– У вас были какие-то контракты с фирмой?
– Были. – Тилли хищно поглядела на красавицу.
Та с сожалением развела руками.
– Мне очень жаль, но сейчас невозможно восстановить практически ничего. В нынешней ситуации многие пострадали. – И поскорей перешла к более интересному: – Не желаете ли что-нибудь приобрести?
Лэсси между тем подошла к полке, на которой были выставлены приспособления – в том числе и литые из резины. Заметив интерес, с которым девушка разглядывает продукцию "Интима", красавица поспешила к ней на помощь, с облегчением отвязавшись от противной Тилли с ее противными расспросами.
– Харигата – древняя восточная традиция, которую давно уже пора было освоить и нам, в Междуречье. Мы, можно сказать, новаторы в этом деле. Ведь что такое харигата? Лучшая часть мужчины, только без всего остального. Харигата никогда не устает, он может быть ласковым и грубым, по вашему желанию…
И как убедительно говорит! Лэсси слушала рассказ, ею же самой написанный, и млела. И не хотела, а млела. Красавица будто извлекала рекламный текст из самых сокровенных глубин своей души. Слова исходили из розового ротика, словно рождаясь на глазах. Лэсси даже замечталась на мгновение под сладкую музыку ее речей.
– Да, – немного невпопад сказала Лэсси, перебив, наконец, красавицу. Та послушно замолчала и с ласковой, понимающей улыбкой уставилась на покупательницу.
– Тилли, иди сюда, – позвала Лэсси.
Тилли, метя подолом, приблизилась.
– Ой, – проговорила она, оглядывая полку. – Сколько их тут…
– Вам угодно? – осторожно, чтобы не спугнуть, спросила красавица.
Тилли протянула руку, безошибочно взяв "Спящего Тристана". Провела кончиками пальцев по упругому члену. Как знакомо ей это прикосновение. Будто в тот день, когда она тайком спустила джинсы со спящего Марка и осмотрела его член, чтобы потом сделать копию.
– Вот этот.
Красавица с энтузиазмом поддержала:
– Прекрасный выбор!
– Знаю, – поворчала Тилли.
– Тридцать сиклей, – сказала красавица.
Девицы переглянулись.
– Харигата – лучшая часть мужчины, – сказала Лэсси. – И кормить его не надо. И не курит. И баб не водит.
Тилли полезла в свою холщовую сумку и начала отсчитывать сикли. Красавица деликатно глядела в сторону. Маленькие ловкие руки Тилли выложили на столе перед красавицей два столбика по пятнадцать сиклей. Та, очнувшись от задумчивости, сноровисто пересчитала деньги, смахнула их в ящик и снова улыбнулась обеим девицам.
– Прошу вас, – произнесла она, вручая им покупку. И когда только она успела так изящно запаковать Спящего Тристана? Харигата был завернут в золотую бумагу с красными розами и белыми маргаритками, перевязан полосатой лентой, покупка вкусно хрустела и еле заметно пахла сладковатым дымом курений.
Безжалостно сминая роскошный бант, Тилли сунула харигата в свою сумку. Попрощавшись с красавицей, девицы вновь очутились на улице.
Вечером, поставив харигата на стол, они разлили свежий чай по немытым чашкам. Полушубок, чуя настроение хозяйки, приполз из прихожей и теперь лежал на коленях у Тилли, которая рассеянно гладила его против шерсти.
– Вот мы и остались с тобой вдвоем, – сказала Лэсси. Шумно всхлипнула, потянула чай сквозь зубы.
– Как ты думаешь, почему бабушка не продала себя в храм? – спросила неожиданно Тилли. – Ведь за нее отвалили целых шестьдесят сиклей. А она хотела служить у нас за одну только еду и спальное место.
Эта мысль не приходила Лэсси в голову. Она так и сказала.
– Понятия не имею. Никогда об этом не задумывалась.
– Мне кажется, ей не хотелось жить в храме. И вообще у чужих людей. Ей хотелось иметь внуков, – сказала Тилли. – На самом деле это не мы ее в дом пустили. Это она нас удоречила. Вернее, увнучила. А мы ее продали.
– Закономерно, – после краткого молчания подытожила Лэсси.
– Да, – согласилась Тилли. – Закономерно. Итак, мы проели и пропили бабушку, а сейчас еще и потрахаемся, благослови ее Нергал.
И она погладила харигата.
– Ну что, Марк, – сказала Тилли, – вот теперь ты от нас никуда не уйдешь.
ПРАХ
…Стало быть, умер.
Наставник Белза умер. В своей постели, как и хотел, в собственной, на заработанные деньги купленной квартире в центре Вавилона, и жена даже не заметила, как отошел. Просто перестал дышать, в чем она удостоверилась лишь наутро, да и то не сразу.
Мертв. И ничего с этим поделать нельзя.
Асенефа посмотрела на себя в зеркало, прежде чем занавесить его марлей. Будто прощалась. Увидела глаза иконописной красоты, в двойных кольцах ресниц и усталости. Рот увидела, маленький, узкогубый. Остренькие скулы. Такому лицу только вдовий платок и впору. Поглядела – даже не вздохнула. И закрыла свое лицо ржавой от пыли марлей. А других зеркал в доме не было.
Ушла в кухню, там засела. Сварила себе кофе. Потом еще раз сварила кофе, но допивать уже не стала – сердце забухало в горле. Пусто на душе и спокойно. И делать ничего не хотелось. Рука не поднималась делать что-то. По телефону позвонить разве что?
Ну, и куда звонить – в милицию, в "скорую"? Нелепость и того, и другого очевидна. Он умер.
Что, спрашивается, делать здесь милиции?
– Уважаемая госпожа Смерть, вам придется последовать за нами. Вы подозреваетесь в совершении преднамеренного убийства.
– Я не стану отвечать на вопросы, пока не позовут моего адвоката.
Тут же и рыло адвоката вылезет… Известно, каков адвокат у Смерти.
…Потом врачи – как приходили они всю жизнь из районной поликлиники (да и из ведомственной, от Оракула кормившейся, тоже):
– Анальгин с амидопирином три раза в день после еды… и хорошенько пропотеть…
Она посмотрела в раскрытую дверь кухни. А он остывает – там, в спальне.
Залпом допила кофе, только сейчас поняв, что забыла положить сахар. Решительно отодвинула табуретку, чтобы не мешала, и водрузила себя на колени, лицом в сторону прокопченной вентиляционной решетки под потолком в углу кухни, где по достоверным данным компаса находился восток.
Глубоко вздохнула. Итак…
– Отче наш, который на небесах… Раз ты – наш отец, значит, мы все – братья и сестры, так, получается? Нет, это неправильно. Неправильно, потому что в сердце своем я чувствую иначе. Ведь ты заглядываешь иногда в мое сердце, Господи? Тогда ты знаешь, что я стала бы лицемерить, говоря: "отец наш". Я – Асенефа, ты помнишь меня? Мне дали имя египтянки, жены этого раздолбая Иосифа, который сны толковал. Удачно толковал, на чем и поднялся. Совсем как мой Белза. Он мертв. Вон, в комнате лежит, можешь полюбоваться. И скоро набегут все его бабы, не сомневаюсь. Завоют. Мои сестры, если уж ты – наш отец.
Ну ладно, Манефа – она моя сестра. Моя настоящая сестра, кровная и единоутробная, и даже молочная – все разом. Я ее люблю. Он трахался с ней, когда она только-только приехала из Кадуя поступать в институт, молоденькая была, нежная. Лучше уж с ним, чем с этими козлами из ихнего института.
Актерка тоже оказалась славной, к тому же он ее бросил. С Актеркой он трахался, когда я валялась в больнице после этого чертова аборта с этим чертовым воспалением. Ты не думай, Господи, я на тебя не в претензии, так мне и надо за то, что дитя извела.
Да, еще есть Марта, немка белобрысая. Сестра ли она мне? Она в Тебя, Господи, можно сказать, и не верует, до того Тебе дела быть не должно, да и мне тоже. Ну, с Мартой он, естественно, трахался неоднократно. Не скажу, что меня это так уж раздражало. Трудяга Марта, этого не отнимешь. Вкалывать горазда. Пусть – будет мне сестра и Марта.
Но вот Мария, эта сучка… Скажи на милость, почему я и ее должна считать своей сестрой? Только потому что Марию он трахал тоже?..
Ах нет, я запуталась. Ты – наш Отец вовсе не потому, что он переспал со всеми моими подругами.
Ты – наш Отец на небесах…
Итак. Отче наш, иже еси на небесех…
Тьфу! Да не сестра мне Мария!.. Не сестра!..
Что есть праведник?
Человек пьет водку. Он, несомненно, не праведен.
Логично.
Но бывает и наоборот: можно пить водку и все равно быть праведным. Сколь великолепно подобие Божье, даже когда оно и лыка не вяжет. И тогда получается, что любой человек есть праведник. Бесконечно восхищение мое перед праведностью этого жалкого, смертного существа.
Можно не пить водку и быть праведным.
И совсем уж несообразно: и водку не пить, и праведным не быть.
Ладно.
Что есть грех?..
– Мария, Мария! Ты скоро? Вода нужна!
– Иду, мама!
Возит багром в неглубоком колодце. Ведро бьется о бетонные кольца, никак не хочет тонуть, никак не желает зачерпнуть воды.
– Да Мария! Тебя за смертью посылать!
Мать кричит из кухни. И чего ее, спрашивается, на выходные потащило на дачу, в такой-то мороз? Сидеть бы сейчас в городе, в теплом кресле, книжки читать. Зимой на даче так холодно. Только и радости, что у печки потереться, послушать, как дрова трещат, только и удовольствия, что перечитать по сотому разу подшивки старых журналов "Вокруг света" – еще отец выписывал. Мать все в растопку норовит пустить, а Мария не дает.
– Ма-ша!
Налегла посильнее на багор, кольцо по ведерной ручке скользнуло, с дужки соскользнуло, ведро водой захлебнулось, с багра соскочило, в колодце мелькнуло – и пропало.
– Мам, я ведро утопила…
На крыльцо мать выходит – в дачном фартуке, из занавески сшитом. Летом веет от ее фигуры: и от фартука этого, и от волос, из-под косынки выбившихся, колечки седеющие, и от запаха жареной картошки, за нею следом выскочившего на морозный воздух.
– Маша. Сколько можно ждать?
– Да утопилось ведро, мам.
– Как – утопилось? – И понесла на одной ноте, точно по покойнику завыла: – Не дочь, а наказание, и в кого только такая уродилась, ленивая, нет чтобы на работу нормальную устроиться, все какие-то мечтания… Нет, добром все это не кончится, помяни мое слово…
…Что есть грех? Злые поступки совершаются добровольно. Это очевидно. Настолько очевидно, что даже как-то не по себе делается.
А вот добрые?..
Да, я стояла с Белзой в очереди. Какое-то кафе, "Лакомка" или "Сластена", не помню. Он обожал пирожные с кремом и обжирался ими. А сам тощий, как дрань, из какой лапти плетут. И я громко сказала про злые поступки. А какая-то женщина, что стояла перед нами и, видно, слушала разговор – ну да, я так раздухарилась, что вся "Сластена", небось, слышала! – она повернулась и в упор спросила: "А добрые?"
Добрые поступки чаще всего совершаются из-под палки. Хотела бы я знать, почему…
– …Разве мы с отцом так тебя растили? Мы ли не отдавали последнее, только бы поступила в институт, только бы выучилась, вышла в люди. Я вот неграмотная, всю жизнь маюсь, все для дочери, для кровинушки. Отблагодарила, спасибо…
– Скучно, мам. Помолчала бы.
– Вот как она с матерью разговаривает!
Всплеск рук, покрасневших от работы, распухших – обручальное кольцо так и въелось в безымянный палец. Ох и тяжел удар мясистой натруженной кисти, если по материнскому праву вздумает проучить дочь по щекам!
– Это так она с родной матерью разговаривает! Постыдилась бы, ведь из института выгнали, замуж никто не берет – еще бы, кому нужна такая, рук об работу марать не хочет, все стишки царапает…
– Да скучно же.
– Скучно ей!.. – И со слезами: – Скучно ей, видите ли…
Дверь захлопнулась. За дверью исчезли и мать, и летний фартук, и запах жареной картошки. У колодца на снегу стоит Мария без шапки, волосы черными прядями по плечам, ведро утопила. И закрытой двери говорит Мария:
– Господи, как я люблю тебя, мама. Как я люблю тебя.
Первое, что сделала, возвратившись в город, – позвонила Белзе. Трубку сняла Асенефа. Вежливость выдавила из Марии слова, точно зубную пасту из старого тюбика:
– Как дела, Аснейт?
Египтянка ответила:
– Помаленьку. Сестра вот на днях погостить приезжает.
– Манька-то?
– Это ты – Манька, – процедила Асенефа. – А она – Манефа.
Мария легкомысленно отмахнулась.
– Да, я и забыла. У вас же полдеревни все Манефы…
Асенефа помолчала немного. Потом – из той же выморочной вежливости – спросила:
– Ну, а ты как?
Зачастила, тараторка:
– Представляешь, моя мать, вот сумасшедшая баба, потащила меня на дачу. Курятник свой укреплять. Я говорю: работяг наняли, деньги дадены, чего еще укреплять-то? Нет, говорит, надо проследить, сейчас халтурщиков и обманщиков много.
– И правильно, – сухо сказала Асенефа. Одобрила матери марииной поступок. – Народ нынче жулье, за всеми глаз нужен.
За один голос только удавить бы египтянку. Как вату жует.
– В общем, три дня проторчали на холоде, форменный колотун. Кроме сосен ничего не видали. А я ведро в колодце утопила, – похвалилась Мария. Больше ведь все равно говорить не о чем. Асенефа молчит, слушает. – Ух, мать и ругалась. Ей теперь на месяц разговору хватит. Зато съехали в тот же день, воды-то не достать. Ведро вот новое покупать придется…
Поговорили достаточно, чтобы к главному перейти. Мария ждала этой секунды с радостным нетерпением, Асенефа – со злорадством.
– А Белза дома?
– Дома, – мстительным каким-то тоном сказала Асенефа.
Мария помялась немного.
– Можно его?..
– Нельзя.
Как отрубила.
Все, мой он теперь. Ради этого стоило и Белзу потерять.
– Почему же? – спросила Мария.
Скандала, сучка, хочешь. Чтобы из-за мужика я тебе в рожу вцепилась – вот чего ты хочешь. А не будет тебе никакого скандала. А будет тебе по грудям и в поддых.
– Он мертв, – сказала Асенефа. – Умер Белза.
Чугунной гирей в грудь Марии ударили эти слова. Она поверила сразу. Ничего не сказала, аккуратно положила трубку на рычаг.
И Асенефа трубку положила. Стояла возле телефона и улыбалась.
…На ко-го ты ме-ня по-ки-и…
Со стены мутно глядел огнем осиянный лик Джима Моррисона. Слушал мариин вой.
Не одобрял.
Утопая в снегу, идет Марта по городу. Белобрыса Марта, коренаста Марта, обременена сыном Марта. От первой любви, в семнадцать лет рожденный, скоро догонит в росте непутевую свою, юную свою мать.
Утром ей Мария позвонила, стучала зубами о телефонную трубку, рыдала, насилу разобрать, чего хотела. А разобрав, так и обмерла. Умер. Ее, Марты, нелегкой жизни утешение.
А она сильная женщина. До чего губительно это для бабы – сильной быть.
Повесила трубку, не стала Марию утешать – что без толку время тратить. Найдется кому Марию утешить. Ей, Марте, перво-наперво денег достать надо. Похороны – вещь дорогая.
Ну, кольцо обручальное, от матери досталось. Марте не пригодится, не выйдет замуж Марта, некогда ей – работа да ребенок всю ее съели, все косточки обглодали. Дубленка еще есть хорошая, из гуманитарной помощи. Продать. Все равно Марте мала, сыну велика, да и покрой девичий. Но на все время надо.
А тело, Мария сказала, так у Асенефы и лежит. Стервятницей сидит египтянка над Белзой, даже в морг отдать не хочет. Так и разложится ведь Белза в постели, глядишь, и хоронить будет нечего.
Да какая Асенефа египтянка? Только и древнего в ней, что имя. Разве ж знала простая вологодская бабушка, когда понесла внучку регистрировать (родителям некогда было, родители лес валили, деньги зарабатывали, а леса в Кадуе знатнейшие, знатнее ливанских кедров), разве ведала простодушная старушка, выбирая девочке из православных святцев имя, что оно означает "посвященная Нейт"?
Нейт – ночь.
Вошла, распростерла руки, перья черные свесились с локтей и плеч до пола, тщательно намытого хозяйственной Асенефой. Прекрасна ликом Ночь, печальна, безжалостна Ночь.
– Встань, моя жрица, моя посвященная, ответь: кто здесь лежит перед тобой на постели, точно спит безмятежно?
– Это мой муж, мой возлюбленный, мой брат.
– Кто смотрит на меня из-за закопченной вентиляцинной решетки, точно из застенка? Кто пылающим взглядом продирается сквозь жирные лохмотья пыли?
– Это христианский боженька глядит на нас с тобой, Нейт, звездная моя, оперенная моя, крылатая ночь, это его лицо за решеткой озарено рассветом, ибо там, где решетка, – восток…
…Да святится имя Твое… И это правильно, здесь я согласна. За то, что всему дано свое имя, и для каждого поступка есть название, и всякому чувству приготовлено свое слово. А слово само по себе божественно и является Богом…
Вот когда Юсуф, муж Асенеф, пытался из Египта написать письмо своему отцу Якубу, он неизменно начинал с того, что восхвалял Бога. Благочестив, стало быть, был Юсуф. И имя Бога сжималось до первой буквы, а буква свивалась в точку – и что больше этой точки мог сказать Юсуф своему отцу о мире и о себе в этом мире? Ибо в одной этой точке содержались сведения обо всем, что дано только знать человеку… Так открылась истина слова Юсуфу, женатому на Асенеф. На Аснейт. Ибо таково мое имя, Господи. Имя той, что пытается охватить мыслями вечную сияющую точку, в которой заключен Бог…
И как же восславить мне тебя, если…
…Черт, опять телефон, и когда только угомонятся…
Хоть и темных языческих верований держалась Марта, а Белзу решила почтить по вере его. Белза же, отслуживший Оракулу Феба-Аполлона пятнадцать лет, перевалив за сороковой год жизни, стал склоняться в сторону христианства, которое в последние годы неожиданно начало набирать силу в Вавилоне.
Вот и вошла Марта в лес колонн христианского храма, на дверь черную с золотым крестом наткнулась, как на неодолимую преграду, – закрыт был храм. Справа же и слева от двери двумя неподвижными сфинксами, двумя Анубисами сидели нищие. Оба средних лет, не старше пятидесяти. Мужчина – скособоченный, с рыжей всклокоченной бородкой. Баба – в сером толстом платке, волос не видать, лицо круглое, глаза черные, цыганские. Застыли просящие подаяние, как неживые, – безмолвные стражи закрытой двери, крестом запечатанной. Кто же им подаст, если храм пуст? Для чего сидят?
– А что, закрыто? – зачем-то спросила Марта.
Нищие продолжали безжизненно глядеть в одну точку. Марта порылась в карманах, выдала каждому весьма умеренную, хотя и не совсем скупую милостыню. Цену деньгам Марта знала, поскольку сама зарабатывала, потому и одарила нищих, сообразуясь с полезностью получателей. Те взяли с охотой. Теплыми оказались их руки, несмотря на морозец, хоть и грубыми на ощупь. И сразу ожили. Как автоматы, если в них опустить монетку. Бойко замахали крестами, забормотали "дай Бог здоровьичка, дай-то Бог здоровьичка".
– Вы вот что, – строго сказала им Марта. И они с готовностью замолчали, подались вперед, готовые слушать. – Здоровьичко-то уже не понадобится. Молитесь за упокой души. Только как следует молитесь, поняли?
– Умер кто, что ль? – спросила нищенка, вздрогнув.
Марта кивнула.
– Близкий, что ль?
Марта опять кивнула.
– Ой, горе-то какое, горе! – залопотала нищенка. – Ох, горе!.. Молодой был-то?
И черные глаза пытливо и страдальчески остановились на лице Марты.
И снова кивнула Марта.
– Горе-то, – вздохнула нищенка.
И снова застыла в сфинксовой неподвижности.
…Да и женился он на этой стерве египтянке, только на имя и польстившись…
Смерть и Белза. Никогда прежде в мыслях Мария не связывала их, хотя и знала, что Белза умрет раньше нее. Все-таки старше он на одиннадцать лет. Они познакомились перед новым годом, только в каком же году?
– Маша, сходи за хлебом.
– Сейчас.
Белза сам, через какого-то дальнего знакомого, пятнадцатая вода на чужом киселе, теперь уже прочно забытого, попросил устроить их встречу. Слушал рассказы о Марии, два месяца слушал, облизывался, интриги плел, чтобы свели с нею. Девушка, нелепая и прекрасная, пишет стихи, никак не может их напечатать – и не сможет никогда, потому что нелепа и прекрасна! – где-то бродит по Вавилону, мимо Белзы, не дается в руки…
"Мария, я, кажется, нашел тебе издателя". – "Не может быть. Никогда и никто не найдет мне издателя. Все находят для меня только кобелей. И половина этих кобелей на самом деле импотенты, это они комплексы так избывают, психоанализом занимаются сами с собой, так их и так!" – "Да нет же, Мария, этот, кажется, настоящий…"
Он и оказался – настоящим. Во всяком случае во всем, что касалось эрекции. А насчет всего остального, включая и обещанные публикации в толстых журналах, разумеется, полная ерунда. Что и требовалось доказать.
Предновогодним вечером, в мишурной и пестрой толпе, пропустив мимо целое стадо Санта-Клаусов, на условленном месте в переходе метро Мария ждет. О месте и времени договаривались долго, раза три или четыре созванивались, ибо Мария вечно путается в пространстве, вечно она в заблудившемся состоянии. А он опоздал. Она чуть с ума не сошла – вдруг все-таки заплутала и не там ждет!
Сволочь, наглец. Вывалился откуда-то из синевы пасмурной ночи, расцвеченной гирляндами огней, капюшон со светловолосой головы сбросил, открыл узкое лицо с очень светлыми зеленоватыми глазами.
И в эти ясные глаза, в этот летний крыжовник, Мария выпалила единым духом: "Для того и дождалась, чтобы послать, если даже вовремя прийти не можешь, то какой с тебя прок, издатель нашелся…"
– Маша, сходи за хлебом.
– Сейчас.
– Деньги в коробке у телевизора.
– Хорошо.
Быстрым движением – скорее, пока не ушла, не улетела, удерживает за плечо. "Вы торопитесь?" – "А ты как думал, деятель? Что я новый год тут буду встречать? В метрополитене?" Последнее слово процедила с особенным удовольствием.
"Дайте хотя бы стихи".
Со всем презрением, какое сумела в себе наскрести по сусекам, Мария бросила: "Неужели ты думаешь, что я сразу так вот неизвестно кому принесу свои стихи?.."
Стихи, смятые, лежали в сумочке, отпечатанные в разное время на разных машинках. И он, похоже, очень хорошо знал об этом.
"По крайней мере, позвольте вас проводить".
И чтобы совсем уж идиоткой не выглядеть, взяла его под руку – снизошла. "Провожай, коли делать нечего…"
– Маша, ты еще не ушла?
– Сейчас.
– Не сейчас, а сию минуту!
Итак, Белза мертв. Никогда не думала, что не встретит больше этот удивленно-радостный взгляд крыжовенных глаз.
Снят запрет на слово, ибо проникло оно в мысли, и каждый час жизни им окрашен.
Снят запрет на слово, ибо когда мы говорим: "обедать, спать", думаем: "смерть, смерть".
– Маша!
Звонок в дверь, Асенефа отворила сразу. На пороге молодой человек в строгом черном костюме, лицо омрачено профессионально-кислым выражением. На него глянула из саркофага черного вдовьего одеяния Асенефа – остренькая, поджарая, взгляд цепкий.
– Соболезную, – скороговоркой начал он прямо с порога. – Я агент из похоронного…
– Проходите.
Оценив деловитую повадку женщины, агент вздохнул с видимым облегчением, извлек из тощего портфеля, тоже черного, блокнот с бланками заказов и два листа истасканной фиолетовой копирки.
– Куда?
– Лучше на кухню.
Да уж, лучше на кухню. Потому как в спальне третий день спит мой Белза. И незачем ему разговоры наши слушать.
Агент удобно устроился за обеденным столом. Крошки тщательно стерты, кругом стерильная вдовья чистота, от которой выть хочется живому человеку.
– Хоронить будете или кремировать?
– Хоронить.
Агент проложил копиркой три экземпляра бланка заказа, прилежно начал строчить, время от времени задавая вопросы.
– Покрывало: кружевное, гардинное, простого полотна, простого с рюшами?
– Кружевное. С рюшами.
– Подушка тоже кружевная? Рекомендую простого полотна, изящнее выглядит.
– Кружевная.
– Да, не забудьте одежду. Костюм, белье, тапочки. Тапочки рекомендую также заказать у нас.
– Хорошо, пишите.
– Кто вам обряжает? Служители морга или предпочитаете религиозные организации? В комплекс наших услуг входит сервис по заключению договоров с монастырями, храмами и капищами.
Асенефа оглянулась на дверь кухни. Агент поднял голову.
– Так что писать?
– Сама обряжаю, – буркнула Асенефа.
Агент пожал плечами. Дескать, ваше дело, дамочка, насильно никто не заставит, а только бы лучше дело сделали специалисты…
– Услуги плакатария?
– Что?
– Плакальщиц заказывать будете?
– У него и без наемных целый гарем наберется, – мрачно сказала Асенефа, – Готовы уж, под окнами только что не торчат.
Агент поставил в бланке прочерк.
– Гроб?..
– Повапленный.
Агент поднял глаза.
– Это дорого стоит.
– Знаю. Я заплачу.
Агент попросил поставить подпись и отдал Асенефе третий экземпляр, самый слепой.
– Послезавтра ждите.
– Спасибо. Я провожу вас.
– Благодарю вас.
– До свидания. Сожалею, что по такому печальному поводу…
– До свидания.
Говнюк.
Мария и Марта у Марии в доме. Большая комната в гигантской коммунальной квартире, холодная, с мертвым камином. Как топить, если трубу наружу не вывести? Этаж-то не последний. Мария, правда, пыталась топить "по-черному", да еще черновики какие-то жгла, бесноватая, чуть пожар не устроила. Мебель старая, на века срубленная руками подневольных людей. Из-под палки трудились, вот и результат налицо. Так мать говорила торжествующе, всякий раз, как Марию укоряла.
Тонкая, как прутик, ключицы трогательные и шея ботичеллиевская, длинные черные пряди – совсем потерялась Мария в огромном этом доме.
Сидела на подоконнике, смотрела в окно, на проезжающие машины. Снег мелко сыпался на обледеневшую мостовую Вавилона, на торгующих старух, не таял на их платках и варежках.
– Как запомнить нам хотя бы одну снежинку? – говорила Мария.
Марта, накрывавшая на стол, замерла с чайником в руке.
– Смотри, сколько их. Да оставь ты свой дурацкий чайник, иди сюда.
Марта поставила чайник на стол, подошла, села рядом.
– Вон одна побольше других, – задумчиво проговорила Мария. – Только и ее толком не углядеть. Слишком быстро летит.