– Вон и кладбище ихнее, – сказал шофер, затормаживая. Показал вперед, где виднелась ограда и крестик над невысокими воротцами. – Во-он там. Дальше не поеду. Дорога совсем дрянь. Пешком дойдете. Уж извиняйте, бабоньки.
Марта отдала ему заранее приготовленные деньги и выбралась из машины. Мария, ругаясь и путаясь в одежде и простыне, вывалилась из задней дверцы. Раскрыла ее пошире, придержала. Распорядилась:
– Давайте, выносите.
Актерка и Манефа начали выпихивать прах из машины, толкая его головой вперед. Простыня задралась, сползла, открыла лицо Белзы. Безмятежно глядел он невидящими, все еще зелеными глазами в низкое небо, и снежок легонько сыпался на него из мокрых облаков. Марта придержала голову, Мария, пригнувшись, подхватила ноги.
Освобожденные от праха, выбрались на сырой снег остальные женщины. Хлопнули дверцы, машина уехала.
Сразу стало тихо. Только вороны орали, растаскивая трупы казненных.
Первой нарушила молчание Марта.
– Ну, что стоим? – безнадежно сказала она. – Взяли.
И они потащили свой дорогой прах к ограде и воротцам под крестиком. С каждым шагом, что приближал их ко входу, вороний гвалт становился громче.
Минули три виселицы, выстроенные в ряд на обочине казнилища, почти у самой кладбищенской ограды. На одной висел казненный. По всему видать, повешен недавно. Украдкой женщины рассмотрели его: одет в хорошо сшитый костюм, рубашка с голландским кружевом, галстук с люрексом и явно привезен издалека. Ну и босой, это конечно, преступников всегда разувают, когда вешают.
Возле повешенного стоял в карауле солдатик из городской стражи – положено, особенно когда преступник отъявленный. Сказано в приговоре: "будет повешен без надлежащего погребения", стало быть, должен быть повешен и птицами расклеван. Товарищи же покойного (особенно такого вот, в голландском кружеве и хорошо сшитом костюме) данного решения, что опять же естественно, не одобряют и потому всячески норовят повешенного снять и погребение ему все-таки учинить.
Глаза у солдатика тоскливые, долго ему еще тут топтаться, уминая сапогами мокрый снег.
Мимо четыре женщины прошли, пронесли что-то, в простыню завернутое. Просеменили. И не углядишь, а одна все-таки очень хорошенькая.
Исчезли за воротцами.
Кладбищенского служку Марта отыскала сразу, пока три ее подруги караулили прах. Сидел у свалки кладбищенских отбросов – пластмассовых цветов, выгоревших за давностью, истлевших лент со смытыми надписями, обломками дерева, кучами жирной кладбищенской земли. Потягивал из горла, пожевывал колбасу без хлеба – просто от целой колбасины откусывал. Губы жирные, глаза бессмысленные.
Увидевши женщину, не пошевелился. Только махнул на нее колбасой:
– Священников нет никого! Завтра приходи.
– Мне не священника, – сказала Марта. – Мне тебя надо.
– Меня? – Он даже удивился. Жевать перестал. И бутылку, поднесенную было к губам, опустил. – А меня-то тебе на что?
– Так покойника похоронить.
– А… – Служка с явным облегчением опять поднял бутылку. – Так я и говорю, завтра приходи. И покойника своего приноси. Сегодня не хороним. Выходной у меня, поняла?
– Ты только яму выкопай, – сказала Марта.
Служка обиделся. Искренней, глубокой обидой рабочего человека, особенно когда подвыпьет.
– Сказал же, тетка, что у человека выходной. Так нет, надо тереться тут, приставать… Настроение мне портить.
Он решительно забил рот колбасой и принялся жевать, глядя в сторону.
Марта оглянулась на своих спутниц, стоящих в ряд с прахом на руках.
– Нам что же, домой с этим ехать?
Не оборачиваясь, служка отозвался:
– А это уж ваше дело.
Очень его Марта обидела.
Но и Марта разобиделась. Столько опасностей пережили, столько денег вбухали – и все, получается, напрасно?
– Лопату хоть дай. Сами выкопаем.
Служка повернулся, жуя, поглядел на Марту. В его водянистых глазках мелькнуло осмысленное выражение.
– Лопату? А платить кто будет за казенное оборудование?
– Я заплачу.
Служка подумал, губами пошевелил – подсчитывал что-то. Потом, кряхтя, поднялся и, не стерев грязь, налипшую на штаны, побрел в подсобку. Вернулся нескоро, в руках держал действительно лопату. Торжественно всучил ее Марте.
– Вещь добротная, – объявил он. – На славу сработана. Ежели потеряешь, тетка, или сломается она у тебя…
Марта выдала ему денег. Служка опять обиделся. Сунул ей назад.
– Забери бумажки. Что ты мне ерунду даешь. Ты мне плату дай.
Скрежеща зубами, Марта удвоила сумму. Служка принял. Сунул за пазуху.
– Давно бы так, тетка, – сказал он и вдруг улыбнулся. – Во… Хорони своего покойника на здоровье.
И снова пристроил зад на кучу отбросов.
Место для Белзы выбрали хорошее, недалеко от ихней христианской церковки, деревянной, с зеленым куполом. При желании он сможет слушать богослужения. А вообще на христианском кладбище много было свободных мест.
По очереди копали могилу. С перепугу выкопали чуть не в два раза больше, чем требовалось. И поскольку закопать покойника просто так, без всякого обряда, всем четырем казалось неправильно, они провели свой собственный обряд.
Позаботилась об этом, как выяснилось, Мария. Лихо крякнув, вытащила из сумки (за плечами, оказывается, у нее сумка была, да еще битком набитая!) большую чашку, нож, бутылку прозрачной, как слеза, жидкости.
– Это что, водка? – испуганно спросила Манефа, глядя, как Мария выставляет все это на землю рядом с прахом.
– Казенки не пьем, – гордо сказала Мария. – Самогон это.
– Боги великие…
Мария деловито разложила закусочку – помидорчики, огурчики, хлебушек. Набулькала в чашу до половины самогона. Взялась за нож.
– Руки давайте, бабы, – сказала она.
Они вытянули руки. Выказывая хватку медсестры, Мария профессиональным движением резанула по запястьям, да так быстро, что они даже охнуть не успели. И себя порезала так же ловко, как остальных. Кровь капнула в самогон и смешалась там. Только у Актерки порез оказался слабым, тяжелые красные капли едва выступили.
Видя это, Мария взяла ее за руку, засучила рукав, обнажив синие цифры на сгибе локтя, надавила, выжимая кровь. Актерка только губу прикусила. Давно из Оракула ушла, слишком давно. Забыла уже, что такое физическая боль, которую надо перемогать, слишком долго на вольном житье всякими таблетками глушила головную и всякую прочую боль.
Встали над прахом, каждая со своей стороны. В головах Мария – справа и Марта – слева; в ногах Манефа права и Актерка – слева.
Чашу взяли вчетвером, вознесли над прахом.
– Пусть уйдут обиды и скорбь, – сказала Мария негромко, но внятно. – Пусть останется то, чему он научил нас.
– Пусть забудутся беды, – сказала Марта. – Пусть добро помнится.
– Пусть предательство прощено будет, – сказала Актерка. – Лишь кусок хлеба, вовремя поданный, пусть зачтется.
А Манефа ничего не сказала.
По очереди выпили, передавая чашу по кругу из рук в руки. И когда последней обмакнула губы в самогон, от крови мутный, Манефа, ранки на руках у всех четырех женщин уже затянулись. Зажили, как будто и не было ничего.
Остатки вылили в разверстую могилу.
Вереща тормозами, остановилась у ворот кладбища машина. Оттуда выскочила женщина в черных одеждах. Из-под вдовьего платка во все стороны торчат растрепанные светлые волосы.
Солдат, карауливший виселицу, и на нее поглядел. Скучно ему тут. Да еще сподвижники бандита того и гляди выскочат. Между скукой и страхом стоять намаялся уж.
Взвалив повапленный гроб себе на голову (ох и силищи в бабе), женщина ворвалась в ворота.
Служка все еще ел и пил.
– Куда они пошли? – закричала Асенефа, выглядывая из-под гроба, как индеец из-под каноэ.
Служка промычал и головой мотнул в ту сторону, куда удалились женщины с прахом.
Асенефа мелкой рысцой затрусила туда. Спасибо, из хорошего сухого дерева гроб сработали. Ну, деньги она выложила немалые, за такие деньги и из сухого дерева можно было постараться. Да и подушку заказала подороже, помягче – сейчас очень пригодилась, не так на голову давит.
Соперниц своих жена Белзы увидела сразу. Стояли над ямой, лили туда не то святую водицу, не то дрянь какую-то языческую. Сейчас заметят… Заметили.
– Аснейт идет, – сказала Мария. И опустила руку, в которой держала пустую теперь чашу.
А Манефа вышла вперед и помогла сестре дотащить гроб. Задыхаясь и кашляя, вся потная, вынырнула Асенефа из повапленного гроба, повалила его на землю и сама рядом бухнулась. Мария налила и ей самогона.
– На-ко, выпей, вдовица, – сказала она дружески.
Асенефа жадно глотнула, поперхнулась, сердито кашлянула.
– Что ж вы без гроба хоронить его надумали?
Впятером аккуратно перевернули гроб, привели в порядок сбитые покрывала и подушечку, уложили туда Белзу, устроили поуютнее. И каждая старалась что-нибудь поправить, чтобы удобнее было Белзе спать, ибо знали, что спать нетленному праху вечным сном очень-очень долго.
Поставили на простыни. Поднатужились, взяли. Опустили в могилу. И забросали землей.
Потом посидели еще немного, допили мариин самогон, доели помидорчики, огурчики и хлебушек, выдернули из земли лопату, чтобы вернуть ее служке у выхода, да и побрели прочь с кладбища, через воротца низенькие, крестиком увенчанные, по раскисшей дороге, через казнилище, сквозь гвалт вороний и чавканье собственных ног по грязи, к городской черте, к жизни, к людям, к Вавилону.
И пошла у них жизнь своим чередом. Марта ходила на работу и с работы, таскала полные сумки, воспитывала сына-балбеса, безотцовщину и хулигана, (уже дважды звонили из школы, просили зайти, но не было сил у Марты учительские бредни слушать).
Мария на подоконнике сидела, в окно смотрела, стихи писать забросила, на монотонные причитания матери отзываться перестала – тосковала.
Актерка – та в театре своем работала (ее после Оракула без всякого Театрального института взяли в авангардную труппу и сразу на главные роли). То упоенно предавалась творчеству, то впадала в депрессии и запои, что, впрочем, подразумевалось с самого начала.
Манефа получала высшее образование на деньги сестры; жила у Асенефы в доме, хозяйничала и сдавала экзамены два раза в год.
Асенефа же неожиданно выказала большой вкус ко вдовству. Из черного облачения не вылезала, ходила по Вавилону вороной. И каждое воскресенье непременно посещала могилу Белзы. С тех пор, как в первый раз сумела договорить до конца молитву, молиться приучилась истово и подолгу.
Избавилась, кстати, от многочисленных женских хворей, постигших ее после неудачного аборта. Исцеление же свое приписало посещению могилы и общему благочестию. И часто, сидя под большим крестом, из чугунных труб сваренным, провожала глазами людей – то убитых горем, то деловитых и безразличных, думала: а скажи им, что там, под землей, уже год, как не тлеет прах, не поверят, усомнятся.
А между тем, на могиле действительно происходили исцеления.
В этом убедилась также и Актерка, которую покойный Белза спас от мигрени – а болесть сия донимала Актерку уже долгие годы.
Актерка рассказала Манефе. Та долго отнекивалась, не хотелось ей грязь месить, топать за семь верст на христианское кладбище, бередить воспоминания, но все же поддалась на уговоры – пришла. И поскольку у нее ничего не болело, она просто попросила у Белзы немножко счастья. И сессию сдала на повышенную стипендию, так что смогла построить себе на следующую зиму хорошую шубу, из натурального меха.
Марта, сомневаясь и отчасти даже сердясь на самое себя – зачем поверила эдакой-то глупости! – тоже, таясь от остальных, пришла. Посидела, погрустила. Повздыхала, повспоминала. Выпила, закусила, служку по старой памяти угостила. А тот, даром что был пьян в день похорон, Марту вспомнил, полез на могилу – "компанию составить", поговорил о жизни, посетовал на молодежь. Потом ушел, унес с собой запах носков и перегара. И Марта смущенно попросила Белзу избавить ее сынка от вредных привычек, отвадить от курения и еще – пусть бы учился немного получше, а то ведь совершенно времени нет с ним заниматься. Но по части педагогических проблем чудотворец оказался слабоват, так что Марта в нем разочаровалась.
В годовщину кончины наставника Белзы, как ни странно, ни одна из четырех его подруг не пришла на кладбище. Забыли. Вспомнили через день, ужаснулись – да поздно. А Мария – та вообще только через неделю опомнилась.
Одна только Асенефа помнила. Ждала этого дня, готовилась. Накупила красных роз, белых гвоздик, поминальных птичек из черного теста. И поехала.
Особенная тишина царит здесь, на бедном кладбище. И вороний крик не помеха этой тишине.
И еще безлюдие. Ах, как целит душу это отсутствие людей! Двое свежеповешенных (кстати, опять в дорогих костюмах – недавно было громкое дело по растратам в какой-то финансовой корпорации) да лопоухий солдатик, охраняющий их, – не в счет.
Нежнейшими словами разговаривает с Белзой его законная супруга. Знает Асенефа – слушает ее из-под земли нетленный прах. И оттого тепло разливается по Асенефиной душе.
– Удобно тебе спать в повапленном гробу, – лепетала она, раскладывая на могиле красные розы и белые гвоздики крестом, чередуя кровавое и снежное на белом снегу. – Хорошие сны тебе снятся, дорогой мой. Ах, как славно похоронили мы тебя. Ведь ты понимаешь, мое сердце, что не могла я везти тебя на кладбище и предавать земле прежде, чем довершу молитву. И до чего же тяжелое это оказалось дело – молиться Господу Богу! Гляди, как красиво украсила я холм твой, – разливалась Асенефа, точно мать над колыбелью.
И тут в ее монотонное нежное лепетание ворвалось чье-то визгливое причитание. Асенефа поморщилась: нарушают благолепие, вторгаются в тишину, в безголосье, в безлюдье.
По кладбищу, путаясь в длинной не по росту шинели, брел давешний лопоухий солдатик из караула. И за версту несло от него кирзовыми сапогами. Шел он слепо, пошатываясь, точно пьяный, руками за голову держался и выл.
Асенефа встала, величавая в черных одеждах, сурово оглядела его.
– Рехнулся? – рявкнула.
И солдатик подавился, замолчал, уставился на нее перепуганными вытаращенными глазами. Башка коротко, чуть не наголо стриженая, глаза мутные, как у щенка, губы пухлые, пушок под носом какой-то пакостный растет, как пакля. По щекам, где щетина, щедро разбросаны багровые прыщи.
– Простите, хозяйка, – вымолвил, наконец, солдатик. И замолчал.
Из глаз настоящие слезы покатились.
Асенефе вдруг стало его жаль. Никогда таких не жалела, но видно, стареть начала, сострадание закралось в ее одинокое сердце.
– На, выпей, – сказала она и протянула ему бутыль с водкой, для поминания Белзы приготовленную. – Почни.
Солдатик, как во сне, бутыль взял, крышку свинтил, влил в себя несколько глотков, побагровел. Асенефа ему огурец сунула, он поспешно зажевал.
– Сядь, – повелела она.
Сел, да так послушно, что слеза наворачивается. Шинелку примял, кирзачами неловко в самую могилу уперся – неуклюжи сапоги, а солдат и того больше.
– Чего ревел? – спросила Асенефа. Совсем по-матерински.
Он только головой своей стриженой помотал.
– Смертушка мне, хозяйка, – прошептал солдатик. – Куда ни глянь. Все одно, смерть.
– Ты вроде как в карауле стоял, – заметила Асенефа. – Или это не ты был, а такой же?
– Не, я… – Всхлипнул, длинно потянул носом сопли.
Асенефа снова дала ему бутылку, он вновь приник к голышку. Выдохнул, рыгнул, покраснел еще гуще.
– Так чего из караула ушел? Поблажить захотелось?
– Погибель мне, хозяйка… И идти некуда…
И ткнулся неожиданно прыщавым, мокрым от слез лицом, Асенефе в колени. Она и это стерпела. Превозмогла себя настолько, что коснулась рукой жесткого ежика волос на затылке. И ощутив неожиданную эту ласку, солдатик заревел совсем по-детски, безутешно, содрогаясь всем телом.
Дождавшись терпеливо, чтобы он затих, Асенефа спросила:
– Что натворил-то?
– Поссать отошел я, хозяйка… На минуту только и отлучился, невмоготу уж стоять было… – начал рассказывать солдатик и засмущался пуще прежнего. – Извините…
– Да ладно тебе, – великодушно простила его Асенефа. – Давай дальше.
Он поднял лицо, и она увидела, что отчаяние паренька неподдельно, что страх его не на пустом месте. И впрямь смерть наступает ему на пятки, иначе откуда у такого молоденького такая безнадежность в глазах?
– Ох, хозяйка… Велено было стеречь повешенного, ну, того, что главнее… "Без надлежащего погребения"… А они, бандюги эти, они же все горой друг за друга. Закон у них такой бандитский. Порешили, видать, босса своего похоронить как положено и все тут. В этих караулах один страх: не отдашь казненного сообщникам – тебя бандиты порежут, отдашь – государство вздернет… – Он судорожно перевел дыхание и высморкался двумя перстами, отряхнув их за спиной на землю. – А у нас в караульной службе как? Ежели караульный упустил, так караульному и отвечать. В уставе писано: "…отвечает головой…" Вот и отвечать мне, не сегодня, так завтра.
– Дезертируй, – предложила Асенефа. – Я тебе денег на дорогу дам.
Солдат помотал головой.
– За доброту спасибо, хозяйка, только лишнее это. Все одно словят.
Шальная мысль прокралась в голову безутешной вдове. И сказала солдату:
– Вот еще хлеб и колбаса у меня есть. Покушай пока.
Вполне доверившись материнской заботе Асенефы, солдатик взял денег и отправился разыскивать служку. Платить служке не понадобилось – спал мертвым сном, упившись вдребезги. Лопату отыскал солдат в подсобке, у самой двери находилась и по голове его стукнула, как дверью дернул.
Асенефа, полная решимости, стояла, выпрямившись во весь рост, у креста.
Указала пареньку на холм, под которым Белза спал:
– Копай!
Солдат ошалело взглянул на нее.
Но вдова не шутила:
– Делай, что говорят.
Ах, какие знакомые слова, каким покоем от них веет… И сунул солдатик лопату прямо в середину креста, выложенного цветами, кровавыми и снежными. Отвалил черной земли на снег. Потом еще. И еще.
Показался гроб.
Солдатик в нерешительности поглядел на Асенефу. Но она кивнула: дело делаешь, парень, дело!
Полез в могилу, снял крышку.
Асенефа нависла над гробом. И снова увидела безмятежное лицо Белзы, даже не тронутое тлением, его ласковые губы, две морщинки возле рта, его светлые ресницы, загнутые вверх, редкие золотистые волосы над высоким лбом.
– Вынимай покойника, – распорядилась Асенефа.
Солдат подчинился. Подлез под Белзу, поставил его на ноги. Асенефа ухватила прах под мышки и выволокла из ямы. Потом и солдатик вылез, забросал могилу землей, после натаскал свежего снега, чтобы не так бросалось в глаза, что могилу недавно вскрывали.
Белза же, холодный, окоченевший, стоял, как бы опираясь на верную свою подругу. И Асенефа с удовольствием ощущала прикосновение его кожи, такое знакомое. Как не хватало ей этого прикосновения весь этот год!
– Дай-ка лопату, – сказала Асенефа солдату. – Я в подсобку верну, чтобы этот пьянчуга не заметил. А ты прах бери.
И пошли: впереди, метя черным подолом снег, вдова с лопатой в руке; за ней, сгибаясь под тяжестью праха, на согбенную шею положенного, подобно древесному стволу, солдатик юный, от бреда происходящего совсем потерявший голову.
И вздернули нетленный чудотворящий прах на виселицу вместо украденного бандитского трупа – высоко и коротко…
Когда спустя неделю на кладбище прибежали Мария с Мартой да Манефа с Актеркой – Асенефа им только через неделю все рассказала – нетленный прах уже совершенно был расклеван воронами.
СУДЬЯ НЕПОДКУПНЫЙ
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
Иосиф Бродский
Аткаль был рабом Хаммаку. Так, во всяком случае, значилось по таблицам.
Ибо официальные документы составлялись на глиняных таблицах, как повелось исстари. Только потом уже данные передавались в компьютерную службу городской информации.
Но компьютер компьютером, а богов гневить незачем. Скучные, неизобретательные люди – граждане Сиппара. Консервативные. Да и службу-то информационную завели в городе на пятнадцать лет позже, чем появилась она в Вавилоне. Все артачились отцы города, берегли городскую казну, и без того сильно разворованную.
По этим самым таблицам выходило, что Аткаль учтен был по долговым обязательствам его родителей; тогда же была определена цена ему – 25 сиклей немаркированного серебра. Таким-то образом и перешел малолетний Аткаль в собственность госпожи Китинну, матери Хаммаку.
Госпожа Китинну, в свою очередь, преподнесла мальчика своему сыну – подарок сделала на день рождения. Хаммаку, по малолетству, о том не ведал; несколько лет прошло, прежде чем понимать начал, что к чему. А тогда был Хаммаку таким же несмысленышем, как его раб; они и выросли, можно сказать, вместе.
Так что на самом деле вместо брата был Аткаль своему молодому господину.
Где один, там и другой.
Пойдет, например, молодой Хаммаку к воротам Думуку. До ночи не смолкает там буйное торжище. Есть, на что поглядеть, что послушать, обо что кулаки размять. Там-то непременно найдет себе занятие Хаммаку – обязательно сыщется кто-нибудь, кто ему не угодит, не ценой на товар, так рожей, не рожей, так мятыми бумажными деньгами, а то просто пена в пивной кружке подозрительно жидкой покажется. Аткаль тут как тут: стоит за спиной господина своего, поддакивает, вставляет словцо-другое.
А то понесет обоих в кабак к чернокожей Мелании. Сколько раз уж напивался там Хаммаку до положения риз. И Аткаль, бывало, не отстает от господина своего: тоже лыка не вяжет. Так вдвоем, друг за друга хватаясь, идут по улице, песни горланят: господин в лес, а раб по дрова.
Возвращаясь домой пьяным, не упустит Хаммаку случая пошалить: то по витрине камнем ахнет, чтобы поглядеть, как весело брызнут стекла. То к девкам начнет приставать. И здесь не в стороне Аткаль: битое стекло каблуком, каблуком; девке строптивой по шее, по шее: не ломайся, когда благороднорожденный волю свою изъявляет. Сказано: ложись, значит, ложись, хоть на траву, хоть на мостовую, хоть в сточную канаву. А после Хаммаку, глядишь, и сам к той же девке сунется. Иная быстро смекнет, которому из двоих отказать нельзя, а кто перетопчется. А другая, глядишь, и Аткалю даст. Но Аткаль в любом случае не в обиде. Нрав-то у него незлой.
Кроме того, замечено было, что Аткаль всегда оставался трезвее хозяина. Не было еще случая, чтобы не довел кровинушку до дома. И госпожа Китинну ценила молодого раба. Смотрела сквозь пальцы даже на мелкие кражи в доме (а такой грешок за Аткалем по незрелости лет водился). Сумел убедить ее раб в полезности своей, потому терпели его в хозяйстве. И даже пороли реже, чем следовало бы.
А следовало бы.
Хоть как брат был Аткаль для Хаммаку, а по глиняным таблицам все же числился его рабом.
Жили они в городе Сиппаре, в двух переходах от Вавилона. Невелик и скучен Сиппар.
Но и Сиппара достигает душное дыхание вавилонье, где все смешалось: тяжелые женские благовония и дымы кадильниц на многочисленных алтарях (ибо кому только не поклоняются в Вавилоне!), кисловатый дух человеческого пота и сытный чад от готовящихся блюд (ибо сытнее и вкуснее, чем в иных местах Земли, едят в Вавилоне)…
Каждый вдох, каждый выдох огромного города жадно ловит Хаммаку. Точно голодный на запах хлеба, тянется к любому слушку из столицы. И коростой от испарений Вавилона покрылась душа Хаммаку.
Все это видела мать, госпожа Китинну, хозяйка дома. Каждый вечер возносила она горячие молитвы, обратясь лицом туда, где в громаде черных садов высились стены храма Эбаббарры.
И слушало обитавшее там божество.
– О Шамаш, Солнце Небес Вавилонии! – говорила старая женщина, и тяжелые золотые серьги качались среди черных с проседью, густых ее волос речи в такт. – Каждый день проходишь ты от Востока к Закату. Держишь путь от пределов Шаду, где поднимаешься с ложа твоего, до пределов Амурру, где ждет тебя новое ложе. Видишь с небес все, чинимое людьми, и нет ничего, что не было бы доступно божественному твоему взору. Потому назван ты богом Справедливости, Судьей Неподкупным.
Почтив такими словами божество, переходила мать Хаммаку к заботам, что тяжким камнем лежали у нее на сердце.
– Нынче же, в воскресенье, в день твой, принесу тебе еще одного ягненка, сосущего мать, и пусть кровь его прольется в твою честь на золотом алтаре. Убереги моего сына Хаммаку, удержи от бесчинств. Пусть бы поменьше таскался по девкам, не мотал бы деньги по кабакам. Полно тревоги сердце мое. Что будет, когда не станет рядом с ним матери? Кто позаботится о том, чтобы хватало ему и хлеба, и кефира, и сладких булочек с маком?
Не напрасны были тревоги госпожи Китинну. Скончалась в самом начале лета и похоронена была в семейном склепе, о котором сама же заранее и позаботилась, ибо слишком хорошо знала беспечный нрав своего сына.
К началу месяца арахсамну завершился траур по матери.
Унылое время простерлось над Сиппаром. Листья с деревьев облетели, снег выпал и тут же растаял. Под утро подмораживало.
Как раз наутро и гнал Хаммаку раба своего за пивом, либо за кефиром, смотря по тому, какой напиток употреблялся накануне. На гололедье, да с похмелья поскользнулся и грянул головой об асфальт несчастный Аткаль. И так умом не крепок, а тут совсем дурачком сделался. Пил себе пиво да улыбался под нос. Как будто ведомо ему что-то стало. Будто тайну ему какую-то доверили, и болтается эта тайна у него во рту, в зубы стучится – на волю просится.