Страница:
— Все это нелегко, — сказал Проптер, когда они шли обратно к дому. — Но самое главное, что это реальное, нужное дело, каким бы трудным оно ни было. Вот видишь, Пит, кое-что сделать все-таки можно.
Проптер завернул на минутку в бунгало потушить свет, затем снова появился на крыльце. Все трое пошли но тропинке к дороге. Впереди маячил гигантский черный силуэт замка с редкими точками огоньков.
— Кое-что сделать можно, — вновь заговорил Проптер, — но только при условии, что ты знаешь, какова истинная природа мира. Если ты знаешь, что чисто человеческий уровень — это уровень зла, ты не будешь убивать время, пытаясь делать добро на этом уровне. Добро проявляется только на животном уровне и на уровне вечности. Зная это, ты сообразишь, что самые разумные действия на человеческом уровне должны носить предохранительный характер. Можно понять, что чисто человеческая деятельность имеет мало общего с проявлением добра на других уровнях. Вот и все. Но политики не знают природы реальности. Если б они ее знали, они не были бы политиками. Реакционеры или революционеры — все они гуманисты, все романтики.
Они живут в мире иллюзий, в мире, который является всего-навсего проекцией их собственных личностей. Их действия были бы разумны, если бы этот вымышленный мир действительно существовал. Но, к несчастью, он существует только в их воображении. Поэтому все, что они делают, совершенно неразумно. Все их поступки — это поступки сумасшедших, и все они, как убедительно показывает нам история, приводят к более или менее плачевным последствиям. Но довольно о романтиках. Реалисты, которые постигли природу мира, знают, что чистый гуманизм ни к чему хорошему в этой жизни не приведет, и поэтому вся человеческая деятельность должна только помогать проявляться животному и духовному добру. Другими словами, они знают, что задача людей — сделать человеческий мир безопасным для зверей и духов. Или, может быть, — добавил он, оборачиваясь к Джереми, — может быть, вы, как англичанин, предпочитаете Вильсону[137] Ллойд Джорджа: «Дом, подходящий для героев» — так, кажется, у него? Дом, подходящий для зверей и духов, для физиологии и отрешенного сознания. Сейчас, боюсь, он для них никак не подходит. Мир, который мы себе создали, — это мир больных тел и безумных либо преступных личностей. Как нам изменить этот мир, чтобы он стал безопасным для нас самих как зверей и как духов? Найди ответ на этот вопрос, и ты поймешь, что делать.
Проптер остановился возле какого-то сооружения, похожего на придорожный склеп, вынул из кармана ключ, открыл маленькую стальную дверцу и, сняв трубку спрятанного внутри телефона, сообщил об их прибытии невидимому привратнику по ту сторону рва. Они пошли дальше.
— А что делает мир небезопасным для зверей и духов? — снова заговорил Проптер. — Очевидно, алчность и страх, тяга к власти, ненависть, злоба…
Неожиданно в лицо им ударил ослепительный свет и почти сразу погас.
— Это что еще за идиотские… — начал Джереми.
— Не беспокойтесь, — сказал Пит. — Они хотят убедиться, что это мы, а не шайка гангстеров. Просто посветили прожектором.
— Просто наш старый друг Джо самовыражается, — сказал Проптер, беря Джереми за локоть. — Другими словами, объявляет миру, что он боится, ибо он жаден и деспотичен. А жадным и деспотичным, помимо других причин, он стал и потому, что при нынешнем устройстве общества это поощряется. Наша задача — перестроить общество так, чтобы оставить неудачникам вроде Джо Стойта как можно меньше возможностей для реализации своего потенциала.
Когда они подошли ко рву, мост был уже опущен; шаги их гулко застучали по покрытию.
— Тебе нравится социализм, Пит, — продолжал Проптер. — Но социализм, кажется, обречен на централизацию и стандартизованное массовое производство во всех городах. Кроме того, я вижу здесь слишком много возможностей для запугивания: властолюбивым людям слишком легко проявлять свое властолюбие, а пассивным — отсиживаться в тени, становясь рабами.
Решетка поднялась им навстречу, разъехались створки ворот.
— Если хочешь сделать мир безопасным для зверей и духов, общество нужно организовать так, чтобы свести к минимуму количество страха, алчности, деспотичности, злобы. То есть иметь достаточную экономическую базу, чтобы избавиться хотя бы от этого источника бед. Затем, у людей должно быть достаточно личной ответственности, чтобы они не бездельничали. Достаточно собственности, чтобы они не боялись богачей, но чтобы и сами не могли никого запугивать. И то же самое с политическими правами и властью — первых должно быть достаточно, чтобы защитить большинство, вторая должна быть ограничена, чтобы предотвратить диктат меньшинства.
— Крестьяне какие-то получаются, — с сомнением сказал Пит.
— Крестьяне плюс малая механизация и электроэнергия. А это значит, что они уже не крестьяне, разве только потому, что в основном сами себя обеспечивают.
— А кто будет делать машины? Тоже крестьяне?
— Нет, те же люди, что и сейчас. Вещи, которые нельзя сделать иначе как путем массового производства, придется и дальше делать таким же способом. По моей прикидке, это около трети всей продукции. Остальные две трети логичнее производить на дому или в маленькой мастерской. Насущная, практическая задача — разработать технику такого мелкомасштабного производства. В наше время все исследования направлены на открытие новых областей для массового производства.
— Так, по-вашему, люди согласятся уехать из городов и жить, как вы советуете, на маленьких фермах?
— Вот это разумно, Пит! — одобрительно сказал Проптер. — Честно говоря, я не рассчитываю, что люди уедут из городов, как не рассчитываю, что они научатся жить без войн и революций. Расчет у меня один: если я буду делать свое дело и все пойдет хорошо, найдутся и желающие сотрудничать со мной. А большего я не жду.
— Но если вы надеетесь привлечь на свою сторону только немногих, то какой же во всем этом смысл? Почему не попытаться сделать что-нибудь с городами и фабриками, ведь большинство-то останется там? Разве это не было бы практичнее?
— Смотря что понимать под этим словом, — сказал Проптер. — Ты, похоже, считаешь, что помогать огромному большинству людей вести жизнь обреченных — значит поступать практично, а помогать немногим жить так, как подсказывает разум, непрактично. Я на этот счет другого мнения.
— Но их же так много. Для них необходимо что-то сделать.
— Необходимо, — согласился Проптер. — Но в то же время бывают обстоятельства, которые не позволяют сделать ничего. Ты не можешь сделать для человека ничего существенного, если он не хочет или не способен содействовать тебе хотя бы разумным поведением. Необходимо, например, помогать людям, которые гибнут от малярии. Но тебе не удастся оказать им реальную помощь, если они будут срывать с окон сетки и по-прежнему гулять каждый вечер у болота. Точно так же обстоит дело и с недугами организма общественного. Людям необходимо помогать, когда они стоят перед лицом войны, краха или порабощения, когда им угрожает внезапная революция или постепенное вырождение. Да, помогать необходимо. Однако факт остается фактом — ты не сможешь помочь им, если они упорно держатся той линии поведения, которая привела их к несчастью. Нельзя, например, спасти людей от ужасов войны, пока они не откажутся от удовольствия быть националистами. Нельзя спасти их от кризисов и депрессий, пока они не перестанут мыслить исключительно денежными категориями и считать деньги высшим благом. Нельзя предотвратить революцию и порабощение людей, если они, как и прежде, будут отождествлять прогресс с усилением централизации, а преуспеяние — с увеличением массового произиодства. Нельзя уберечь их от коллективного безумия и самоубийств, если они не прекратят воздавать божественные почести идеалам, являющимся всего лишь проекциями их собственных личностей, — другими словами, если они не прекратят вместо Бога поклоняться самим себе. Это насчет условий. Теперь рассмотрим нынешнюю ситуацию.;Самые важные для нас факты таковы: жителям всех цивилизованных стран угрожает опасность; все они испытывают горячее желание ее избежать; но почти никто не хочет менять привычный образ мыслей и действий, а ведь именно благодаря ему люди попали в такое плачевное положение. Иначе говоря, их невозможно спасти, ибо они не желают слушать тех, кто предлагает разумный, реалистический план спасения. Что же в таком случае делать несостоявшимся спасителям?
— Но хоть что-нибудь делать надо, — сказал Пит.
— Даже если ускоришь этим процесс деградации? — Проптер горестно улыбнулся. — Делать, лишь бы делать, — продолжал он. — Я предпочитаю Оскара Уайльда. Плохое произведение искусства не может принести столько вреда, сколько необдуманное политическое деяние. У большинства людей не хватает ума, чтобы творить добро в иных масштабах, кроме самых крохотных. Пусть лучше они постараются не причинять зла; это проще и не дает таких ужасных результатов, как попытки делать добро неверными методами. Бить баклуши и прилично себя вести во многих случаях полезнее, чем активно пытаться воплотить в жизнь свои благие намерения.
Залитая светом прожектора, нимфа Джамболоньи по-прежнему неутомимо извергала в бархатную тьму струи воды. Электричество и скульптура, думал Джереми, глядя на нее, — они просто созданы друг для друга. Какие чудеса стали бы доступны Бернини, будь у него прожекторы! Эффектное освещение, фантастические разноцветные тени! Женщины-мистики в оргазме, кругленькие ангелочки, мертвецы, ракетами рвущиеся ввысь из католических могил, святые, каждый в своем персональном вихре из развевающихся одежд и мраморно-белых кудрей! Сколько радости! Сколько великолепия! Какое блестящее пародирование собственной манеры! Какая ошеломительная красота! Какой чудовищно дурной вкус! И какая досада, что этот человек вынужден был довольствоваться дневным освещением да сальными свечами!
— Нет, — отвечал Проптер на вопрос юноши, прозвучавший с явным упреком, — нет, я не стал бы бросать их на произвол судьбы. Я за то, чтобы постоянно повторять те истины, о которых им твердят снова и снова на протяжении трех последних тысячелетий. А в перерывах активно разрабатывать детали лучшей системы и активно сотрудничать с теми немногими, кто понимает ее суть и готов заплатить цену, нужную для ее реализации. Кстати, цена эта по человеческим меркам весьма высока. Хотя, конечно, намного ниже той, какую природа вещей требует от упрямцев, ведущих стандартный человеческий образ жизни. Будь они более вразумляемыми, им не пришлось бы, например, расплачиваться войной — а это дорогая плата, особенно при современном вооружении. Не было бы нужды платить экономической депрессией и политическим порабощением.
— А что будет, — певучим голосом спросил Джереми, — что будет, если война все-таки докатится и до нас? Разве ваши немногие окажутся в лучшем положении, чем большинство?
— Как ни странно, — ответил Проптер, — это вполне может случиться. И вот почему. Если они научатся обеспечивать себя сами, пережить пору анархии им будет легче, чем людям, кровно зависящим от централизованных и специализированных структур. Нельзя добиваться добра, не готовя себя в то же время к самому худшему.
Он умолк, и они миновали остаток дороги почти в полной тишине; только где-то высоко наверху, в замке, работали два приемника, настроенных на разные станции. Бабуины — те уже спали.
Проптер завернул на минутку в бунгало потушить свет, затем снова появился на крыльце. Все трое пошли но тропинке к дороге. Впереди маячил гигантский черный силуэт замка с редкими точками огоньков.
— Кое-что сделать можно, — вновь заговорил Проптер, — но только при условии, что ты знаешь, какова истинная природа мира. Если ты знаешь, что чисто человеческий уровень — это уровень зла, ты не будешь убивать время, пытаясь делать добро на этом уровне. Добро проявляется только на животном уровне и на уровне вечности. Зная это, ты сообразишь, что самые разумные действия на человеческом уровне должны носить предохранительный характер. Можно понять, что чисто человеческая деятельность имеет мало общего с проявлением добра на других уровнях. Вот и все. Но политики не знают природы реальности. Если б они ее знали, они не были бы политиками. Реакционеры или революционеры — все они гуманисты, все романтики.
Они живут в мире иллюзий, в мире, который является всего-навсего проекцией их собственных личностей. Их действия были бы разумны, если бы этот вымышленный мир действительно существовал. Но, к несчастью, он существует только в их воображении. Поэтому все, что они делают, совершенно неразумно. Все их поступки — это поступки сумасшедших, и все они, как убедительно показывает нам история, приводят к более или менее плачевным последствиям. Но довольно о романтиках. Реалисты, которые постигли природу мира, знают, что чистый гуманизм ни к чему хорошему в этой жизни не приведет, и поэтому вся человеческая деятельность должна только помогать проявляться животному и духовному добру. Другими словами, они знают, что задача людей — сделать человеческий мир безопасным для зверей и духов. Или, может быть, — добавил он, оборачиваясь к Джереми, — может быть, вы, как англичанин, предпочитаете Вильсону[137] Ллойд Джорджа: «Дом, подходящий для героев» — так, кажется, у него? Дом, подходящий для зверей и духов, для физиологии и отрешенного сознания. Сейчас, боюсь, он для них никак не подходит. Мир, который мы себе создали, — это мир больных тел и безумных либо преступных личностей. Как нам изменить этот мир, чтобы он стал безопасным для нас самих как зверей и как духов? Найди ответ на этот вопрос, и ты поймешь, что делать.
Проптер остановился возле какого-то сооружения, похожего на придорожный склеп, вынул из кармана ключ, открыл маленькую стальную дверцу и, сняв трубку спрятанного внутри телефона, сообщил об их прибытии невидимому привратнику по ту сторону рва. Они пошли дальше.
— А что делает мир небезопасным для зверей и духов? — снова заговорил Проптер. — Очевидно, алчность и страх, тяга к власти, ненависть, злоба…
Неожиданно в лицо им ударил ослепительный свет и почти сразу погас.
— Это что еще за идиотские… — начал Джереми.
— Не беспокойтесь, — сказал Пит. — Они хотят убедиться, что это мы, а не шайка гангстеров. Просто посветили прожектором.
— Просто наш старый друг Джо самовыражается, — сказал Проптер, беря Джереми за локоть. — Другими словами, объявляет миру, что он боится, ибо он жаден и деспотичен. А жадным и деспотичным, помимо других причин, он стал и потому, что при нынешнем устройстве общества это поощряется. Наша задача — перестроить общество так, чтобы оставить неудачникам вроде Джо Стойта как можно меньше возможностей для реализации своего потенциала.
Когда они подошли ко рву, мост был уже опущен; шаги их гулко застучали по покрытию.
— Тебе нравится социализм, Пит, — продолжал Проптер. — Но социализм, кажется, обречен на централизацию и стандартизованное массовое производство во всех городах. Кроме того, я вижу здесь слишком много возможностей для запугивания: властолюбивым людям слишком легко проявлять свое властолюбие, а пассивным — отсиживаться в тени, становясь рабами.
Решетка поднялась им навстречу, разъехались створки ворот.
— Если хочешь сделать мир безопасным для зверей и духов, общество нужно организовать так, чтобы свести к минимуму количество страха, алчности, деспотичности, злобы. То есть иметь достаточную экономическую базу, чтобы избавиться хотя бы от этого источника бед. Затем, у людей должно быть достаточно личной ответственности, чтобы они не бездельничали. Достаточно собственности, чтобы они не боялись богачей, но чтобы и сами не могли никого запугивать. И то же самое с политическими правами и властью — первых должно быть достаточно, чтобы защитить большинство, вторая должна быть ограничена, чтобы предотвратить диктат меньшинства.
— Крестьяне какие-то получаются, — с сомнением сказал Пит.
— Крестьяне плюс малая механизация и электроэнергия. А это значит, что они уже не крестьяне, разве только потому, что в основном сами себя обеспечивают.
— А кто будет делать машины? Тоже крестьяне?
— Нет, те же люди, что и сейчас. Вещи, которые нельзя сделать иначе как путем массового производства, придется и дальше делать таким же способом. По моей прикидке, это около трети всей продукции. Остальные две трети логичнее производить на дому или в маленькой мастерской. Насущная, практическая задача — разработать технику такого мелкомасштабного производства. В наше время все исследования направлены на открытие новых областей для массового производства.
* * *
В Гроте перед изображением Пресвятой Девы неугасимо горели в ее честь двадцатипятифутовые электрические свечи. Наверху, на корте, второй дворецкий, две горничные и старший электрик играли смешанными парами в теннис.— Так, по-вашему, люди согласятся уехать из городов и жить, как вы советуете, на маленьких фермах?
— Вот это разумно, Пит! — одобрительно сказал Проптер. — Честно говоря, я не рассчитываю, что люди уедут из городов, как не рассчитываю, что они научатся жить без войн и революций. Расчет у меня один: если я буду делать свое дело и все пойдет хорошо, найдутся и желающие сотрудничать со мной. А большего я не жду.
— Но если вы надеетесь привлечь на свою сторону только немногих, то какой же во всем этом смысл? Почему не попытаться сделать что-нибудь с городами и фабриками, ведь большинство-то останется там? Разве это не было бы практичнее?
— Смотря что понимать под этим словом, — сказал Проптер. — Ты, похоже, считаешь, что помогать огромному большинству людей вести жизнь обреченных — значит поступать практично, а помогать немногим жить так, как подсказывает разум, непрактично. Я на этот счет другого мнения.
— Но их же так много. Для них необходимо что-то сделать.
— Необходимо, — согласился Проптер. — Но в то же время бывают обстоятельства, которые не позволяют сделать ничего. Ты не можешь сделать для человека ничего существенного, если он не хочет или не способен содействовать тебе хотя бы разумным поведением. Необходимо, например, помогать людям, которые гибнут от малярии. Но тебе не удастся оказать им реальную помощь, если они будут срывать с окон сетки и по-прежнему гулять каждый вечер у болота. Точно так же обстоит дело и с недугами организма общественного. Людям необходимо помогать, когда они стоят перед лицом войны, краха или порабощения, когда им угрожает внезапная революция или постепенное вырождение. Да, помогать необходимо. Однако факт остается фактом — ты не сможешь помочь им, если они упорно держатся той линии поведения, которая привела их к несчастью. Нельзя, например, спасти людей от ужасов войны, пока они не откажутся от удовольствия быть националистами. Нельзя спасти их от кризисов и депрессий, пока они не перестанут мыслить исключительно денежными категориями и считать деньги высшим благом. Нельзя предотвратить революцию и порабощение людей, если они, как и прежде, будут отождествлять прогресс с усилением централизации, а преуспеяние — с увеличением массового произиодства. Нельзя уберечь их от коллективного безумия и самоубийств, если они не прекратят воздавать божественные почести идеалам, являющимся всего лишь проекциями их собственных личностей, — другими словами, если они не прекратят вместо Бога поклоняться самим себе. Это насчет условий. Теперь рассмотрим нынешнюю ситуацию.;Самые важные для нас факты таковы: жителям всех цивилизованных стран угрожает опасность; все они испытывают горячее желание ее избежать; но почти никто не хочет менять привычный образ мыслей и действий, а ведь именно благодаря ему люди попали в такое плачевное положение. Иначе говоря, их невозможно спасти, ибо они не желают слушать тех, кто предлагает разумный, реалистический план спасения. Что же в таком случае делать несостоявшимся спасителям?
— Но хоть что-нибудь делать надо, — сказал Пит.
— Даже если ускоришь этим процесс деградации? — Проптер горестно улыбнулся. — Делать, лишь бы делать, — продолжал он. — Я предпочитаю Оскара Уайльда. Плохое произведение искусства не может принести столько вреда, сколько необдуманное политическое деяние. У большинства людей не хватает ума, чтобы творить добро в иных масштабах, кроме самых крохотных. Пусть лучше они постараются не причинять зла; это проще и не дает таких ужасных результатов, как попытки делать добро неверными методами. Бить баклуши и прилично себя вести во многих случаях полезнее, чем активно пытаться воплотить в жизнь свои благие намерения.
Залитая светом прожектора, нимфа Джамболоньи по-прежнему неутомимо извергала в бархатную тьму струи воды. Электричество и скульптура, думал Джереми, глядя на нее, — они просто созданы друг для друга. Какие чудеса стали бы доступны Бернини, будь у него прожекторы! Эффектное освещение, фантастические разноцветные тени! Женщины-мистики в оргазме, кругленькие ангелочки, мертвецы, ракетами рвущиеся ввысь из католических могил, святые, каждый в своем персональном вихре из развевающихся одежд и мраморно-белых кудрей! Сколько радости! Сколько великолепия! Какое блестящее пародирование собственной манеры! Какая ошеломительная красота! Какой чудовищно дурной вкус! И какая досада, что этот человек вынужден был довольствоваться дневным освещением да сальными свечами!
— Нет, — отвечал Проптер на вопрос юноши, прозвучавший с явным упреком, — нет, я не стал бы бросать их на произвол судьбы. Я за то, чтобы постоянно повторять те истины, о которых им твердят снова и снова на протяжении трех последних тысячелетий. А в перерывах активно разрабатывать детали лучшей системы и активно сотрудничать с теми немногими, кто понимает ее суть и готов заплатить цену, нужную для ее реализации. Кстати, цена эта по человеческим меркам весьма высока. Хотя, конечно, намного ниже той, какую природа вещей требует от упрямцев, ведущих стандартный человеческий образ жизни. Будь они более вразумляемыми, им не пришлось бы, например, расплачиваться войной — а это дорогая плата, особенно при современном вооружении. Не было бы нужды платить экономической депрессией и политическим порабощением.
— А что будет, — певучим голосом спросил Джереми, — что будет, если война все-таки докатится и до нас? Разве ваши немногие окажутся в лучшем положении, чем большинство?
— Как ни странно, — ответил Проптер, — это вполне может случиться. И вот почему. Если они научатся обеспечивать себя сами, пережить пору анархии им будет легче, чем людям, кровно зависящим от централизованных и специализированных структур. Нельзя добиваться добра, не готовя себя в то же время к самому худшему.
Он умолк, и они миновали остаток дороги почти в полной тишине; только где-то высоко наверху, в замке, работали два приемника, настроенных на разные станции. Бабуины — те уже спали.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Очутившись среди колонн часовни, где вешалки для шляп соседствовали с картинами Маньяско[138], а Брынкуш[139] — с этрусским саркофагом, заменяющим подставку для зонтиков, Джереми неожиданно для себя воспрянул духом, словно вернулся в родные стены.
— Наверное, так выглядит изнутри сознание сумасшедшего, — сказал он, вешая шляпу на крючок и со счастливой улыбкой входя вслед за своими спутниками в огромный вестибюль. — Вернее, идиота, — уточнил он. — Потому что у сумасшедшего мысль движется, так сказать, по одной дорожке. А здесь, — он повел вокруг рукой, — никакой дорожки нет. Нет, ибо их бесконечное множество. Это ум гениального идиота. Его прямо распирает от лучших образцов мысли и слова. — Он произнес эти слова с педантичностью старой девы, отчего они прозвучали уж вовсе нелепо. — Греция, Мексика, ягодицы, распятия, машины, Георг IV, будда Амида[140], наука, сциентизм, турецкие бани — все что хотите. И каждый пункт абсолютно не связан с остальными. — Он потер руки, глаза его за бифокальными стеклами очков довольно замигали. — Сначала это обескураживает. Но знаете что? Я начинаю получать от этого удовольствие. Оказывается, я совсем не прочь пожить в уме идиота.
— Нимало не сомневаюсь, — буднично заметил Проптер. — Именно таковы вкусы большинства.
Джереми обиделся.
— Вот уж не думал, что подобные вещи импонируют вкусам большинства, — сказал он, кивнув в сторону Эль Греко.
— Вы правы, — согласился Проптер. — Но можно жить в идиотическом мире и не утруждая себя возведением его железобетонной модели, набитой мировыми шедеврами.
Последовала пауза. Они вошли в лифт.
— Можно жить внутри образованного идиота, — снова заговорил Проптер. — В мешанине из не связанных между собой слов и обрывков информации. А если вы из низов, то можете жить в идиотском мире homme moyen sensuel[141] — мире, где элементами путаницы являются газеты и бейсбол, секс и хлопоты, реклама, деньги, галитоз и как бы не отстать от Джонсов. Существует иерархия идиотизмов. Мы с вами, понятно, предпочитаем вариант «люкс».
Лифт остановился. Пит отворил дверь, и они вышли в беленый коридор одного из подвальных этажей.
— Мировосприятие идиота лучше всего подходит тем, кто хочет вести спокойную жизнь и ни за что не ототвечать. Конечно, при условии, что их не угнетает идиотизм сам по себе, — добавил Проптер. — Многих угнетает. Через некоторое время они устают от бездорожья. Им хочется собранности и целеустремленности. Хочется, чтобы их жизнь обрела какой-нибудь смысл. Потому они и становятся коммунистами, или принимают католическую веру, или присоединяются к Оксфордской группе[142]. Все что угодно, лишь бы найти дорожку. И в подавляющем большинстве случаев дорожку, разумеется, выбирают не ту. Это неизбежно. Ведь существует миллион ложных дорог, и только одна правильная; миллион идеалов, миллион проекций личности, но лишь одинединственный Бог и один рай. Большинство меняет бездорожье идиота на дорожку безумца — да еще, как правило, с криминальным уклоном. Самочувствие их после этого улучшается; но с практической точки зрения последнее всегда хуже первого. Если вы не хотите искать единственную стоящую вещь на свете, то мой совет: придерживайтесь идиотизма. Значит, вот где вы трудитесь? — сказал он уже другим тоном, ибо Джереми только что распахнул перед ним дверь своего сводчатого кабинета. — А это бумаги Хоберков, так я понимаю.
Сколько же их тут! Носителей титула, наверное, уже не осталось?
Джереми кивнул:
— И самой фамилии тоже — вернее, почти. Никого, кроме двух обнищавших старых дев в доме с привидениями. — Он мигнул, погладил свою лысую макушку и, предварительно покашляв, с выражением произнес: — Дворянки в увяданье. — До чего изысканно! Это была одна из его любимых фраз. — И увяданье зашло уже довольно далеко, — присовокупил он. — Иначе они не продали бы архива. Раньше они всем отказывали.
— Как славно не принадлежать к древнему роду! — сказал Проптер. — Ох уж эта наследственная верность камням и известковому раствору, эти обязательства перед могилами, клочками бумаги и фамильными портретами! — Он покачал головой. — Идолопоклонство, да еще в такой мрачной форме.
Тем временем Джереми пересек комнату, открыл ящик стола и, вернувшись с пачкой подшитых бумаг, вручил их Проптеру.
— Полюбопытствуйте.
Проптер полюбопытствовал.
— От Молиноса! — удивленно воскликнул он.
— Я так и думал: значит, по носу табак, — сказал Джереми, испытывая нездоровое удовольствие оттого, что говорит о мистицизме до абсурда неподходящим языком.
Проптер улыбнулся.
— По носу табак, — повторил он. — Но не сказал бы, что моей любимой марки. С беднягой Молиносом как-то не все было ладно. Он обладал чем-то вроде… негативной чувственности, что ли. Обожал страдания. Душевные муки, дух, блуждающий в ночи, — он прямо-таки упивался этим. Без сомненья, несчастный искренне верил, что искореняет в себе своеволие; но, сам того не замечая, своими стараниями он только утверждал его в другой ипостаси. И очень жаль, — добавил Проптер, подходя к свету, чтобы рассмотреть письма как следует. — Ибо он явно кое-что знал о реальности, и не понаслышке. Это лишь доказывает, что никогда нельзя быть уверенным в достижении цели, даже если подойдешь достаточно близко, чтобы ее рассмотреть. Вот замечательная фраза, — заметил он в скобках. — «Ame a Dios, — вслух прочел он, — соmо es en si у no como se lo dice у forma su imaginacion».
Джереми едва не рассмеялся. Это совпадение показалось ему очень забавным: ведь сегодня утром то же самое место привлекло внимание Обиспо.
— Жалко, что ему не пришлось почитать Канта, — сказал он. — Dios en si, по-моему, очень смахивает на Ding an sich[143]. Нечто, недоступное человеческому сознанию.
— Недоступное индивидуальному человеческому сознанию, — согласился Проптер, — ибо индивидуальность эгоистична, а эгоизм есть отрицание реальности, отрицание Бога. Пока речь идет об обыкновенной человеческой личности, Кант совершенно прав: вещь в себе непознаваема. Dios en si не может быть постигнут сознанием, которое подчинила себе личность. Но давайте допустим, что есть способ устранить из сознания все личное. Если вам это удастся, вы подойдете к реальности вплотную, вы окажетесь в состоянии постичь, что такое Dios en si. А теперь обратите внимание: факты говорят нам со всей определенностью, что это возможно, что это удавалось людям, и не один раз. Тупиковый путь Канта предназначен лишь для тех, кому угодно оставаться на человеческом уровне. А если вы подниметесь на уровень вечности, impasse[144] перестанет существовать.
Наступило молчание. Проптер переворачивал. страницы, время от времени останавливаясь, чтобы разобрать одну-две строки, писанные изящным бисерным почерком.
— «Tres maneras hay de silencio, — вслух прочел он после недолгой паузы. — La primera es de palabras, la segunda de deseos, у la tercera de pensamientos»[145]. Красиво пишет, правда? Возможно, именно этому он и обязан своим необычайным успехом. Ужасно, когда человек умеет правильно говорить неправильные вещи! Кстати, — добавил он, с улыбкой взглядывая Джереми в лицо, — как мало найдется среди великих стилистов таких, кто хоть раз сказал бы что-нибудь правильное. В этом беда гуманитарного образования. Лучшие образцы мысли и слова — прекрасно. Но в каком отношении они лучшие? Увы, всего лишь в отношении формы. Содержание же, как правило, бывает весьма убогим. — Он снова вернулся к письмам. Через некоторое время внимание его привлекло другое место. — «Oira у leera el hombre racional estas espirituales materias, pero no llegara, dice San Pablo, a comprenderlas: Animalis homo non percipit ea quae sunt spiritus»[146]. И не только animalis homo, — заметил Проптер, — но и humanus homo. Да-да, прежде всего humanus homo. А еще можно добавить, что humanus homo non percipit ea quae sunt animalis. Пока мы думаем чисто по-человечески, Мы не понимаем ни того, что выше нас, ни того, что ниже. Есть и другая трудность. Допустим, что мы больше не думаем исключительно по-человечески; допустим, мы научились интуитивно воспринимать те нечеловеческие реалии, в которые мы, так сказать, погружены с головой. Честь нам и хвала. Но что, если мы попытаемся передать обретенное таким образом знание другим? Нас ждет полная неудача. Ведь наш словарный запас целиком и полностью предназначен лишь для выражения чисто человеческих мыслей о чисто человеческих предметах. А мы-то хотим рассказать о нечеловеческой реальности и нечеловеческом образе мыслей! Отсюда — полная неадекватность всех суждений о нашей животной природе и в еще большей степени суждений о Боге, о духовном или о вечности.
Джереми робко кашлянул.
— Я мог бы привести очень даже адекватные суждения о… — он замялся, расплылся в улыбке, погладил свою блестящую лысину, — ну, о самых интимных проявлениях нашей животной природы, — скромно заключил он. Лицо его вдруг омрачилось; он вспомнил о найденном сегодня сокровище, которое умыкнул у него этот наглец Обиспо.
— Но на чем основана их адекватность? — спросил Проптер. — Не столько на мастерстве автора, сколько на внутреннем отклике читателя. Непосредственных животных ощущений словами не передать; слова лишь напоминают вам о том, что вы сами переживали в сходных ситуациях. Notus calor — так называет Вергилий чувство, охватывающее Вулкана в объятиях Венеры. Знакомый пыл. Никаких попыток описания или анализа; никакого стремления подобрать фактам словесный эквивалент. Нет, всего лишь намек. И простого намека оказалось достаточно, чтобы вложить в эти стихи необходимую чувственность и сделать их одним из шедевров любовной лирики в латинской поэзии. Вергилий предоставил трудиться читателям. Вообще говоря, это излюбленный пригм большинства писателей-эротиков. Те немногие, что предпочитают брать труд на себя, обречены на барахтанье в метафорах, сравнениях, аналогиях. Вы знаете такого рода продукцию: пламя, ураганы, стрелы, рай.
— Долина лилий, — процитировал Джереми, — и приют блаженства.
— Не говоря уж о духе в плену низменных страссй, — сказал Проптер, — и прочих речевых фигурах. Их бесконечное множество, и у них лишь одна общая черта: все они состоят из слов, не имеющих ровно никакого отношения к описываемому предмету.
— Говорить одно, а подразумевать другое, — вставил Джереми. — Разве это не характерно для всей художественной литературы?
— Может быть, — ответил Проптер. — Но сейчас меня главным образом интересует то, что людям так и не удалось снабдить наши непосредственные животные ощущения осмысленными, неслучайными ярлычками. Мы говорим, например, «красное» или «приятное», но и только; мы не пытаемся найти словесные эквиваленты для отдельных аспектов постижения красного цвета или разнообразных приятных переживаний.
— Разве это не потому, что дальше «красного» или «приятного» просто нельзя пойти? — сказал Пит. — Это ведь факты, голые факты, и все тут.
— Как жирафы, — добавил Джереми. — «Такого зверя не может быть», — говорит рационалист, глядя на его изображение. И тут он появляется во всей красе — шея и прочее!
— Вы правы, — сказал Проптер. — Жираф — это голый факт. И его надо признать, нравится он вам или не нравится. Но то, что вы признаете жирафа, отнюдь не мешает вам изучать и описывать его. Так же обстоит дело и с красным цветом, и с удовольствием, и с notus calor. Эти факты поддаются анализу, а результаты анализа вполне можно выразить соответствующими словами. Однако история не дает нам подобных примеров.
Пит задумчиво кивнул.
— Как вы считаете, почему это? — спросил он.
— Ну, — сказал Проптер, — я считаю, это потому, что людям всегда было интереснее делать и чувствовать, нежели думать. Они всегда были слишком заняты: радовались и горевали, занимались благотворительностью, обделывали свои дела, поклонялись своим идолам, — и у них никогда не возникало охоты создать словесный инструментарий, чтобы внести во все свои жизненные перипетии какую-то ясность. Поглядите на языки, которые мы унаследовали. Идеально подходящие для разжигания буйных и необузданных страстей; незаменимая подмога тем, кто хочет сделать в этом мире карьеру; но хуже чем бесполезные для всякого, кто стремится к бескорыстному постижению действительности. Отсюда, даже на чисто человеческом уровне, нужда в особых объективных языках вроде языка математики или наборов технических терминов, использующихся в разных науках. Как только у людей появлялось желание понять, они оставляли в стороне традиционный язык и меняли его другим, специальным — более точным и, что важнее всего, более свободным от своекорыстия. Далее, отметим очень существенный факт. Художественная литература в основном имеет дело с повседневной жизнью мужчин и женщин, а повседневная жизнь мужчин и женщин складывается по большей части из непосредственных животных впечатлений. Но чтобы выявить суть этих животных впечатлений, создатели художественной литературы никогда не изобретали объективного, незасоренного языка. Они довольствовались тем, что, не мудрствуя лукаво, называли эти впечатления не отвечающими их сути именами, которые всего лишь служили ориентиром для их и читательской памяти. Всякое непосредственное переживание есть notus calor, а читатель или читательница, опираясь на свой личный опыт, должны сами вложить в эти слова конкретное значение. Просто, но не очень-то научно. Однако люди читают художественную литературу не для того, чтобы что-нибудь понять; они лишь хотят вновь пережить те ощущения, которые в прошлом доставили им удовольствие. Чем только не бывает искусство; но на практике оно обычно служит неким духовным заменителем алкоголя и шпанских мушек.
— Наверное, так выглядит изнутри сознание сумасшедшего, — сказал он, вешая шляпу на крючок и со счастливой улыбкой входя вслед за своими спутниками в огромный вестибюль. — Вернее, идиота, — уточнил он. — Потому что у сумасшедшего мысль движется, так сказать, по одной дорожке. А здесь, — он повел вокруг рукой, — никакой дорожки нет. Нет, ибо их бесконечное множество. Это ум гениального идиота. Его прямо распирает от лучших образцов мысли и слова. — Он произнес эти слова с педантичностью старой девы, отчего они прозвучали уж вовсе нелепо. — Греция, Мексика, ягодицы, распятия, машины, Георг IV, будда Амида[140], наука, сциентизм, турецкие бани — все что хотите. И каждый пункт абсолютно не связан с остальными. — Он потер руки, глаза его за бифокальными стеклами очков довольно замигали. — Сначала это обескураживает. Но знаете что? Я начинаю получать от этого удовольствие. Оказывается, я совсем не прочь пожить в уме идиота.
— Нимало не сомневаюсь, — буднично заметил Проптер. — Именно таковы вкусы большинства.
Джереми обиделся.
— Вот уж не думал, что подобные вещи импонируют вкусам большинства, — сказал он, кивнув в сторону Эль Греко.
— Вы правы, — согласился Проптер. — Но можно жить в идиотическом мире и не утруждая себя возведением его железобетонной модели, набитой мировыми шедеврами.
Последовала пауза. Они вошли в лифт.
— Можно жить внутри образованного идиота, — снова заговорил Проптер. — В мешанине из не связанных между собой слов и обрывков информации. А если вы из низов, то можете жить в идиотском мире homme moyen sensuel[141] — мире, где элементами путаницы являются газеты и бейсбол, секс и хлопоты, реклама, деньги, галитоз и как бы не отстать от Джонсов. Существует иерархия идиотизмов. Мы с вами, понятно, предпочитаем вариант «люкс».
Лифт остановился. Пит отворил дверь, и они вышли в беленый коридор одного из подвальных этажей.
— Мировосприятие идиота лучше всего подходит тем, кто хочет вести спокойную жизнь и ни за что не ототвечать. Конечно, при условии, что их не угнетает идиотизм сам по себе, — добавил Проптер. — Многих угнетает. Через некоторое время они устают от бездорожья. Им хочется собранности и целеустремленности. Хочется, чтобы их жизнь обрела какой-нибудь смысл. Потому они и становятся коммунистами, или принимают католическую веру, или присоединяются к Оксфордской группе[142]. Все что угодно, лишь бы найти дорожку. И в подавляющем большинстве случаев дорожку, разумеется, выбирают не ту. Это неизбежно. Ведь существует миллион ложных дорог, и только одна правильная; миллион идеалов, миллион проекций личности, но лишь одинединственный Бог и один рай. Большинство меняет бездорожье идиота на дорожку безумца — да еще, как правило, с криминальным уклоном. Самочувствие их после этого улучшается; но с практической точки зрения последнее всегда хуже первого. Если вы не хотите искать единственную стоящую вещь на свете, то мой совет: придерживайтесь идиотизма. Значит, вот где вы трудитесь? — сказал он уже другим тоном, ибо Джереми только что распахнул перед ним дверь своего сводчатого кабинета. — А это бумаги Хоберков, так я понимаю.
Сколько же их тут! Носителей титула, наверное, уже не осталось?
Джереми кивнул:
— И самой фамилии тоже — вернее, почти. Никого, кроме двух обнищавших старых дев в доме с привидениями. — Он мигнул, погладил свою лысую макушку и, предварительно покашляв, с выражением произнес: — Дворянки в увяданье. — До чего изысканно! Это была одна из его любимых фраз. — И увяданье зашло уже довольно далеко, — присовокупил он. — Иначе они не продали бы архива. Раньше они всем отказывали.
— Как славно не принадлежать к древнему роду! — сказал Проптер. — Ох уж эта наследственная верность камням и известковому раствору, эти обязательства перед могилами, клочками бумаги и фамильными портретами! — Он покачал головой. — Идолопоклонство, да еще в такой мрачной форме.
Тем временем Джереми пересек комнату, открыл ящик стола и, вернувшись с пачкой подшитых бумаг, вручил их Проптеру.
— Полюбопытствуйте.
Проптер полюбопытствовал.
— От Молиноса! — удивленно воскликнул он.
— Я так и думал: значит, по носу табак, — сказал Джереми, испытывая нездоровое удовольствие оттого, что говорит о мистицизме до абсурда неподходящим языком.
Проптер улыбнулся.
— По носу табак, — повторил он. — Но не сказал бы, что моей любимой марки. С беднягой Молиносом как-то не все было ладно. Он обладал чем-то вроде… негативной чувственности, что ли. Обожал страдания. Душевные муки, дух, блуждающий в ночи, — он прямо-таки упивался этим. Без сомненья, несчастный искренне верил, что искореняет в себе своеволие; но, сам того не замечая, своими стараниями он только утверждал его в другой ипостаси. И очень жаль, — добавил Проптер, подходя к свету, чтобы рассмотреть письма как следует. — Ибо он явно кое-что знал о реальности, и не понаслышке. Это лишь доказывает, что никогда нельзя быть уверенным в достижении цели, даже если подойдешь достаточно близко, чтобы ее рассмотреть. Вот замечательная фраза, — заметил он в скобках. — «Ame a Dios, — вслух прочел он, — соmо es en si у no como se lo dice у forma su imaginacion».
Джереми едва не рассмеялся. Это совпадение показалось ему очень забавным: ведь сегодня утром то же самое место привлекло внимание Обиспо.
— Жалко, что ему не пришлось почитать Канта, — сказал он. — Dios en si, по-моему, очень смахивает на Ding an sich[143]. Нечто, недоступное человеческому сознанию.
— Недоступное индивидуальному человеческому сознанию, — согласился Проптер, — ибо индивидуальность эгоистична, а эгоизм есть отрицание реальности, отрицание Бога. Пока речь идет об обыкновенной человеческой личности, Кант совершенно прав: вещь в себе непознаваема. Dios en si не может быть постигнут сознанием, которое подчинила себе личность. Но давайте допустим, что есть способ устранить из сознания все личное. Если вам это удастся, вы подойдете к реальности вплотную, вы окажетесь в состоянии постичь, что такое Dios en si. А теперь обратите внимание: факты говорят нам со всей определенностью, что это возможно, что это удавалось людям, и не один раз. Тупиковый путь Канта предназначен лишь для тех, кому угодно оставаться на человеческом уровне. А если вы подниметесь на уровень вечности, impasse[144] перестанет существовать.
Наступило молчание. Проптер переворачивал. страницы, время от времени останавливаясь, чтобы разобрать одну-две строки, писанные изящным бисерным почерком.
— «Tres maneras hay de silencio, — вслух прочел он после недолгой паузы. — La primera es de palabras, la segunda de deseos, у la tercera de pensamientos»[145]. Красиво пишет, правда? Возможно, именно этому он и обязан своим необычайным успехом. Ужасно, когда человек умеет правильно говорить неправильные вещи! Кстати, — добавил он, с улыбкой взглядывая Джереми в лицо, — как мало найдется среди великих стилистов таких, кто хоть раз сказал бы что-нибудь правильное. В этом беда гуманитарного образования. Лучшие образцы мысли и слова — прекрасно. Но в каком отношении они лучшие? Увы, всего лишь в отношении формы. Содержание же, как правило, бывает весьма убогим. — Он снова вернулся к письмам. Через некоторое время внимание его привлекло другое место. — «Oira у leera el hombre racional estas espirituales materias, pero no llegara, dice San Pablo, a comprenderlas: Animalis homo non percipit ea quae sunt spiritus»[146]. И не только animalis homo, — заметил Проптер, — но и humanus homo. Да-да, прежде всего humanus homo. А еще можно добавить, что humanus homo non percipit ea quae sunt animalis. Пока мы думаем чисто по-человечески, Мы не понимаем ни того, что выше нас, ни того, что ниже. Есть и другая трудность. Допустим, что мы больше не думаем исключительно по-человечески; допустим, мы научились интуитивно воспринимать те нечеловеческие реалии, в которые мы, так сказать, погружены с головой. Честь нам и хвала. Но что, если мы попытаемся передать обретенное таким образом знание другим? Нас ждет полная неудача. Ведь наш словарный запас целиком и полностью предназначен лишь для выражения чисто человеческих мыслей о чисто человеческих предметах. А мы-то хотим рассказать о нечеловеческой реальности и нечеловеческом образе мыслей! Отсюда — полная неадекватность всех суждений о нашей животной природе и в еще большей степени суждений о Боге, о духовном или о вечности.
Джереми робко кашлянул.
— Я мог бы привести очень даже адекватные суждения о… — он замялся, расплылся в улыбке, погладил свою блестящую лысину, — ну, о самых интимных проявлениях нашей животной природы, — скромно заключил он. Лицо его вдруг омрачилось; он вспомнил о найденном сегодня сокровище, которое умыкнул у него этот наглец Обиспо.
— Но на чем основана их адекватность? — спросил Проптер. — Не столько на мастерстве автора, сколько на внутреннем отклике читателя. Непосредственных животных ощущений словами не передать; слова лишь напоминают вам о том, что вы сами переживали в сходных ситуациях. Notus calor — так называет Вергилий чувство, охватывающее Вулкана в объятиях Венеры. Знакомый пыл. Никаких попыток описания или анализа; никакого стремления подобрать фактам словесный эквивалент. Нет, всего лишь намек. И простого намека оказалось достаточно, чтобы вложить в эти стихи необходимую чувственность и сделать их одним из шедевров любовной лирики в латинской поэзии. Вергилий предоставил трудиться читателям. Вообще говоря, это излюбленный пригм большинства писателей-эротиков. Те немногие, что предпочитают брать труд на себя, обречены на барахтанье в метафорах, сравнениях, аналогиях. Вы знаете такого рода продукцию: пламя, ураганы, стрелы, рай.
— Долина лилий, — процитировал Джереми, — и приют блаженства.
— Не говоря уж о духе в плену низменных страссй, — сказал Проптер, — и прочих речевых фигурах. Их бесконечное множество, и у них лишь одна общая черта: все они состоят из слов, не имеющих ровно никакого отношения к описываемому предмету.
— Говорить одно, а подразумевать другое, — вставил Джереми. — Разве это не характерно для всей художественной литературы?
— Может быть, — ответил Проптер. — Но сейчас меня главным образом интересует то, что людям так и не удалось снабдить наши непосредственные животные ощущения осмысленными, неслучайными ярлычками. Мы говорим, например, «красное» или «приятное», но и только; мы не пытаемся найти словесные эквиваленты для отдельных аспектов постижения красного цвета или разнообразных приятных переживаний.
— Разве это не потому, что дальше «красного» или «приятного» просто нельзя пойти? — сказал Пит. — Это ведь факты, голые факты, и все тут.
— Как жирафы, — добавил Джереми. — «Такого зверя не может быть», — говорит рационалист, глядя на его изображение. И тут он появляется во всей красе — шея и прочее!
— Вы правы, — сказал Проптер. — Жираф — это голый факт. И его надо признать, нравится он вам или не нравится. Но то, что вы признаете жирафа, отнюдь не мешает вам изучать и описывать его. Так же обстоит дело и с красным цветом, и с удовольствием, и с notus calor. Эти факты поддаются анализу, а результаты анализа вполне можно выразить соответствующими словами. Однако история не дает нам подобных примеров.
Пит задумчиво кивнул.
— Как вы считаете, почему это? — спросил он.
— Ну, — сказал Проптер, — я считаю, это потому, что людям всегда было интереснее делать и чувствовать, нежели думать. Они всегда были слишком заняты: радовались и горевали, занимались благотворительностью, обделывали свои дела, поклонялись своим идолам, — и у них никогда не возникало охоты создать словесный инструментарий, чтобы внести во все свои жизненные перипетии какую-то ясность. Поглядите на языки, которые мы унаследовали. Идеально подходящие для разжигания буйных и необузданных страстей; незаменимая подмога тем, кто хочет сделать в этом мире карьеру; но хуже чем бесполезные для всякого, кто стремится к бескорыстному постижению действительности. Отсюда, даже на чисто человеческом уровне, нужда в особых объективных языках вроде языка математики или наборов технических терминов, использующихся в разных науках. Как только у людей появлялось желание понять, они оставляли в стороне традиционный язык и меняли его другим, специальным — более точным и, что важнее всего, более свободным от своекорыстия. Далее, отметим очень существенный факт. Художественная литература в основном имеет дело с повседневной жизнью мужчин и женщин, а повседневная жизнь мужчин и женщин складывается по большей части из непосредственных животных впечатлений. Но чтобы выявить суть этих животных впечатлений, создатели художественной литературы никогда не изобретали объективного, незасоренного языка. Они довольствовались тем, что, не мудрствуя лукаво, называли эти впечатления не отвечающими их сути именами, которые всего лишь служили ориентиром для их и читательской памяти. Всякое непосредственное переживание есть notus calor, а читатель или читательница, опираясь на свой личный опыт, должны сами вложить в эти слова конкретное значение. Просто, но не очень-то научно. Однако люди читают художественную литературу не для того, чтобы что-нибудь понять; они лишь хотят вновь пережить те ощущения, которые в прошлом доставили им удовольствие. Чем только не бывает искусство; но на практике оно обычно служит неким духовным заменителем алкоголя и шпанских мушек.