– Я, – с отвращением говорит Наталья.
– Отставить, – после краткого раздумья говорит Саня-Ваня. – Юнармеец Алексеев! Выйти из строя на пять шагов!
Димулео старательно тянет носок. Лицо его становится невыразительным и унылым. На пути Дим-Дима стоит полковник. Полковник стоит спиной к Дим-Диму и не видит его. Димулео тактично ставит занесенную ногу вбок и обходит полковника по кривой.
В перерыве Хатковская говорит мне:
– А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие?
– Дуры, – флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта.
– Между нами, Мадлен, – говорит Хатковская, толкая меня локтем, – я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… – Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. – Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки – Наполеон…
В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали:
– Ей было пятнадцать!
В ответ она пырнула его со словами:
– Ему было одиннадцать!
Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали:
– Ей было шестьдесят!
Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке.
Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» – и благородно ретировалась.
Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал:
– Бей, сволочь!
– Прелесть моя, – нежно ответила Натали.
* * *
Нас было трое: Кожина, Хатковская и я. Мне всегда казалось, что люди чаще дружат по трое, чем по двое, и в дружбе всегда присутствуют Атос, Портос и Арамис. Атос вносит в дружбу благородство, Портос – доброту, Арамис – некое «себе на уме», не позволяющее полностью раствориться в друзьях и забыть, что ты – отдельный человек. Это не мешало мушкетерам любить Арамиса. И мы с Натальей любили Хатковскую. В нашей дружбе Арамисом была она.Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа – типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие.
Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги – все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение…
– Мадлен, наша пакость, – ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. – Мадлен, вы шкура…
– Партайгеноссе Хатковская! – говорю я. – Еще немного – и я потребую сатисфакции!
– Сатисфакция! – смакует Хатковская. – Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция – это, конечно, самое главное.
– Дети мои, – говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа.
После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит:
– Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат…
Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку.
– Ты чего?
– Я представила себе летящую вниз Хатковскую… – говорит она и раскрывает Наполеона.
– Между прочим, Мадлен, – ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. – Наталья, по-моему, – громко шепчет, – Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом.
– Уйди, корявая.
– Нет, ты скажи: как звали маршала Даву?
– Уйди, я сказала!
– Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба?[2] Ага, не знаешь!
Наталья величественно удаляется.
Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит:
– «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! – И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь).
Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели.
– Дим, – сказала я, – не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно.
– Это жизненная необходимость, – ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание.
Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском.
– Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… – После паузы: – И кожу твою натянут на барабаны…
– Дим, – нудно сказала я ожившему Димулео, – не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста.
– Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, – сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: – Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! – И сунул железные пальцы мне в бок.
После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам.
Кожина решила усладить наш слух и запела. Я в знак протеста легла в сугроб. Мы устроили возню с визгом. Отдышавшись, мы сели в снег, и Хатковская сообщила, что у Натальи есть тоненькая книжонка про индейцев «Перо фламинго».
– Отменная глупость! – заявила Хатковская. – Такая банальная, скучная книжонка про индейцев…
– А кто написал-то?
– Да какой-то Керк Монро! Ни ума ни фантазии… Дэбил какой-то.
– Наталья, где ты откопала это «Перо»?
– А, на даче валялось…
– Дай почитать-то!
– Не стоит, Мадлен.
– Ну дай! Кожа! Ко-жа!
– Ну дам, дам, успокойся.
Наталья и я встали и принялись отряхивать снег с пальто. Хатковская, продолжая сидеть в сугробе, воодушевленно говорила:
– Нет, а хорошо бы достать полное собрание сочинений этого Керка Монро! Девочки, если вы увидите еще какую-нибудь книгу непревзойденного мастера слова, возьмите ее хотя бы на три дня, чтобы мы все могли прочесть. И надо бы найти биографию Монро в серии «Жизнь замечательных людей». Я напишу трактат «Монризм и мировая литература». Димулео нарисует его портрет. Он, наверно, был очень красив, этот Керк Монро. Слуша-ай, а он не предок Мерилин Монро? А Кожина-то, Кожина! Ярая монристка! Давай в программу «Кожина под куполом цирка» включим номер «Перо фламинго»!
Кожина разозлилась и ушла. Хатковская на минуту замолкает. Она больше не в состоянии говорить. Мы стоим, задыхаясь от смеха, и не сводим друг с друга глаз.
Подходит Мариночка, наша одноклассница.
– Вы чего здесь смеетесь?
Мы мгновенно становимся серьезными.
– Ты читала Керка Монро?
– Нет, а кто это?
Мы переглядываемся, негодуя.
– Как?!! Не знать Керка Монро! Ты Стивенсона-то хоть читала?
– Да…
Хатковская торжественно заявляет:
– Так вот, Стивенсон – жалкое подражание Керку Монро!
– А вы читали, да?
– Да! – гремит Хатковская.
Мариночка – тихая, спокойная, доверчивая девочка.
– А где вы достали?
Я говорю похоронным голосом:
– У Кожиной. Да ты попроси ее, она завтра с удовольствием принесет. Вон она идет, она еще недалеко ушла.
Мариночка простодушно догоняет Кожину. До нас доносится злобный рев озверевшей Натальи. Мы хохочем.
Это было 3 марта 1980 года.
* * *
Чем бесполезнее знание, тем более привлекательным кажется оно мне. Во мне живут толпы людей, знакомых и любимых по книгам. Я переживаю их жизни, пишу их предсмертные письма, и моя голова сотни раз падает в корзину. Иногда я даже не могу с уверенностью сказать, что живу именно свою жизнь, потому что родилась где-то во Франции в 60-е годы XVIII века и росла среди философов и влюбленных. Моя молодость совпала со штурмом бастилии, и республиканские пушки гремят в моих ушах. Иногда мне кажется, что эти громы слышны всем, и тогда необъяснимым становится спокойствие окружающих. Они не знают, что корольарестован. А я знаю! Нет, выше моих сил молчать об этом. Я всю перемену, размахивая руками, говорю обо всем, что происходит в Республике, Наталье и Хатковской, своим любимым товарищам, с которыми я прошла все победоносные кампании Императора в Италии, где нас встретила тринадцатилетняя Джина. Потом она станет герцогиней Сансеверина и полюбит Фабрицио дель Донго. А сегодня она любит нас, голодных, оборванных, влюбленных французов!Мы были с Императором в России и видели его страшные глаза, в которых отражался московский пожар. Это нам он сказал:
– Какой народ! Варвары… Но какой народ!..
И мы ответили:
– Да, сир.
И мы брели по синему снегу, ломая затупившиеся штыки, и синие сумерки дрожали под нашими окровавленными ногами. Мы брели по снегу, а невдалеке, развалясь в седле, смотрел на нас маленького роста молодой казак с седой прядью на лбу. За ним стояли партизаны. Но они не стреляли в нас. Они молча смотрели, как мы бредем по синему снегу.
И тут началось раздвоение. Потому что этот казак с седой прядью на лбу был тоже – мы. Безумно жаль нам было этих одиноко бредущих к границе людей, у которых осталась только родина и бежавший от них император. Но и тех, кто разбил их наголову, мы любили самозабвенно.
Мы вошли в Париж, упоенные молодостью, победой и неясным видением свободы. Наш юный монарх был похож на ангела, и мы все обожали его. Наши кони грохотали по парижским мостовым.
Мы шли вперед за нашим барабаном,
За барабанщиком, как дьявол, рыжим,
И ордена последние и раны
Мы получили прямо под Парижем.
И наш полковник юный на колени
Вставал перед разбитым барабаном
И левою рукой (мешала рана)
Подписывал приказ о наступленьи…
Но и те, кто угрюмым молчанием встретил союзные войска, были тоже мы. Наша родина была оккупирована, нашу столицу заняли чужие солдаты, все было кончено, и ненавистные Бурбоны сели на трон нашего Императора.
Постепенно мы все более и более переселялись в Россию, и после войны нам вдруг открылись удивительные люди, которые вышли на площадь и дали себя расстрелять во имя неясного светлого призрака, мелькнувшего перед ними в годы юности.
Трудно жить чужой жизнью. Я путаю тех, кто жил когда-то на самом деле, и тех, кого сочинили писатели. Но иногда и те и другие для меня более живы, чем многие из тех, кого можно потрогать руками. Если есть рядом со мной Наталья, то и Денис Давыдов есть, потому что я люблю обоих (Наталью больше), а если живут Давыдов и Наполеон, то существование Джины не подлежит сомнению.
Чужим судьбам тесно в моей голове, и они рвутся наружу, к живым людям. Поэтому я нахочу учительницу 2-б Марью Ивановну и путано объясняю:
– Марья Ивановна… Дело в том, что… Ну в общем, у меня накопилось много материала о декабристах… И он лежит так, без пользы…
Марья Ивановна почему-то не уходит, а очень вежливо кивает в такт моим словам.
– Вот. (Глубокий выдох). Если бы я пришла в ваш класс и рассказала…
Марья Ивановна вдруг говорит:
– Завтра, на уроке труда, хорошо? Все равно мы уже прошли всю программу. Согласна?
– Еще бы! – говорю я и краснею.
На урок труда я пришла внутренне дрожащая и счастливая.
– Дети! – сказала Марья Ивановна. – Вот Лена, ученица девятого класса, пришла к нам, чтобы рассказать об известном историческом событии истории нашей родины. Все вы знаете, что в 1917 году рабочие и крестьяне свергли царя и установили советскую власть. А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору.
И Марья Ивановна уселась за стол, придвинув к себе кипу тетрадей, и милостиво кивнула мне.
Я написала на доске: 1812 и 1825. Эти годы я помню лучше года своего рождения.
Дети с любопытством следили за мной. Я вздохнула и заговорила. Я рассказывала им обо всем, чем я жила. И о том, как мы не стреляли в поверженного врага, бредущего по снегу. И о том, как мы вошли в Париж. И о том, как мы стояли на площади под картечью, а кругом толпились люди и снег был в кровавых пятнах. И о неясном призраке нашей юности.
Я успела рассказать только до 1825 года. Может быть, это и лучше, потому что все были в этом году еще живы.
Звонок резанул по нервам и швырнул меня с площади в школу. Я вздрогнула и огляделась по сторонам. Марья Ивановна вылезла из-за стола и произнесла:
– А сейчас мы проверим, что вы поняли и запомнили. Дети! Что было в 1812 году?
– Война за свободу нашей родины.
Я тяжело переводила дыхание. Мне казалось, что я пробежала много километров на лыжах, а у финиша меня еще и побили.
Марья Ивановна строго кивала.
– Правильно. А что было в 1825 году?
Тишина. Потом голос с задней парты:
– Восстание.
– Правильно, дети. Было восстание декабристов. Только надо отвечать не с места, а поднять руку, да? Дети! Кто вышел на площадь?