— Бедняжка Каролина, — усмехнувшись, сказал Обиспо. — Что ж, сама виновата.
   Джереми начал читать следующую запись:
   — «Декабрь 1796. После второго приступа легочной гиперемии Выздоровление шло медленнее, чем раньше, и восстановило мои силы в еще меньшей степени. Я висел над бездной на одной-единственной ниточке, и имя этой ниточке — Страдание».

   Элегантно оттопырив мизинец, Обиспо стряхнул пепел с сигареты на пол.
   — Обычная для тех времен фармацевтическая трагедия, — прокомментировал он. — Курс лечения тиаминхлоридом плюс немного тестостерона, и он бы у меня стал как новенький. Вам никогда не приходило в голову, — добавил он, — что львиная доля всех романтических произведений появилась на свет благодаря дурным врачам?
   Я б, лежа, как усталое дитя,
   Всю жизнь проплакал горькими слезами. Прелестно! Но если бы тогда знали, как избавить беднягу Шелли от хронического туберкулезного плеврита, эти строки никогда не были бы написаны. Потому что лежать, как усталое дитя, и плакать горькими слезами — один из самых характерных симптомов туберкулезного плеврита. Да и прочие выразители Weltschmerz[194] были, как правило, или больными людьми, или алкоголиками, или наркоманами. Любого из них я мог бы запросто лишить поэтического дарования. — Обиспо поглядел на Джереми с волчьей усмешкой; в ее откровенной торжествующей циничности было что-то почти детское. — Нуну, послушаем, как старикан будет выпутываться из этой передряги.
   — «Декабрь 1796, — читал Джереми. — Кружащие около меня гиены стали такими навязчивыми, что вчера я решил от них избавиться. Я попросил оставить меня в покое, однако Каролина и Джон принялись возражать, сопровождая свои протесты бурными излияниями родственных чувств. В конце концов я вынужден был сказать, что, если они не уедут завтра к полудню, я велю своему Управляющему прислать дюжину молодцов, которые выставят их из моего Дома. Сегодня утром, из окна, я наблюдал их отъезд».

   Следующая запись была помечена 11 января 1797 года.
   — "В этом году я встречаю свой день рождения с гораздо более мрачными Мыслями, чем прежде. У меня нет сил их записывать. Погода сегодня была прекрасная, необычайно теплая для зимы, и меня вместе с креслом перенесли на пруды. Зазвенел колоколец, и Карпы в спешке устремились к месту кормления. Наблюдать за этими жестокими Тварями — одно из немногих пока еще доступных мне удовольствий. Их тупость лишена всяких претензий, а агрессивность зависит только от Аппетита и потому проявляется только временами. Люди же демонстрируют жестокость систематически и постоянно; свои глупые поступки оправдывают Религией и Политикой, а свое невежество рядят в пышные одежды Философии.

   Пока я наблюдал, как эти Рыбины, тесня и толкая друг друга, стараются отвоевать себе обед, словно дерущиеся за высокий пост Священники, мои мысли вернулись к тому непростому Вопросу, который так часто занимал меня прежде. Почему человек умирает в семьдесят лет, а Рыба, проявившая два-три столетия, еще полна Сил и Здоровья? Я обсудил сам с собой несколько возможных ответов. Когда-то я, например, считал, что более долгий век Карпа и Щуки объясняется превосходством их Водной Среды над нашим Воздухом. Но жизнь некоторых подводных Тварей коротка, а отдельные виды Птиц живут дольше человека.

   Затем я спросил себя, не обязаны ли Рыбы своим долголетием особой манере зачинать и выводить Потомство. Однако и тут у меня возникли серьезные Возражения. Самцы Попугаев и Воронов не онанируют, но совокупляются с самками; Слонихи не откладывают яиц, но вынашивают плод, если верить мсье де Бюффону[195], в течение двадцати четырех месяцев. Но Попугаи, Вороны и Слоны живут долго; из чего мы должны заключить, что причины краткости нашей жизни иные, нежели способ, коим Мужчины оплодотворяют Женщин, а те воспроизводят человеческий Род.

   Единственная Гипотеза, против которой я не нахожу явных возражений, такова: Пища Рыб, подобных Карпам и Щукам, содержит некое вещество, предохраняющее их Тела от Порчи, коей подвергается большинство Животных еще до своей Смерти; с другой стороны, вещество, защищающее от Порчи, должно наличествовать и внутри рыбьего Тела, особенно, что естественно предположить, в Желудке, Печени, Кишках и прочих Органах, где перемешивается и усваивается Пища. У Животных же, чей век короток — например, у Человека, — препятствующие Порче Вещества, видимо, отсутствуют. Возникает вопрос, можно ли ввести эти Вещества, взятые из рыбьего Тела, в человеческое. История не сохранила заслуживающих интереса упоминаний о случаях долгожительства среди прибрежного Населения; да и сам я никогда не замечал, чтобы обитатели портов и других мест, где часто едят Рыбу, отличались особым долголетием. Однако из этого нельзя делать вывод, что препятствующее Порче Вещество не может быть получено Человеком от Рыбы. Ибо прежде, чем есть Рыбу, Человек ее варит; но Нагревание весьма заметно влияет на свойства многих Веществ, о чем говорит нам тысяча примеров; более того, Человек выбрасывает как непригодные в Пищу именно те Органы Рыб, в коих разумнее всего искать препятствующее Порче Вещество".

   — Господи Иисусе! — вскричал Обиспо, не в силах долее сдерживаться. — Только не говорите мне, что старый дурень собирается есть рыбьи потроха в сыром виде!
   Глаза Джереми, блестя за стеклами очков, скользнули по странице и мигом очутились на следующей.
   — Вы угадали! — торжествующе воскликнул он. — Вот послушайте: «Три первые попытки вызвали у меня непроизвольную тошноту, и я не смог ничего проглотить; четвертая была успешнее; однако радость оказалась преждевременной — через две-три минуты меня вырвало. Только с девятой или десятой попытки мне удалось проглотить и удержать в себе несколько ложечек тошнотворного фарша».
   — Вот это называется мужество! — сказал Обиспо. — По мне, лучше воздушный налет, чем такие опыты.
   Тем временем Джереми не отрывал глаз от записной книжки.
   — «Прошел уже месяц с тех пор, как я начал проверять свою Гипотезу, — прочитал он. — Теперь я каждый день принимаю не менее шести унций сырых протертых кишок свежепотрошеного Карпа».
   — А в этой рыбе, — медленно покачав головой, сказал Обиспо, — больше разновидностей червей-паразитов, чем у любого другого животного. У меня просто волосы дыбом встают, когда я вас слушаю.
   — Вам не о чем беспокоиться, — сказал Джереми, продолжая читать. — Его светлость Чувствует себя все лучше и лучше. Здесь отмечается «необыкновенный прилив Бодрости и Сил в течение месяца Марта». Не считая «возвращения аппетита, хорошей памяти и глубокоумия». Какая прелесть это глубокоумие, — тоном знатока заметил Джереми. — Великолепный обломок эпохи, вы не находите? Настоящее чиппендейловское[196] слово! — Некоторое время он читал про себя, затем радостно объявил: — В апреле он уже совершает «часовые послеобеденные прогулки верхом на гнедом мерине». А ежедневная доза того, что он называет «пюре из потрохов и фекалий», достигла десяти унций.
   Обиспо вскочил со стула и принялся возбужденно мерить шагами комнату.
   — Черт побери! — выпалил он. — Это уже не шутка. Это серьезно. Сырые рыбьи потроха; кишечная флора; блокировка отравления стеринами; и омоложение. Омоложение! — повторил он.
   — Граф более осторожен, чем вы, — сказал Джереми. — Послушайте-ка. "Я еще не могу определить, чему обязан своим новообретенным здоровьем — Карпам, приходу Весны или Vis medicatrix Naturae[197]".
   Обиспо одобрительно кивнул.
   — Правильный подход, — сказал он.
   — «Что касается точного ответа, — продолжал Джереми, — то время покажет; разумеется, если я ему поспособствую, что я и намерен сделать путем соблюдения нынешнего Режима. Ибо Гипотеза моя, пожалуй, будет подтверждена, если по прошествии некоторого срока я обрету не только прежнее здоровье, но и заряд Бодрости, коим обладал лишь в юношеские годы».
   — Браво! — воскликнул Обиспо. — Хотел бы я, чтобы Дядюшка Джо научился смотреть на вещи, как этот граф, с научной точки зрения. Впрочем, — добавил он, вдруг вспомнив о нембутале и детской вере Стойта в его медицинское всемогущество, — впрочем, я бы этого не хотел. Это повлекло бы за собой определенные неудобства. — Он усмехнулся своей шутке, понятной ему одному. — Ну-с, давайте почитаем дальше историю болезни, — прибавил он.
   — В сентябре он уже может, не уставая, ездить верхом по три часа подряд, — сказал Джереми. — Затем он возобновил свое знакомство с греческой литературой и, как я вижу, очень нелицеприятно отзывается о Платоне. После чего мы не имеем записей до 1799 года.
   — Не имеем записей до 1799 года! — негодующе повторил Обиспо. — Старый хрыч! Это ж надо — бросить на самом интересном месте и оставить нас с носом!
   Улыбаясь, Джереми глянул на него поверх дневника.
   — Ну не совсем с носом, — сказал он. — Я прочту вам первую запись после двухлетнего перерыва, и вы сами сможете сделать вывод относительно состояния его кишечной флоры. — Он слегка откашлялся и начал читать в своей обычной манере «под миссис Гаскелл».
   — "Май 1799. Самыми отъявленными Распутницами, особенно среди знатных Дам, очень часто оказываются те, кого злая Природа лишила естественного повода и оправдания для любовных Интриг. Неспособные испытывать Наслаждение благодаря врожденной Холодности, они никак не желают примириться со своей Судьбой. Причина, которая побуждает этих Дам умножать число любовных Связей, заключается не в их Чувственности, но в Надежде; не в желании вновь испытать знакомое Блаженство, но, скорее, в стремлении познать наконец то обыкновенное, всеми вокруг превозносимое Счастье, в коем им было так жестоко отказано. Легкодоступные женщины часто вызывают у Сластолюбцев столь же глубокое Отвращение, что и у строгих моралистов, хотя и по иным мотивам. Да сохранит меня в будущем Бог от таких Побед, какую я одержал в Бате этой Весной!"

   Джереми отложил дневник. — Ну как, вы все еще считаете, что вас оставили с носом? — спросил он.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


   Вращающийся ролик, покрытый наждачной бумагой, с оглушительным визгом коснулся шершавой поверхности дерева. Согнувшись над верстаком с электрической шлифовальной машинкой в руках, Проптер не слыхал шагов Пита. Долгих полминуты юноша молча наблюдал, как он водит машинкой по доске взад и вперед. В его косматые брови, заметил Пит, набились опилки; на загорелом лбу, там, где он дотронулся до него масляной рукой, чернело пятно.
   Пит почувствовал внезапный укол совести. Нехорошо наблюдать за человеком, если он не знает о твоем присутствии. Получается, будто подглядываешь тайком: можешь увидеть что-нибудь такое, что он не хотел бы открывать другим людям. Он окликнул Проптера по имени.
   Старик поднял глаза, улыбнулся и остановил свою маленькую машинку.
   — А, Пит, — сказал он. — Ты-то мне и нужен. Если, конечно, согласишься поработать немного. Как ты на этот счет? Ах да, я забыл, — добавил он, не дав Питу ответить согласием, — забыл, что у тебя нелады с сердцем. Ох уж эти ревматизмы! Думаешь, ничего страшного?
   Пит чуть покраснел, ибо он еще не успел изжить легкое чувство стыда за свою неполноценность.
   — Вы же не заставите меня бегать стометровку, правда?
   Хозяин пропустил его шутливый вопрос мимо ушей.
   — Ты уверен, что вреда не будет? — настойчиво повторил он, с ласковой серьезностью вглядываясь в лицо юноши.
   — Да, если речь только об этом, — Пит кивнул на верстак.
   — Честно?
   Пит был искренне тронут такой заботой о его здоровье.
   — Честно! — заверил он.
   — Ну тогда порядок, — сказал Проптер, окончательно успокоенный. — Считай, что я тебя нанял. То есть не «нанял», поскольку тебе повезет, если ты получишь за свой труд хотя бы стакан кока-колы. Считай, что ты просто мобилизован.
   Все остальные его помощники, объяснил он, сейчас заняты. Приходится одному управляться с целой мебельной фабрикой. А время поджимает: у трех семей сезонников, там, в хижинах, до сих пор нет ни столов, ни стульев.
   — Вот размеры, — промолвил он, указывая на приколотый к стене листок бумаги. — А там материал. А теперь слушай, что нужно сделать в первую очередь, — добавил он, поднимая доску и укладывая ее на верстак.
   Некоторое время они работали вдвоем, не пытаясь перекричать шум электроинструментов. Потом в работе наступило недолгое затишье. Слишком робкий для того, чтобы сразу завести речь о предмете своих затруднений, Пит заговорил о новой книге профессора Перла[198], посвященной демографическим проблемам. Сорок душ на квадратную милю в среднем по планете. Шестнадцать акров на человека. Отбросьте около половины земель как бесплодные, и получите восемь акров. А современные агрикультурные методы, тоже в среднем, позволяют прокормить одного человека с двух-трех акров. Стало быть, на каждую душу выходит по пять с половиной акров лишку — так почему же треть мира голодает?
   — А я думал, ты уже нашел ответ в Испании, — сказал Проптер. — Голодают, потому что человек не может жить одним хлебом.
   — При чем тут это?
   — Как при чем? — ответил Проптер. — Люди не могут жить одним хлебом, поскольку им необходимо чувствовать, что их жизнь имеет смысл. Поэтому они и обращаются к идеализму. Но опыт и наблюдение говорят нам, что в большинстве случаев идеализм ведет к войне, террору и массовому помешательству. Человек не может жить одним хлебом; но если выбранная им духовная пища не того сорта, он рискует остаться и без хлеба. Он и останется без хлеба, потому что будет занят по горло, убивая или замышляя убийство своих соседей во имя Бога, Родины иди Социальной Справедливости, а до работы на полях у него не дойдут руки. Нет ничего более простого, и очевидного. Но, к сожалению, — заключил Проптер, — есть еще одна очевидная вещь: большинство людей будет и дальше неправильно выбирать духовную пищу, а значит, косвенным образом навлекать на себя беду.
   Он включил ток, и шлифовальная машинка снова пронзительно завизжала. Разговор опять прервался.
   — При нашем-то климате, — сказал Проптер, когда шум стих в очередной раз, — да с таким количеством воды, какое со следующего года начнет давать новый акведук на Колорадо, здесь можно делать практически все что угодно. — Он отключил от сети шлифовальную машинку и пошел за дрелью. — Возьми небольшой поселок в тысячу жителей, дай им три-четыре тысячи акров земли и достаточно производственных и потребительских кооперативов — и они полностью себя прокормят; они смогут на месте удовлетворить около двух третей остальных своих потребностей; а излишков у них вполне хватит на то, чтобы путем обмена восполнить все недостающее. Такими поселками ты можешь покрыть весь штат. Конечно, лишь в том случае, — с довольно мрачной улыбкой прибавил он, — если получишь разрешение от банков и найдешь людей достаточно умных и честных, чтобы соблюсти настоящую демократию.
   — Банки наверняка не согласятся, — сказал Пит.
   — Да и нужных людей найдется, скорее всего, очень немного, — добавил Проптер. — А ведь начинать социальный эксперимент с неподходящими людьми — значит заранее обречь его на провал. Вспомни попытки организовать коммуны у нас в стране. Например, Роберта Оуэна, фурьеристов и прочую братию. Десятки социальных экспериментов, и все потерпели неудачу. Почему? Да потому, что никто не выбирал людей. Не было ни вступительного экзамена, ни испытательного срока. Принимали всех, кто подвернется. Вот они, результаты излишнего оптимизма по отношению к человеческой природе.
   Он включил дрель, а Пит в свой черед взялся за шлифовальную машинку.
   — Вы считаете, оптимистом быть плохо? — спросил юноша.
   Проптер улыбнулся.
   — Какой странный вопрос! — ответил он. — Что ты сказал бы о человеке, который ставит вакуумный насос на пятидесятифутовую скважину? Ты бы назвал его оптимистом?
   — Я бы назвал его дураком.
   — И я тоже, — сказал Проптер. — Вот тебе и ответ на твой вопрос: дурак тот, кто, невзирая на прошлый опыт, проявляет оптимизм в ситуации, не дающей для этого никаких оснований. Когда Роберт Оуэн набрал целую толпу дефективных, недоучек и закоренелых ворюг и решил создать с ними новый, лучший тип общества, он показал себя круглым дураком.
   Наступила пауза; Пит сменил шлифовалку на пилу.
   — Кажется, у меня дурацкого оптимизма тоже хватало, — задумчиво сказал юноша, когда доски были распилены.
   Проптер кивнул.
   — В некоторых отношениях ты и правда был чересчур оптимистичен, — согласился он. — Зато в других, наоборот, грешил излишним пессимизмом.
   — Например? — спросил Пит.
   — Ну для начала, — сказал Проптер, — ты слишком оптимистично относился к социальным преобразованиям. Воображал, будто добро можно фабриковать методами массового производства. Но, как это ни досадно, добро — не тот товар. Добро есть продукт тонкой духовной работы, и производится оно только отдельными людьми. А если люди не знают, в чем оно состоит, или не желают трудиться ради него — тогда, понятно, ему неоткуда будет взяться даже при самом безупречном общественном строе. Ну вот! — произнес он другим тоном и выдул опилки из только что просверленного отверстия. — А теперь на очереди ножки и перекладины для стульев. — Он пересек комнату и принялся регулировать токарный станок.
   — А к чему я, по-вашему, относился с излишним пессимизмом? — спросил Пит.
   Не подымая глаз от станка, Проптер ответил:
   — К человеческой природе.
   Пит был удивлен:
   — Я-то думал, вы скажете, что я смотрел на человеческую природу чересчур оптимистично, — сказал он.
   — Что ж, в некотором смысле верно и это, — согласился Проптер. — Подобно большинству людей в наше время, ты проявляешь безрассудный оптимизм по отношению к людям, как они есть, к людям, существующим только на человеческом уровне. Воображаешь, что люди могут остаться такими, как есть, и при этом жить в мире, заметно улучшенном по сравнению с нашим. Но мир, в котором мы живем, является результатом прошлых человеческих деяний и отражением человечества в его нынешнем виде. Очевидно, что если люди останутся такими же, как прежде и сейчас, то и мир, в котором они живут, не улучшится. Думая иначе, ты проявляешь оптимизм, граничащий с безумием. Но в то же время ты — заядлый пессимист, если считаешь, будто люди по самой своей природе обречены всю жизнь прозябать на чисто человеческом уровне. Слава Богу, — с ударением сказал он, — это не так. В их власти подняться вверх, выйти на уровень вечности. Ни одно человеческое общество не сможет стать заметно лучше, чем теперь, если в нем не имеется значительной доли сограждан, знающих, что их человечность — не последнее слово, и сознательно пытающихся вырваться за ее пределы. Вот почему нужно быть глубоким пессимистом по отношению к вещам, на которые большинство людей смотрит с оптимизмом, — это и прикладная наука, и социальные реформы, и человеческая природа, какова она в среднем мужчине иди женщине. И вот почему нужно видеть источник настоящего оптимизма в том, о существовании чего многие даже не знают, до того они пессимистичны, — в возможности преобразовать и преодолеть человеческую природу. И не путем эволюции, не в каком-нибудь отдаленном будущем, но в любое время — если угодно, здесь и сейчас — с помощью верно сориентированного ума и доброй воли.
   Он включил станок на пробу, затем остановил, чтобы еще немного подрегулировать.
   — Между прочим, оптимизм и пессимизм такого рода характерны для всех великих религий, — добавил он. — Пессимизм касательно мира в целом и человеческой природы, как юна проявляется у большинства мужчин и женщин. Оптимизм относительно вещей, доступных каждому, было бы только желанье да умение. — Он опять включил станок, на сей раз окончательно.
   — Тебе знаком пессимизм Нового Завета, — продолжал он, повысив голос, чтобы перекрыть шум. — Пессимизм, относящийся к человечеству в массе: много званых, да мало избранных. Пессимизм, касающийся слабости и неведения: у неимеющих отнимется и то, что имеют. Пессимизм по отношению к жизни на обыкновенном человеческом уровне; ибо если хочешь достичь иной, вечной жизни, этой жизнью следует пожертвовать. Пессимизм по отношению даже к самым высоким формам светской морали: в царство небесное нет доступа тому, чья праведность не лучше праведности книжников и фарисеев. Но кто такие книжники и фарисеи? Простонапросто самые уважаемые граждане; столпы общества; люди с правильным образом мыслей. И несмотря на это — вернее, именно поэтому, Иисус называет их ехидниным отродьем[199]. Ах, доктор Малдж, доктор Малдж! — в скобках добавил он. — Солоно тебе пришлось бы, по встречай ты своего Спасителя! — Склоненный над станком, Проптер улыбнулся. — Ну вот; такова, стало быть, пессимистическая сторона евангельского учения, — продолжал он. — И те же самые вещи ты найдешь в священных книгах буддистов и индуистов, только там они систематизированы и изложены более философским языком. Мир как он есть и люди на чисто человеческом уровне не внушают ни малейшей надежды — таков общий приговор. Надежда появляется лишь тогда, когда человеческие существа начинают понимать, что царство небесное, или как бы тебе ни заблагорассудилось его назвать, находится внутри них и может быть достигнуто всяким, кто готов предпринять необходимые усилия. Вот в чем оптимистическая сторона христианства и прочих мировых религий.
   Проптер остановил станок, вынул обточенную ножку стула и приладил на ее место другую.
   — Это вовсе не тот оптимизм, которому учат в либеральных церквах[200], — сказал Пит, вспоминая свой переходный период между пастором Шлицем и воинствующим антифашизмом.
   — Конечно, — согласился Проптер. — То, чему учат в либеральных церквах, не имеет ничего общего ни с христианством, ни с любой другой реалистической религией. По большей части это обыкновенная чушь.
   — Чушь?
   — Чушь, — повторил Проптер. — Гуманизм начала двадцатого века, сдобренный евангелическими воззрениями девятнадцатого. Ну и сочетаньице! Гуманизм уверяет, будто добро может быть найдено на том уровне, где его нет, и отрицает факт существования вечности. Евангелическая доктрина отрицает связь между причинами и следствиями, утверждая, будто существует божественная личность, способная прощать грехи. Они как Джек Спрэт и его жена[201]: поставив между собой тарелку со смыслом, вылизывают ее дочиста. Нет, я не прав, — прибавил Проптер сквозь жужжание станка, — не совсем дочиста. Гуманисты говорят не более чем об одном народе, евангелический Бог — только один. Эту последнюю каплю смысла слизывают патриоты. Патриоты и политические сектанты. Они поклоняются сотне враждебных друг другу идолов. «Богов на свете много, и местные политические заправилы — пророки их». Благожелательная глупость либеральных церквей не так уж плоха для мирных времен; но заметь, что во времена кризиса она всегда дополняется ярыми безумствами национализма. И на этой-то философии воспитывается молодое поколение. С помощью этой философии, как. полагают оптимистически настроенные взрослые, вы измените мир. — Проптер ненадолго замолчал, потом добавил: — «Что посеешь, то и пожнешь. Бог поругаем не бывает». Не бывает, — повторил он. — Но люди просто не хотят в это верить. Им все кажется, что они могут бросить вызов природе вещей, и это сойдет им с рук. Раньше я подумывал написать небольшой трактатик, вроде поваренной книги; я бы назвал его «Сто способов поругания Бога». И взял бы из истории и современной жизни сотню примеров, демонстрирующих, что бывает, когда люди гнут свою линию, не желая считаться с природой вещей. Можно было бы разделить эту книгу на главы: «Поругание Бога в сельском хозяйстве», «Поругание Бога в политике», «Поругание Бога в системе образования», «Поругание Бога в философии», «Поругание Бога в экономике». Полезная вышла бы книжица. Только невеселая, — добавил Проптер.