– Мерси, благодарю вас, – сказала леди Флабелла, когда бойкая, но преданная Шеризет щедро окропила душистой смесью носовой платок леди Флабеллы из тонкого батиста, обшитый драгоценными кружевами и украшенный по четырем уголкам гербом Флабеллы и великолепными геральдическими изображениями этой семьи. – Мерси, этого достаточно.
   В это мгновение, когда леди Флабелла, поднеся к своему очаровательному, но задумчиво выточенному носику носовой платок, все еще вдыхала восхитительный аромат, дверь будуара (искусно скрытая богатыми портьерами из шелкового дамаска цвета итальянского неба) распахнулась, и два лакея, одетые в ливреи цвета персика с золотом, вошли бесшумной поступью в сопровождении пажа в шелковых чулках, который, пока они стояли поодаль, отвешивая грациознейшие поклоны, приблизился к ногам своей прелестной госпожи и, опустившись на одно колено, подал на великолепном подносе чеканного золота надушенное письмо. Леди Флабелла с волнением, которого не могла подавить, разорвала конверт и сломала благоухающую печать. Это письмо было от Бефилера – молодого, стройного, с тихим голосом – от ее Бефилера…»
(«Жизнь и приключения Николаса Никльби»)
   На пародии легче разобрать отличительные черты этого вида халтуры. Ниже я приведу отрывки из произведений, написанных вполне серьезно.
   «Золоченые сопли», как правило, интересуются исключительно любовью, протекающей среди красивых интерьеров, туалетов, мелких интриг и светских развлечений. Роскошь смакуется весьма подробно. Описаниям страстей и слез отводятся целые главы.
   Монризм же, напротив, обычно интересуется людьми, не имеющими за душой ни гроша. Дело не в благосостоянии героев, а в их отношении к деньгам: для монристского героя деньги не значат ровно ничего, даже если он занят поисками сокровищ. Он способен отдать последний грош, он способен сыпать золотом (если оно у него есть), не задумываясь.
   Никакого благородства, мужества, честности в этих произведениях мы не встретим. Здесь все слабонервны, заперты в четырех стенах, заняты мелкими сплетнями и интригами, все купаются в роскоши и ноют, ноют…
   Но не будем справедливые к «золоченым соплям». Лучшие образцы этой литературы, которые не способны научить ничему, кроме повышенной слезливости, до сих пор волнуют школьниц, как волновали когда-то институток, и многие романы Лидии Чарской вспоминаются пожилыми дамами с благодарностью.
   Вот рассказ Вл. Ленского «Искупление» («Огонек» № 6 за 1915 год):
   «Все случилось так странно просто и неожиданно. Володя Черепанов, робский, застенчивый студент, давний знакомый Мирры, с которым у нее были только лишь дружеские отношения, в сумерках, когда все в комнате точно затянулось лиловым газом и только зеркала светились синими, прозрачными безднами – вдруг осмелел, взял руку Мирры и припал к ней долгим поцелуем. Молодая женщина не отнимала руки, она вся застыла, замерла, будто глубоко задумалась и забыла – где она и что с ней. Она смотрела прямо перед собой недоумевающими, широко раскрытыми глазами – и трудно было понять, что в ней происходило. Оторвавшись от ее руки, Володя поднял к ней лицо – и вдруг она посмотрела на него таким странным, сумасшедшим взглядом, что у него упало сердце и похолодели руки и ноги…»
   Эту сцену застает муж Мирры. После массы страданий Мирра приходит к Володе.
   «Не переставая смеяться быстрым, нервным смешком, она целовала его в губы, в глаза и гладила своей пушистой муфтой его голову, лоб, шею. Володя горячо прижал ее к себе, закрыв глаза, и весь замер под этой нежной лаской… Но Мирра вдруг умолкла, лицо ее стало совсем белое, как бумага, глаза как будто в страхе зажмурилась. Ее рука с муфтой остановилась у его виска – и внутри мехового мешка раздался короткий глухой удар, похожий на звук, с каким выскакивает из лимонадной бутылки пробка. Володя весь дернулся вверх – ей показалось, что он еще успел с удивлением, испуганно, вскинуть на нее глаза, которые тотчас потухли, затянувшись мертвой стеклянной пленкой… Что она сделала?! Из ее горла вырвалось короткое рыдание, и она бросилась к Володе и стала тормошить его, повторяя, как безумная, с отчаяньем и страстью:
   – Боже, Боже!.. Милый, родной!.. Ведь я люблю тебя! Люблю, слышишь?»
   Героини подобных произведений – всегда истерички. Их поступки необъяснимы и продиктованы какими-то стихийными побуждениями. Способен ли нормальный человек поверить в данном случае автору?
   «Лед… синь-вода… Лицо Евсюкова. Слова: «На белых нарветесь ненароком, живым не сдавай».
   Ахнула, закусила губы и схватила брошенную винтовку.
   – Эй, ты… кадет поганый!.. Назад! Говорю тебе – назад, черт!
   Поручик махнул руками, стоя по щиколотки в воде.
   Внезапно он услыхал за спиной оглушительный, торжествующий грохот гибнущей в огне и буре планеты…
   Поручик упал головой в воду. В маслянистом стекле расходились красные струйки из раздробленного черепа.
   Марютка шагнула вперед, нагнулась. С воплем рванула гимнастерку на груди, выронив винтовку.
   В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на нее недоуменно-жалостно.
   Она шлепнулась ладонями в воду, попыталась приподнять мертвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим голосом:
   – Родненький мой! Что я наделала? Очнись, болезный мой! Синегла-азенький!»
(Б.Лавренев. «Сорок первый»)
   В первом случае все из пальца, а во втором – все из сердца. Отчего? Оттого, что Ленский – халтурщик, а Лавренев – романтик, хотя и иронизирует, чтобы не впадать в излишнюю патетику («грохот погибающей планеты»).[10]
   «Мертвая стеклянная пленка», затянувшая глаза бедного Володи, – это слова. А синий глаз в синей воде – это образ, за которым любовь и смерть.
 
   «Золоченые сопли» всегда повышенно чувствительны.
   «– Мадемуазель, не сердитесь, душечка, – вдруг сказала девочка шепотом, обвивая рукой талию Кати и пряча на ее груди свое лицо. – Не сердитесь, я больше никогда, никогда не буду.
   – Я не сержусь, душенька, и не имею права сердиться. За что же? Мне только очень жаль, что есть маленькие дети, которые мучают животных и никогда не подумают о том, что все эти крошечные творения тоже создания Божии и что этим крошечным созданиям так же больно, как и им, маленьким девочкам».
(«Юность Кати и Вари Солнцевых»).
   Все подобные повести строятся на одном слове – «экзальтация». Одна немолодая женщина, услышав имя Чарской, произнесла нараспев, словно цитируя какое-то произведение этой писательницы: «Ах, Мари – такая душечка! Я всю ночь простояла на коленях у ее двери и плакала от любви к ней…»
   «– Варенька! Радость моя! Моя жизнь! – начал он умоляющим голосом. – Что с вами? Чего вы испугались? Этих чужих? Да?.. Но ведь без них нельзя! Нужны свидетели нашего брака. Мы обвенчаемся и, если вы хотите, они тотчас же оставят нас. Мы уедем к себе, будем одни… Да? Хотите?
   Белев ласково глядел на Варю, стоя совсем близко от нее.
   – Варенька… – начал он шепотом.
   – Не теперь, только не теперь… Лучше потом! Отпустите меня!.. Уедемте отсюда…»
(«Юность Кати и Вари Солнцевых»).
   Подводя итоги, скажу о «золоченых соплях» следующее. Пользы от них никакой, вреда особого тоже, разве что портят литературный вкус девочкам. Невежественные читатели иногда путают златосопливые произведения с монристскими. Глубочайшее заблуждение! Монризм – дитя романтизма; «золоченые сопли» происходят от сентиментализма (ср.: «Лиза рыдала – Эраст плакал – оставил ее – она упала – стала на колени, подняла руки к небу и смотрела на Эраста, который удалялся – далее – далее и наконец скрылся – воссияло солнце, и Лиза, оставленная, бедная, лишилась чувств и памяти». – «Бедная Лиза».). Монризм – чтение для пацанов, «золоченые сопли» – преимущественно девчонское чтение. У этих течений совершенно разные взгляды на жизнь. Например, для героев златосопливых книг любовь – все. Ради любви – что угодно. Для героев монристских книг любовь – одно из благ, к которым стремится положительный герой, наряду со свободой, сокровищами, местью, долгом дружбы. Эти два течения имеют разные центры тяжести.

Глава третья
Монризм и немонристская литература

   Соотношение монризма и иных, немонристских видов литературы стоится по-разному. Несомненно одно: элементы монризма встречаются в произведениях, которые принадлежат к первичной литературе.
   Прежде всего это касается жанров, наиболее близких романтизму, – фантастики и сказки. В реализме этих элементов сравнительно мало.
   1. Ключевое понятие монризма – «момент». Что такое момент, лучше всего показать на следующем примере.
   В 1678 г. в Амстердаме вышла книга «Пираты Америки», написанная свидетелем и участником многих походов карибских пиратов, скрывшимся под псевдонимом Эксквемелин. Это произведение отличается удивительной точностью и большим количеством достоверных фактов. «Пираты Америки» выдержали множество изданий на разных языках и на протяжении многих лет служили своего рода библией для романистов. Черпал из этого источника и Рафаэль Сабатини.
   Одним из шедевров пиратской карьеры Питера Блада считалось маракаибское дело. Посмотрите на карту северного побережья Южной Америки. Озеро Маракаибо имеет форму бутылки с горлышком, направленным в сторону моря. Пираты стояли в озере (в лагуне, как пишет Эксквемелин), а у самого выхода, в узком проливе, их ждали пушки испанского флота.
   Вот что сделал знаменитый пират Генри Морган («Пираты Америки»): «…встал вопрос, как выйти из лагуны. Пираты решили пуститься на хитрость: днем, в канун ночи, которая намечена была для бегства, часть пиратов села на каноэ, якобы для того, чтобы высадиться на берег. Берег этот был в густых зарослях, и пираты незаметно вернулись назад, легли в каноэ и потихоньку снова подошли к своим кораблям. Такой маневр они предприняли неоднократно, причем ложная эта высадка шла со всех кораблей. Испанцы твердо уверились, что пираты попытаются этой ночью броситься на штурм и захватить крепость; они стали готовить все необходимое для защиты с суши и повернули туда все пушки.
   Настала ночь, и когда Морган убедился, что все пираты наготове, он приказал поднять якори, поставить паруса. Корабли понесло в струе течения, и их прибило почти к самой крепости. Испанцы тотчас повернули часть пушек в сторону моря, но пираты успели уже осуществить свой маневр, и их корабли почти не пострадали от крепостных орудий. Впрочем, испанцы так и не решились повернуть все пушки в сторону моря, опасаясь, что основные силы пиратов нападут на них с суши…»
   Перед нами – свидетельство очевидца о том, какой находчивостью обладал Генри Морган. Но это сухое, хотя и точное изложение факта. Сабатини же превращает этот факт в «момент», над которым хочется смеяться от удовольствия. Дело даже не в том, что он не рассказывает, а показывает. Дело в наслаждении, с которым автор относится к сюжету и которое передается нам. «Дотащить момент», в сущности означает извлечь максимум удовольствия из факта.
   Посмотрите, что сделал в Маракаибо капитан Блад.
   «Примерно в полутора милях от форта и в полумиле от берега, т. е. там, где начиналось мелководье, все четыре корабля стали на якорь как раз в пределах видимости испанцев, но вне пределов досягаемости их самых дальнобойных пушек.
   Адмирал торжествующе захохотал:
   – Ага! Эти английские собаки колеблются! Клянусь Богом, у них есть для этого все основания.
   – Они будут ждать наступления темноты, – высказал свое предположение его племянник, дрожавший от возбуждения. Дон Мигель, улыбаясь, взглянул на него.
   – А что им даст темнота в этом узком проливе под дулами моих пушек? Будь спокоен, Эстебан, сегодня ночью мы отомстим за твоего отца и моего брата.
   Он прильнул к окуляру подзорной трубы и не поверил своим глазам, увидев, что пироги, шедшие на буксире за пиратскими кораблями, были подтянуты к бортам. Он не мог понять этого маневра, но следующий маневр удивил его еще больше: побыв некоторое время у противоположных бортов кораблей, пироги одна за другой уже с вооруженными людьми появились снова и, обойдя суда, направились в сторону острова. Лодки шли по направлению к густым кустарникам, сплошь покрывавшим берег и вплотную подходившим к воде. Адмирал, широко раскрыв глаза, следил за лодками до тех пор, пока они не скрылись в прибрежной растительности.
   – Что означает эта чертовщина? – спросил он своих офицеров. Никто не мог ему ответить, все они в таком же недоумении глядели вдаль. Минуты через две или три Эстебан, не сводивший глаз с водной поверхности, дернул адмирала за рукав и, протянув руку, закричал:
   – Вот они, дядя!
   Там, куда он указывал, действительно показались пироги. Они шли обратно к кораблям. Однако сейчас в лодках, кроме гребцов, никого не было. Все вооруженные люди остались на берегу.
   Пироги подошли к кораблям и снова отвезли на Лас Паломас новую партию вооруженных людей. Один из испанских офицеров высказал наконец свое предположение:
   – Они хотят атаковать нас с суши и, конечно, попытаются штурмовать форт.
   – Правильно, – улыбнулся адмирал. – Я уже угадал их намерения. Если боги хотят кого-нибудь наказать, то прежде всего они лишают его разума…
   Однако вечером адмирал был уже не так уверен в себе. За это время пироги шесть раз доставили людей на берег и, как ясно видел в подзорную трубу дон Мигель, перевезли по меньшей мере 12 пушек.
   Он уже больше не улыбался и, повернувшись к своим офицерам, не то с раздражением, не то с беспокойством заметил:
   – Какой болван говорил мне, что корсаров не больше трехсот человек? Они уже высадили на берег по меньшей мере вдвое больше людей.
   Адмирал был изумлен, но изумление его значительно увеличилось бы, если бы ему сказали, что на берегу острова Лас Паломас нет ни одного корсара и ни одной пушки. Дон Мигель не мог догадаться, что пироги возили одних и тех же людей: при поездке на берег они сидели и стояли в лодках, а при возвращении на корабль лежали на дне лодки и поэтому со стороны казалось, что в лодках нет никого.
   Возрастающий страх испанской солдатни перед неизбежной кровавой схваткой начал передаваться и адмиралу. Испанцы боялись ночной атаки, так как им уже стало известно, что у этого кошмарного капитана Блада оказалось вдвое больше сил, нежели было прежде.
   И в сумерках испанцы наконец сделали то, на что так рассчитывал капитан Блад: они приняли меры для отражения атаки с суши…»
 
   Реализм тоже показывает, рисует картины, но реализм никогда не интересуется «моментами». Ему неважно подать историю эффектно, смакую наиболее неожиданные и смелые повороты сюжета. У Льва Толстого «моментов» в этом понимании слова нет, хотя неожиданных встреч и романтических обстоятельств в «Войне и мире» достаточно много. Вспомним, например, появление Николая Ростова в Богучарове: беспомощная одинокая девушка, приближающийся враг, взбунтовавшиеся мужики и спаситель-гусар. Но в этой истории Толстого (и нас) интересует не само по себе романтическое обстоятельство, а что-то совсем иное: тончайшие движения души, неуловимый ток, создавший особое поле напряжения между гусаром и барышней, – и при этом ни одного аха, оха, обморока, ничего из «золоченых соплей», ничего из монризма, все из жизни.
   В нашей обыденной жизни тоже случаются «моменты». Но когда мы их переживаем, когда (как говорит Томас Манн) наша история впервые рассказывает себя самой себе, мы имеем дело именно с толстовским пониманием «момента». А вот когда мы эту же историю рассказываем в пятый раз своим друзьям, мы уже строим свой рассказ по-монристски, выгодно оттеняя наиболее интересные стороны происшествия, оставляя в тени длинноты, неприятности, нашу неловкость – словом, все лишнее.
 
   «Момент» – наиболее часто встречающийся в немонристских видах литературы элемент монризма.
   Вот знаменитая сцена в «Хождении по мукам» А.Н.Толстого. Рощин сидит на вокзале. «Кто-то, с облегчением вздохнув, сел рядом с Вадимом Петровичем, видимо надолго. Садились до этого многие, посидят и уйдут, а этот начал дрожать ногой, ляжкой, трясся весь диван. Не уходил и не переставал дрожать. Рощин сказал:
   – Послушайте, вы не можете перестать трясти ногой?
   Тот с готовностью ответил:
   – Простите, дурная привычка.
   И сидел после этого неподвижно… Рощин, не отнимая руки, сквозь раздвинутые пальцы одним глазом покосился на соседа. Это был Телегин… От изумления Вадим Петрович едва не вскрикнул, едва не кинулся к Ивану Ильичу. Но Телегин не открывал глаз, не шевелился. Секунда миновала. Он понял – перед ним был враг. Еще в конце мая Вадим Петрович знал, что Телегин – в Красной Армии, пошел туда своей охотой и – на отличном счету. Одет он был в явно чужое…
   Неподвижно, точно спящие, сидели Рощин и Иван Ильич близко на дубовом диване. Вокзал опустел в этот час. Сторож закрывал перронные двери. Тогда Телегин проговорил, не открывая глаз:
   – Спасибо, Вадим.»
 
   «Легенда о синем гусаре» Гусева (повесть о М.С.Лунине, изданная в серии «Пламенные революционеры») полна «моментов». Гусев видит и нарочно подчеркивает картинность поведения молодых людей, но видит и другое – ироническое отношение их к этой картинности. Для нас, людей ХХ века, романтический стиль поведения обязательно должен дополняться легкой насмешкой. Без насмешки покажется слишком глупо. На стыке иронии и легендарности и возникает «момент».
   Офицеры в лесу на охоте. Польша. «Но в это время из-за деревьев показалась девушка в платье служанки; это было так неожиданно, что все, включая Лунина, застыли на миг…
   Девушка невольно помедлила, видя перед собой воду на тропке, справа – высокие влажные травы, слева – гусара с его конем.
   Лунин неторопливо – будто для этого и было припасено – снял зелено-голубой ментик с гривы коня, одним грациозным, ленивым движением постелил под ноги полячке и отступил:
   – Прошу, панна, – сказал он, слегка улыбаясь в усы и небрежно показывая рукой.
   Та зарделась, одарила его гордой и благосклонной улыбкой и просто прошла по ментику с его мехом; она минула костер под восхищенные возгласы поляков: – Браво! – прошла к реке – и вскоре можно было видеть ее лодку, стремящуюся к холму замка».
   Как будто сцену из рыцарского романа разыграли – и сами усмехнулись. Сколько удовольствия от ситуации получили и сами герои, и читатели!
 
   2. Второй, типично монристский признак, прочно завоевавший литературу, – это «нота си». Си вот-вот упадет в до, эту спокойную, уверенную, мажорную ноту. Си всего в полутоне от счастья, но оно никогда не превратится в до, оно будет тянуться до бесконечности, и счастье будет рядом и все же недостижимо.
   «Нота си» звучит в «Юноне и Авось» на полную мощь. Это произведение не назовешь монристским. Но тема невозможности счастья оформлена «нотой си», нотой, присущей лучшим произведениям монризма: «Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду».
   Зиновий Гердт сказал однажды: «Конфликт произведения был невероятно сложен: ОН ЕЕ ЛЮБИТ, НО ОНА ЕГО ЛЮБИТ».
   На этой ноте строится «Обыкновенное чудо» Шварца: Медведь и Принцесса любят друг друга, они оба – замечательные, достойные друг друга люди (персонажи?), но между ними стоит непреодолимая преграда – как только девушка поцелует его, он превратится в зверя.
   Второе действие «Дракона» (Шварц) кончается тем, что Ланцелот умирает. Эльза грустно рассказывает со слов Кота о его смерти: «Кот сидел возле раненого и слушал, бьется ли его сердце… И вот кот крикнул: стой! И осел остановился. Уже наступила ночь. Они взобрались высоко-высоко в горы, и вокруг было так тихо, так холодно. Поворачивай домой, сказал Кот. Теперь люди уже не обидят его. Пусть Эльза простится с ним, а потом мы его похороним».
   Все третье действие он мертв для нас, и только в самом конце мы узнаем, что Ланцелот жив, что он вернулся, и что «все будет прелестно».
   «Нота си» – нота невозможности счастья – это пронзительный тонкий звук, подобный звуку трубы в утреннем воздухе, от которого замирает сердце и остается острая жалость к людям и себе.
   «Они шли навстречу друг другу – и волнение, звон в душе нарастали; они шли – и были еще далеко друг от друга – и они все уже знали, все уж сказали друг другу». – «О Натали… о снега…» – Опять «Легенда о синем гусаре». Лунин и Наталия Потоцкая. Была любовь, было и это «но»: ее юность и королевская кровь, его связи с заговорщиками. В трех строчках ничего не сказано, но остается уверенность: эти двое, идущие навстречу друг другу, – любят и никогда не будут счастливы.
 
   3. Есть еще третье, связывающее монризм с мировой литературой, – манера выражаться, некая картинность, любовь к красивой фразе, любовь к сильному слову, неуловимая интонация любования собой.
   Лев Толстой ни себе, ни своим героям никакой картинности не позволяет. Если его персонаж рисуется, то это плохо ему удается – Толстой непременно укажет на неестественность его поведения.
   «Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдится того, что ему рассказывают…»
   Почему – стыдится, если подвиг? А потому, что если этот подвиг выдуман (хотя бы и для славы русского оружия), то он ложь, а если все это правда – то бессмысленная бравада. Конечно, это очень красивый жест. Но красивости ради рисковать детьми – такого Толстой не простит никому, даже герою Раевскому.
   Я уже говорила, что Толстой – принципиальный антимонрист.
   Евгений Шварц писал сказки. Он был очень близок к монризму, удерживаясь на тонкой проволоке, балансируя между чистым сказочным романтизмом и монризмом. Неуловимые интонации красивости проскальзывают и в его пьесах.
   У Брэдбери в великолепном рассказе «И попрежнему лучами серебрит простор луна» есть такая фраза: Спендер, подойдя к человеку, которого он глубоко презирал, вынимает револьвер и говорит: «Встань, умри как мужчина».
   Ланцелот отвечает Дракону (на его реплику «Вас нужно уничтожить»): «Я не дамся».
   В повести Гусева «Огненный ветер Юга» (о Сан-Мартине) крестьянина уговаривают уйти в армию Сан-Мартина:
   – Странный человек ваш командир! Хотел бы я посмотреть на него.
   – Увидишь. Кстати, если что, он платит из своего кармана. Перебоев в жалованье не бывает, даже если казна пуста.
   – Платит из своего кармана? Но зачем это ему? У него какая-то своя цель. Люди не любят, когда генерал себе на уме.
   – Я вот – себе на уме?
   – Да вроде нет. Скорее, простоват. Но кто тебя знает?
   – А если меня убьют твои приятели – то это тоже «кто тебя знает»?
   – Пожалуй, это ты сказал сильнее, чем многое другое…
   Здесь мы слышим чисто монристские инторации, хотя Гусев слишком любит психологию, которой монризм вообще себя не утруждает.
 
   О привлекательности монризма говорит еще такой, поистине удивительный факт. Джек Лондон, автор «Мартина Идена», «Морского волка», «Рожденной в ночи», «Мексиканца» – строгих, суровых книг – пишет «Сердца трех». Пишет с увлечением, с огромным удовольствием длинный, запутанный, неправдоподобный роман с приключениями, индейцами и пр. – полный набор монристских штампов. Зачем он написал этот роман? А затем, зачем вообще пишут монристы – для собственного удовольствия. Предполагалось, что по нему будет снят фильм.
   Реалисты пишут потому, что это – единственный для них способ думать, решать жизнь. ТАК Джек Лондон написал многие свои книги. А в «Сердцах трех» он так откровенно, мальчишески развлекается, что невольно понимаешь: в его груди билось сердце монриста!

Глава четвертая
Монризм в России

   Монризм – явление, совершенно не свойственное русской классической литературе и чрезвычайно присущее советской.
   Почему русская классическая литература никогда не была монристской?
   Во-первых, русские традиционно относились к литературе очень серьезно. Летописание почиталось служением Богу и делом, достойным только святых душ. Поэт-пророк, осеняемый крылами гения. Литература для русских писателей – это поле битвы добра и зла, это тернистый путь к истине. «Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души». Какая уж тут ухмылка!
   Во-вторых, своеобразие развития русской литературы состояло в том, что она слишком долго находилась в рамках средневековья и начала усваивать европейскую традицию только в XVIII веке. Поэтому романтизм был у нас очень кратковременным явлением. Русской литературе было некогда погружаться в эту стихию, она и так сильно отстала – вперед, вперед! В начале жизни – романтик, в конце – реалист. Романтизм сошел со сцены молодым, не успев обветшать, осыпаться, как тюльпан, еще свежим.