Стойт собирался и дальше хранить молчание — просто чтобы показать Биллу, что он еще сердится, что он не простил его; но интерес к машине и, главное, идиотская болтовня этого кретина, которая страшно его раздражали, заставили его изменить первоначальное намерение.
   — На кой шут они тебе сдались, эти две лошадиные силы по восемь часов в день? — спросил он.
   — Чтобы запустить мой электрический генератор.
   — А зачем тебе генератор? У тебя что, нет электричества из города?
   Есть, конечно. Только я хочу выяснить, насколько можно обойтись без города.
   — Да зачем?
   Проптер испустил короткий смешок.
   — Затем, что я сторонник джефферсоновской демократии.
   — При чем тут, черт подери, джефферсоновская демократия? — произнес Стойт с растущим раздраженигм. — Нельзя, что ли, оставаться сторонником Джефферока и получать электричество из города?
   Именно так, — отозвался Проптер. — Скорее всего, нельзя.
   — Что ты имеешь в виду?
   — То, что сказал, — мягко ответствовал Проптер.
   — Я, между прочим, тоже сторонник демократии, — с вызывающим видом произнес Стойт.
   — Знаю. А еще ты сторонник своей неограниченной власти во всех фирмах, которые тебе принадлежат.
   — Да уж конечно!
   — Для любителя неограниченной власти есть специальное наименование, — заметил Проптер. — Диктатор.
   — На что это ты намекаешь?
   — Только на факты. Ты любишь демократию, однако стоишь во главе фирм, где господствует диктаторский режим. А твои подчиненные вынуждены терпеть это единовластие, поскольку ты даешь им деньги на пропитание. В России деньги на пропитание дают людям правительственные чиновники. Может, ты думаешь, что так лучше, — добавил он, повернувшись к Питу.
   Пит кивнул.
   — Я за общественную собственность на средства производства, — сказал он. Ему впервые пришлось открыто выразить свои взгляды в присутствии нанимателя; он был счастлив, что отважился на роль Даниила[130].
   — Общественная собственность на средства производства, — повторил Проптер. — К сожалению, власти имеют склонность включать в категорию средств и самих производителей. Так что, если уж выбирать себе босса, я бы предпочел Джо Стойта, а не Джо Сталина. Этот Джо, — он положил руку на плечо Стойту, — этот Джо не сможет вынести тебе смертный приговор; не сможет сослать тебя в Арктику; не сможет помешать тебе найти другого босса. А его тезка… — Он покачал головой. — Нет уж, — добавил он. — Я просто жажду работать под началом именно этого Джо.
   — Ты бы у меня вылетел в два счета, — пробурчал Стойт.
   — Вообще-то мне не хочется никакого босса, — продолжал Проптер. — Чем больше боссов, тем меньше демократии. Но если люди не умеют обеспечивать себя сами, им приходится подыскивать себе босса, который занялся бы этим за них. Стало быть, чем меньше самостоятельности, тем меньше демократии. Во времена Джефферсона чуть ли не все американцы были самостоятельными. Они были экономически независимы. Независимы как от правительства, так и от большого бизнеса. Отсюда и Конституция.
   — Конституцию пока никто не отменял, — сказал Стойт.
   — Вне всякого сомнения, — согласился Проптер. — Но если бы сегодня нам пришлось сочинять новую, что бы у нас вышло? Мы должны были бы принять в расчет существование Нью-Йорка, Чикаго, Детройта; существование «Юнайтед Стейтс стал» и предприятий общественною пользования, «Дженерал моторс», и КПО[131], и правительственных учреждений. Ну и что бы из этого вышло? — повторил он. — Мы уважаем нашу старую добрую Конституцию, но фактически в стране действует другая. А если нам охота вернуться к первой, мы должны хотя бы примерно воссоздать те условия, в которых она была написана. Вот для чего мне понадобилась эта машинка. — Он похлопал прибор по корпусу. — Она поможет приобрести независимость всем, кто этого хочет. Правда, таких немного, — между прочим заметил он. — Слишком уж сильна пропаганда зависимости. Людям вдалбливают, что они не найдут счастья, пока не окажутся к полной зависимости от властей или крупного бизнеса. Но для тех, кто еще нуждается в демократии, кто хочет чувствовать себя свободным в джефферсоновском смысле, эта штука сможет стать подспорьем. Она хотя бы даст им свое топливо и электроэнергию, а это уже большое дело.
   Стойт явно забеспокоился.
   — Ты что, и вправду так считаешь?
   — А почему бы и нет? — сказал Проптер. — В этих краях слишком много солнечного света пропадает зря.
   Стойт подумал о компании «Консоль ойл», где он был президентом.
   — Это не пойдет на пользу нефтяному бизнесу, — сказал он.
   — Я бы страшно огорчился, если бы это пошло на пользу нефтяному бизнесу, — жизнерадостно ответил Проптер.
   — А как же уголь? — Он участвовал в разработке копей в Западной Виргинии. — А железные дороги? — Увесистый пакет акций «Юнион Пасифик» принадлежал еще Пруденс. — Железным дорогам позарез нужны крупные перевозки. А сталь? — равнодушно добавил он: доля его в «Бетлем стил» была ничтожна. — Куда девать сталь, если поездам и грузовикам нечего будет возить? Ты идешь против прогресса, — воскликнул он в очередном приступе праведного негодования. — Хочешь повернуть вспять часы истории.
   — Да ты не волнуйся, Джо, — промолвил Проптер. — На твоих паях это еще не скоро скажется. Чтобы все перестроить, нужно очень много времени.
   Колоссальным усилием воли Стойт сдержал готовую сорваться с языка грубость.
   — Ты, кажется, думаешь, будто у меня на уме одни деньги, — сказал он с достоинством. — Ну что ж, тебе, наверное, любопытно будет узнать, что я решил пожертвовать Малджу еще тридцать тысяч долларов на Школу Искусств. — Решение было принято сию минуту с единственной целью послужить орудием в нескончаемой борьбе с Биллом Проптером. — А если ты думаешь, — в голову ему пришел новый аргумент, — если ты думаешь, что я пекусь только о своих интересах, почитай «НьюЙорк таймc», специальный выпуск ко Всемирной выставке. Нет, ты почитай, — настойчиво повторил он с пафосом фундаменталиста, советующего обратиться к Книге Откровения. — И увидишь, что самые передовые люди страны того же мнения, что и я. — Он вдруг заговорил непривычным для себя и совершенно не подходящим к ситуации выспренним тоном, как доктор Малдж после сытного обеда. — Чем дальше по пути прогресса, тем лучше организация, больше услуг от производителя, больше товаров покупателю! Вот, например, домохозяйка пришла к бакалейщику, — неожиданно добавил он, — и покупает какую-нибудь овсянку, которую рекламируют по всей Америке. Это и есть прогресс. А ты натащил в дом всяких хреновин и хочешь жить сам по себе, как последний идиот. — Стойт окончательно вернулся к своей привычной манере. — Да, Билл, как был ты дураком, так, видно, и останешься. И не забудь, что я тебе сказал: не лезь к Бобу Хансену. Я этого больше не потерплю. — В эффектной тишине он направился было восвояси; но, сделав несколько шагов, остановился и бросил через плечо: — Приходи обедать, если ты не против.
   — Спасибо, — сказал Проптер. — Приду.
   Вскоре Стойт уже садился в автомобиль. Он позабыл о своем высоком давлении, о Боге живом и ощутил вдруг прилив необъяснимого, беспричинного счастья. И не потому, что добился cколько-нибудь заметного успеха в борьбе с Биллом Проптером. Он не обманывал себя; больше того, он даже смутно чувствовал, что выглядел и сегодняшней схватке довольно глупо. Причина счастья была в ином. Он был счастлив, хотя никогда не признался бы в этом, потому что, несмотря на все раздоры, Билл по-прежнему относился к нему с симпатией.
   По дороге домой он насвистывал себе под нос.
   Войдя в замок (как обычно, не снимая шляпы, ибо даже по прошествии стольких лет контраст между его подчеркнуто пролетарскими манерами и этим шикарным дворцом доставлял ему какое-то детское удовольствие), Стойт пересек огромный вестибюль, поднялся на лифте наверх и устремился прямиком в будуар Вирджинии.
   Когда он открыл дверь, двое находящихся в комнате сидели по меньшей мере футах в пятнадцати друг от друга. Вирджиния у бара с напитками задумчиво ела шоколадно-банановый сплит; доктор Обиспо, картинно расположившийся в кресле с обивкой из розового атласа, был занят прикуриванием сигареты.
   Вспышка подозрения и ревности была для Стойта словно удар кулаком (ибо он ощутил ее физически в области живота), направленный прямо в солнечное сплетение. Лицо его исказилось, как от боли. Однако он ничего не увидел; конкретной причины ревновать не было, а их позы, поведение, лица не давали явного повода чтолибо подозревать. Обиспо держался в высшей степени непринужденно и естественно, а ангельское личико Детки расцвело улыбкой, выражающей неподдельное изумление и восторг.
   — Дядюшка Джо! — Она бросилась к нему и обвила руками его шею. — Дядюшка Джо!
   Теплые нотки в ее голосе, ее мягкие губы произвели на Стойта магическое действие. Тронутый до глубины души, он промолвил: «Детуля моя!» — с выразительной расстановкой, вложив в эти слова максимальную двусмысленность. При мысли о том, что он, пусть на миг, осмелился подозревать это невинное и обожаемое, это теплое, упругое и благоухающее дитя, Стойт почувствовал угрызения совести. А тут еще и Обиспо, сам того не ведая, пристыдил его.
   — Что-то мне не очень понравился ваш кашель сегодня днем, — сказал он, поднимаясь с кресла. — Поэтому я и зашел сюда, хотел повидать вас сразу, как только вернетесь. — Он полез в карман и извлек стетоскоп, вначале наполовину вытащив и тут же водворив на место книжку в кожаном переплете, напоминающую молитвенник. — Профилактика важнее лечения, — продолжал он. — Совершенно ни к чему дожидаться гриппа, если можно его предотвратить.
   Вспомнив, какая удачная неделя выдалась для Беверли-пантеона благодаря эпидемии, Стойт встревожился.
   — Но я неплохо себя чувствую, — сказал он. — Помоему, ничего такого не было — кашель как кашель. Просто мое обычное — ну, вы знаете, хронический бронхит.
   — Вполне возможно. Но все равно, послушать надо. — С профессиональной сноровкой Обиспо повесил стетоскоп на шею.
   — Он прав, Дядюшка Джо, — сказала Детка.
   Тронутый такой заботой и в то же время обеспокоенный словами Обиспо, что это может быть грипп, Стойт снял пиджак и жилетку и принялся развязывать галстук. Вскоре он уже стоял под хрустальной люстрой голый до пояса. Вирджиния целомудренно удалилась обратно к бару. Обиспо вставил в уши изогнутые никелевые трубочки стетоскопа.
   — Сделайте глубокий вдох, — сказал он, прослушиная грудь Стойта. — Еще раз. Теперь покашляйте. — Глядя мимо волосатой туши своего пациента, он видел на дальней стене обитателей безрадостного рая Ватто, готовящихся отплыть на поиски какого-то другого рая, несомненно, еще более унылого. — Скажите «а-а», — скомандовал Обиспо, переводя взгляд с искателей Киферы[132] на передний план, почти целиком занятый грудной клеткой и животом Стойта.
   — А-а, — сказал Стойт. — А-а. А-а.
   С профессиональной тщательностью проверяя легкие и разных местах, Обиспо передвигал наконечник стетоскопа по поверхности округлой туши. Конечно, все у старого хрыча в порядке. Обычные хрипы. Возможно, ради пущего правдоподобия следует отвести этого пентюха в кабинет и просветить флюороскопом. Но нет, не cтоbт его чересчур волновать. Да к тому же вполне достаточно и простенького фарса.
   — Еще покашляйте, — сказал он, перемещая стетоскоп в поросль седых волос вокруг левого соска. Помимо всего прочего, продолжал размышлять он, пока Стойт коекак выдавливал из себя кашель, помимо всего прочего, эти старые брюханы очень уж скверно пахнут. И как молодые девицы это терпят, пусть даже заденьги, ейБогу, непонятно. Однако факт есть факт — находятся тысячи таких, которые не только терпят, но и получают от этого удовольствие. Нет, слово «удовольствие» тут, пожалуй, не годится. Потому что в большинстве подобных случаев об удовольствии в нормальном, физиологическом смысле, наверное, и речи нет. Все происходит у них в сознании, а не в организме. Они любят своих старых пузанов умом; любят потому, что восхищаются ими, потому что их привлекает положение пузанов в обществе, или их знания, или их известность. Они спят не с мужчиной, а с репутацией, с воплощением некоего рода деятельности. А потом, некоторые из этих девиц — будущая живая реклама ко Дню Матери, а некоторые, вроде малютки Флоренс Найтингейл[133], ждут не дождутся Крымской войны. В этих случаях сама старческая немощь их пузанов становится лишним плюсом. Девицы получают удовлетворение благодаря тому, что спят не только с репутацией или кладезем мудрости — к примеру, с федеральным правосудием или председательством торговой палаты, — но, кроме и сверх того, с раненым солдатом, со слабоумным ребенком, с драгоценным вонючим дитятком, которое до сих пор какает в кроватку. Даже в этом нехитром экземпляре (Обиспо украдкой бросил взгляд в сторону бара), даже в ней есть что-то от Флоренс Найтингейл, что-то от Самой Замечательной Мамочки. (И это несмотря на тот факт, что при мысли о реальном материнстве она испытывает чуть ли не физическое отвращение.) Джо Стойт для нее немножко ребенок и немножко больной, за которым надо ухаживать, и в то же время он, разумеется, ее собственный, личный Авраам Линкольн. По счастливому стечению обстоятельств, он оказался еще и обладателем чековой книжки. Что, понятное дело, немаловажно. Но если б только это, Вирджиния не была бы так довольна жизнью. Чековая книжка обрела большую цену благодаря тому, что находится в руках полубога, которому иногда нужно менять пеленки.
   — Повернитесь, пожалуйста.
   Стойт подчинился. Спина, подумал Обиспо, внушает заметно меньше отвращения, чем живот и грудь. Наверное, оттого, что она почти обезличена.
   — Вдохните поглубже, — сказал он, ибо намеревался разыграть весь фарс с начала до конца и на этой новой сцене. — Еще.
   Стойт сделал чудовищно глубокий вздох, точно китообразное.
   — И еще, — сказал Обиспо. — И еще разок, — сказал Обиспо, под пыхтенье своего пациента размышляя о том, что его собственное главное достоинство заключается в разительной несхожести с этим насквозь провонявшим старым бурдюком.
   Никуда она не денется, подумал он; больше того, ей придется принять и его условия. Никаких параллелей с Ромео и Джульеттой, никакой болтовни о Любви с большой буквы, никакой чепухи вроде весенних цветов, волшебных снов и чудесных оков, которыми полны популярные песенки. Только чувственность, без всякой романтики. Настоящие, невыдуманные, конкретные ощущения, не меньше — это уж само собой разумеется, — но и не больше (а вот это само собой наверняка не уразумеется; ведь эти сучки вечно норовят найти в тебе родственную душу или заставить тебя таскать их на руках). Не больше, хотя бы из уважения к научной истине. Он верил в научную истину. Факты есть факты, и нечего тут мудрить. Имеет, например, место факт, что молодые деницы на содержании у богатых стариков, как правило, легко поддаются соблазну. Имеет место и тот факт, что богатые старики, будь они даже сверхудачливыми бизнесменами, обычно так запуганы, невежественны и глупы, что их без труда надует, стоит ему только захотеть, любой умный человек.
   — Еще раз скажите «а-а», — громко произнес он.
   — А-а. А-а.
   Можно быть почти а-абсолютно уверенным, что он ни о чем не догадается. Таковы все старики, об этом говорят факты. И факты же свидетельствуют о том, что любовь состоит исключительно из возбуждения и его утоления. Так зачем приукрашивать эти факты какими-то лишними выдумками? Почему не быть реалистом? Почему не использовать трезвый, научный подход к делу?
   — А-а, — повторял Стойт. — А-а.
   Кроме того, продолжал размышлять Обиспо, механически прислушиваясь к шорохам и потрескиваниям в недрах теплой, пахучей бочкообразной туши, кроме того, есть и более личные причины, благодаря которым неприкрашенная, химически чистая любовь кажется предпочтительнее. И эти личные причины, конечно, тоже факт; значит, с ними нельзя не считаться. Ведь это же факт, что лично он получает дополнительное удовольствие, навязывая избранной партнерше свою волю. Причем необходимо, чтобы это навязывание своей воли не давалось чересчур легко, не было само собой разумеющимся. Что сразу исключало профессионалок. Партнерше следовало быть любительницей, а любительницы обычно считают, что возбуждение и его утоление должны всегда ассоциироваться с ЛЮБОВЬЮ, СТРАСТЬЮ, РОДСТВОМ ДУШ — именно так, прописными буквами. Навязывая партнерше свою волю, он тем самым навязывал ей противоположную теорию, теорию принятия возбуждения и утоления только ради них самих. Пусть она даст ему шанс проверить эту теорию на практике, хотя бы и неохотно, хотя бы внутренне протестуя, только ради опыта, — это все, что ему нужно. Один-единственный шанс. А дальше его забота. И если ему не удастся превратить ее в пылкую и убежденную сторонницу новой веры (уж он-то, по крайней мере, сделает все от него зависящее), значит, он потерпел поражение.
   — А-а. А-а, — терпеливо повторял Стойт.
   — Можете перестать, — великодушно разрешил ему Обиспо.
   Только один шанс; он был практически уверен в успехе. Ведь это раздел прикладной физиологии, а он — ее знаток, специалист. Клод Бернар[134] в этой области. Вот оно, навязывание своей воли! Сначала заставляешь девицу смириться с мыслью, которая прямо противоречит всем привычным ей с детства представлениям, всей этой расхожей весенне-волшебной белиберде. Что ж, очень приятная маленькая победа. Но самые сладкие ее плоды можно начать пожинать только тогда, когда в дело вступит прикладная физиология. Вы берете достаточно разумную особь, настоящую стопроцентную американку со своими корнями, положением в обществе, системой взглядов, моральными нормами, вероисповеданием (в данном случае католическим, в скобках отметил Обиспо); вы берете эту добропорядочную гражданку, права которой целиком и полностью гарантированы Конституцией, вы берете ее (а приехала она на свидание, возможно, в шикарном «паккарде» своего мужа и прямиком с банкета, где произносились хвалебные речи в честь, скажем, доктора Николасо Мюррея Батлера или уходящего на покой архиепископа Индианаполиса), берете ее и начинаете методично, научным путем обрабатывать эту неповторимую личность, пока от нее не останется одно только тело, стонущее и бормочущее, сотрясаемое припадками мучительного наслаждения; а вы, великолепный Клод Бернар, виновник этой разительной перемены, получая свою долю удовольствия, тем не менее остаетесь ироничным, отстраненным, посмеивающимся про себя созерцателем.
   — Еще несколько вдохов, если не возражаете.
   Стойт с присвистом втянул в себя воздух, затем с тихим хрипом опорожнил легкие.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


   После ухода Стойта наступило молчание. Долгое молчание; пока оно тянулось, каждый из троих думал о своем. Первым заговорил Пит.
   — Как погляжу на что-нибудь этакое, — мрачно сказал он, — так сразу начинаю думать, стоит ли брать у него деньги. А вы, мистер Проптер, что бы сделали на моем месте?
   — Что бы я сделал? — Проптер на мгновение задумался. — Я бы и дальше работал у Джо в лаборатории, — сказал он. — Но только пока буду твердо уверен, что вреда от моей деятельности не больше, чем пользы. В таких вещах надо быть утилитаристом. Утилитаристом, да не простым, — уточнил он. — Помесью Бентама[135] с Экхартом или, скажем, Нагарджуной[136].
   — Бедняга Бентам! — произнес Джереми, устрашенный тем, что творилось его именем.
   Проптер улыбнулся.
   — Действительно, бедняга Бентам! Такой славный, милый, умный чудак! Так близко подойти к истине и вместе с тем так чудовищно ошибаться! Тешить себя иллюзией, будто наибольшее счастье наибольшего числа людей может быть достигнуто на чисто человеческом уровне — уровне времени и зла, уровне отсутствия Бога. Бедняга Бентам! — повторил он. — Каким великим человеком он стал бы, если б только мог понять, что добра не найти там, где его не существует!
   — И как бы вел себя такой утилитарист, — спросил Пит, — если бы ему досталась работа вроде моей?
   — Не знаю, — ответил Проптер. — Я слишком мало думал об этом, чтобы угадать его реакцию. И потом, чтобы решать не наобум, нужно иметь побольше опытного материала. Все, что я знаю, — это что я на твоем месте был бы осторожен. Предельно осторожен, — с ударением повторил он.
   — А как насчет денег? — продолжал Пит. — Я ведь вижу, откуда они берутся и кому принадлежат; и это, по-вашему, не должно меня смущать?
   — Деньги вообще грязная штука, — сказал Проптер. — Думаю, деньги бедняги Джо вряд ли заметно грязнее, чем чьи-нибудь еще. У тебя может быть другое мнение; но лишь потому, что ты впервые наблюдаешь человеческую среду, где они появляются. Ты словно один из тех городских ребят, которые привыкли получать молоко в стерилизованных бутылочках из сияющего белого фургончика. Когда они едут в деревню и видят, что его выкачивают из большой, толстой, вонючей животины, их охватывают ужас и отвращение. Так же и с деньгами. Ты привык получать их из-за бронзоной решетки в великолепном мраморном банке. А теперь попал за город и живешь в коровнике вместе с животным, которое выделяет этот продукт. И процесс выделения отнюдь не поражает тебя приятностью и гигиеничностью. Но тот же процесс шел и тогда, когда ты об этом не знал. И если бы ты не работал на Джо Стойта, то работал бы, наверное, в каком-нибудь колледже или университете. А где берут деньги колледжи и университеты? У богатых людей. Другими словами, у людей вроде Джо Стойта. И опять это грязь в стерильной упаковке — только на сей раз ты получаешь ее от джентльмена в шапочке и мантии.
   — Значит, вы считаете, работа у меня нормальная? — сказал Пит.
   — Нормальная, — ответил Проптер, — во всяком случае, не хуже любой другой. — Внезапно улыбнувшись, он сказал другим, менее серьезным тоном: — Приятно было услышать, что доктор Малдж получил свою новую Школу. Да еще сразу после Аудитории. Это же уйма денег. Но я думаю, слава покровителя наук и искусств стоит того. Между прочим, общество оказывает на богачей огромное давление, заставляя их превращаться в таких покровителей. А их толкает к этому стыд плюс страстное желание верить, что они благодетели человечества. К счастью, доктор Малдж из тех, кого можно подкармливать без опаски. Сколько бы Школ Искусств ни понастроили в Тарзана, это никогда не нарушит status quo. А попроси я у Джо тысяч пятьдесят долларов на финансирование исследований механизма демократии, он отказал бы мне категорически. Почему? Потому что он знает: это вещь опасная. Он, конечно, любит речи о демократии. (Кстати, Малджу только подкинь эту тему, заговорит насмерть.) Но он не одобряет грубых материалистов, которые пытаются претворить ее идеи в жизнь. Ты же видел, как разозлила его моя невинная солнечная машинка. Потому что она представляет собой хоть и крохотную, но угрозу большому бизнесу, откуда он качает деньги. И так бывало всякий раз, когда я рассказывал ему о своих мелких приспособлениях. Если вам не надоело, пойдемте их посмотрим.
   Он повел гостей в дом. Здесь была маленькая электрическая мельничка, едва ли больше кофемолки, на которой он по мере надобности молол муку. Был ткацкий станок, на котором он научился работать сам и теперь учил работать других. Потом он повел их из дома в сарайчик, где при помощи нескольких электроинструментов общей стоимостью в две-три сотни долларов можно было делать любую плотницкую работу и даже кое-что по металлу. За сарайчиками стояли еще не законченные теплицы, ибо одних огородных участков для нужд его сезонников не хватало. А вон и их хижины, добавил он, указывая на ряд огоньков в сгущающейся тьме. Он может помочь лишь немногим; остальные вынуждены ютиться в русле пересохшей реки, где устроено нечто вроде мусорной свалки, и платить за это удовольствие Джо Стойту. Работать с таким материалом, конечно, трудновато. Однако их страдания не оставляют выбора. О них просто необходимо заботиться. Очень немногие остались несломленными; и кое-кому из них удалось втолковать, что нужно делать, к чему стремиться. Двое или трое работали здесь с ним; еще двоим-троим он приобрел на свои деньги участки земли неподалеку от Санта-Сузаны. Это только начало, так что похвастаться особенно нечем. Потому что, ясное дело, нельзя даже начать по-настоящему экспериментировать, пока не будет вполне готовой общины, работающей в новых условиях. Но для того, чтобы поставить общину на ноги, нужны деньги. Много денег. Однако богачи не хотят с этим связываться; они предпочитают Школы Искусств в Тарзана. А у тех, кто в этом заинтересован, денег нет; отсутствие денег и есть одна из причин их интереса. Ссуду же брать опасно, сейчас их дают на слишком жестких условиях. Чтобы не оказаться у банка в рабстве, требуется исключительное везение.