Страница:
— Ну, и что же дальше? — спросил Передний План с написанным на лице жадным интересом и восхищением перед его отвагой, которое всякий другой юноша счел бы чрезвычайно лестным.
Он покачал головой.
— Так, ничего особенного.
— Но марокканцы-то…
— Черт! — нетерпеливо воскликнул он. — Да какое это имеет значение?
Его слова потонули в громком взрыве хохота, который разбросал три заговорщицки сдвинутые головы — черную, русую, прелестную каштановую — в разные стороны. Он взглянул на Вирджинию и увидел лицо, искаженное смехом. Над чем? — отчаянно вопрошал он себя, стараясь оценить степень ее испорченности; и в мыслях у него сразу, одним махом пронеслись все слышанные когда-то школьные анекдоты, шутки и стишки.
Может, она смеялась над этим? Или над этим? А если над этгм? Боже упаси! Он изо всех сил надеялся, что не над этим; но чем больше он надеялся, тем крепче становилась безумная уверенность, что именно над этим она и смеялась.
— … важнее всего, — говорил Малдж, — Творческий Труд в Искусстве. Отсюда насущнейшая потребность в новой Школе Искусств, Школе Искусств, достойной Тарзана-колледжа, достойной высочайших традиций…
Раздавшийся со стороны девушек взрыв смеха по силе был пропорционален витающим над столом социальным табу. Стойт резко обернулся к нарушителям спокойствия.
— Что там за шуточки? — подозрительно спросил он. Он не собирался позволять Детке слушать похабщину. Его нелюбовь к похабщине в смешанной компании была почти такой же искренней, как у его бабки, плимутской сестры. — Чего вы там радуетесь?
Ответил ему Обиспо. Он рассказал им один анекдот, который слышал по радио, объяснил он со своей обычной подчеркнутой вежливостью, столь походившей на сарказм. Весьма забавная историйка. Может, мистеру Стойту тоже угодно послушать? Так он повторит.
Стойт яростно хрюкнул и отвернулся.
Мимолетный взгляд на хмурое лицо хозяина убедил доктора Малджа в том, что обсуждение, касающееся Школы Искусств, лучше отложить до более удобного случая. Жаль; а ему-то казалось, что дело уже идет на лад. Но ничего не попишешь! Бывает и так. Директор колледжа, испытывающий хроническую нужду в пожертвованиях, Малдж прекрасно изучил богачей. Он знал, например, что они, как гориллы, с трудом поддаются приручению, весьма подозрительны, попеременно скучают и раздражаются. К ним нужен осторожный подход, обращаться с ними следует мягко и прибегая к бесчисленным уловкам. И даже тогда они могут вдруг рассвирепеть и показать зубы. Полжизни разговоров с банкирами, стальными магнатами и удалившимися от дел мясозаготовителями научили Малджа переносить мелкие неудачи вроде сегодняшней, проявляя истинно философское терпение. С безмятежной улыбкой на крупном лице, лице благородного римлянина, он повернулся к Джереми.
— А как вам нравится наш калифорнийский климат, мистер Пордидж? — спросил он.
Тем временем Вирджиния заметила, что Пит помрачнел, и мигом догадалась о причине его страданий. Бедняжка Пит! Но если он и правда думает, что ей больше нечего делать, кроме как постоянно слушать его рассказы про эту дурацкую войну в Испании… а не про войну, так про лабораторию; а они там занимаются вивисекцией, это ведь просто ужас; потому что, в конце концов, на охоте звери хоть убежать могут, особенно если плохо стреляешь, вот как она; да к тому же охотиться так интересно, и так здорово выбраться в горы подышать свежим воздухом; а Пит режет их под землей, в этом своем подвале… Нет уж, если он думает, что ей делать больше нечего, он сильно ошибается. Все равно он славненький мальчик; а до чего влюблен! Приятно, когда рядом есть люди, которые так к тебе относятся; как-то поднимает настроение. Хотя иногда бывает и утомительно. Потому что им начинает казаться, будто у них есть на тебя какие-то права; будто они могут тебя журить и вообще лезть в твои дела. Пит, правда, не злоупотребляет разговорами; зато у него такая манера смотреть — словно собака, которая не одобряет, что хозяйка взяла еще один коктейль. Говорит глазами, как Хеди Ламарр, — только Хеди-то своими глазами говорит совсем не то, что он; собственно, как раз противоположное. Вот и сейчас то же самое — а что она такого сделала? Ей просто надоела эта глупая война, и она стала слушать, что Зиг рассказывает Мэри Лу. И не позволит она никому мешать ей жить, как она хочет, вот и весь сказ. Это ее дело. А Пит, когда так на нее смотрит, кажется ничем не лучше какого-нибудь Дядюшки Джо, или ее мамаши, или отца О'Райли. Ну, эти-то, понятно, не только смотрят; они еще и поговорить любят. Пит, конечно, не со зла так, бедняжка, — просто он еще ребенок, глупенький еще; и влюблен-то, как ребенок, как тот мальчишка-школьник из последнего фильма Дины Дурбин. Бедняжка Пит, скова подумала она. Не повезло ему, но что тут поделаешь, если ей никогда не нравились такие большие светловолосые парни типа Кэри Гранта. Не тянуло ее к ним, вот и весь разговор. Он славный; ей приятно, что он в нее влюблен. Но и только.
Она поймала через угол стола его взгляд, подарила ему ослепительную улыбку и пригласила, если у него найдется полчасика после ленча, отправиться с ними и научить ее и подружек кидать подковы.
Он покачал головой.
— Так, ничего особенного.
— Но марокканцы-то…
— Черт! — нетерпеливо воскликнул он. — Да какое это имеет значение?
Его слова потонули в громком взрыве хохота, который разбросал три заговорщицки сдвинутые головы — черную, русую, прелестную каштановую — в разные стороны. Он взглянул на Вирджинию и увидел лицо, искаженное смехом. Над чем? — отчаянно вопрошал он себя, стараясь оценить степень ее испорченности; и в мыслях у него сразу, одним махом пронеслись все слышанные когда-то школьные анекдоты, шутки и стишки.
Может, она смеялась над этим? Или над этим? А если над этгм? Боже упаси! Он изо всех сил надеялся, что не над этим; но чем больше он надеялся, тем крепче становилась безумная уверенность, что именно над этим она и смеялась.
— … важнее всего, — говорил Малдж, — Творческий Труд в Искусстве. Отсюда насущнейшая потребность в новой Школе Искусств, Школе Искусств, достойной Тарзана-колледжа, достойной высочайших традиций…
Раздавшийся со стороны девушек взрыв смеха по силе был пропорционален витающим над столом социальным табу. Стойт резко обернулся к нарушителям спокойствия.
— Что там за шуточки? — подозрительно спросил он. Он не собирался позволять Детке слушать похабщину. Его нелюбовь к похабщине в смешанной компании была почти такой же искренней, как у его бабки, плимутской сестры. — Чего вы там радуетесь?
Ответил ему Обиспо. Он рассказал им один анекдот, который слышал по радио, объяснил он со своей обычной подчеркнутой вежливостью, столь походившей на сарказм. Весьма забавная историйка. Может, мистеру Стойту тоже угодно послушать? Так он повторит.
Стойт яростно хрюкнул и отвернулся.
Мимолетный взгляд на хмурое лицо хозяина убедил доктора Малджа в том, что обсуждение, касающееся Школы Искусств, лучше отложить до более удобного случая. Жаль; а ему-то казалось, что дело уже идет на лад. Но ничего не попишешь! Бывает и так. Директор колледжа, испытывающий хроническую нужду в пожертвованиях, Малдж прекрасно изучил богачей. Он знал, например, что они, как гориллы, с трудом поддаются приручению, весьма подозрительны, попеременно скучают и раздражаются. К ним нужен осторожный подход, обращаться с ними следует мягко и прибегая к бесчисленным уловкам. И даже тогда они могут вдруг рассвирепеть и показать зубы. Полжизни разговоров с банкирами, стальными магнатами и удалившимися от дел мясозаготовителями научили Малджа переносить мелкие неудачи вроде сегодняшней, проявляя истинно философское терпение. С безмятежной улыбкой на крупном лице, лице благородного римлянина, он повернулся к Джереми.
— А как вам нравится наш калифорнийский климат, мистер Пордидж? — спросил он.
Тем временем Вирджиния заметила, что Пит помрачнел, и мигом догадалась о причине его страданий. Бедняжка Пит! Но если он и правда думает, что ей больше нечего делать, кроме как постоянно слушать его рассказы про эту дурацкую войну в Испании… а не про войну, так про лабораторию; а они там занимаются вивисекцией, это ведь просто ужас; потому что, в конце концов, на охоте звери хоть убежать могут, особенно если плохо стреляешь, вот как она; да к тому же охотиться так интересно, и так здорово выбраться в горы подышать свежим воздухом; а Пит режет их под землей, в этом своем подвале… Нет уж, если он думает, что ей делать больше нечего, он сильно ошибается. Все равно он славненький мальчик; а до чего влюблен! Приятно, когда рядом есть люди, которые так к тебе относятся; как-то поднимает настроение. Хотя иногда бывает и утомительно. Потому что им начинает казаться, будто у них есть на тебя какие-то права; будто они могут тебя журить и вообще лезть в твои дела. Пит, правда, не злоупотребляет разговорами; зато у него такая манера смотреть — словно собака, которая не одобряет, что хозяйка взяла еще один коктейль. Говорит глазами, как Хеди Ламарр, — только Хеди-то своими глазами говорит совсем не то, что он; собственно, как раз противоположное. Вот и сейчас то же самое — а что она такого сделала? Ей просто надоела эта глупая война, и она стала слушать, что Зиг рассказывает Мэри Лу. И не позволит она никому мешать ей жить, как она хочет, вот и весь сказ. Это ее дело. А Пит, когда так на нее смотрит, кажется ничем не лучше какого-нибудь Дядюшки Джо, или ее мамаши, или отца О'Райли. Ну, эти-то, понятно, не только смотрят; они еще и поговорить любят. Пит, конечно, не со зла так, бедняжка, — просто он еще ребенок, глупенький еще; и влюблен-то, как ребенок, как тот мальчишка-школьник из последнего фильма Дины Дурбин. Бедняжка Пит, скова подумала она. Не повезло ему, но что тут поделаешь, если ей никогда не нравились такие большие светловолосые парни типа Кэри Гранта. Не тянуло ее к ним, вот и весь разговор. Он славный; ей приятно, что он в нее влюблен. Но и только.
Она поймала через угол стола его взгляд, подарила ему ослепительную улыбку и пригласила, если у него найдется полчасика после ленча, отправиться с ними и научить ее и подружек кидать подковы.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Наконец встали из-за стола; компания распалась. Доктор Малдж отправился в Пасадену, на встречу со вдовой одного фабриканта, выпускавшего резиновые изделия, в надежде разжиться тридцатью тысячами долларов на новое женское общежитие. Стойт, как всегда по пятницам после полудня, уехал в Лос-Анджелес на заседания правлений и деловые консультации. Обиспо собирался проводить какие-то операции на кроликах и спустился в лабораторию готовить инструменты. Пита ждала стопка научных журналов, но он все-таки позволил себе поблаженствовать несколько минут в обществе Вирджинии. А Джереми — Джереми призывали к себе бумаги Хоберков. Придя в свой подвал, он почувствовал почти физическое облегчение, будто вернулся к привычному домашнему уюту. Время полетело стрелой, но сколько оно принесло удовольствия, сколько пользы! За три часа среди хозяйственных отчетов и деловой переписки отыскалась еще одна связка писем от Молиноса. А также третий и четвертый тома «Фелиции». А также иллюстрированное издание «Le Portier des Carmes»[92] и еще переплетенный, словно молитвенник, экземпляр редчайшего из творений Божественного Маркиза, «Les Cent-Vingt Jours de Sodome»[93]. Какое сокровище! Какая неожиданная удача! Впрочем, подумал Джереми, не такая уж неожиданная, если вспомнить историю рода Хоберков. Ибо время выпуска книг заставляло предположить, что они были собственностью Пятого графа — того, который носил титул более полувека и умер, когда ему перевалило за девяносто, при Вильгельме IV[94], закоренелым грешником. Учитывая характер этого старого джентльмена, вы не могли удивляться, напоровшись на склад порнографии, — наоборот, имели все основания рассчитывать на большее.
Настроение у Джереми подымалось с каждым новым открытием. Как всегда в самые счастливые свои минуты, он начал мурлыкать себе под нос песенки, запомнившиеся со времен детства. Молинос вызвал радостное «трам-пам-пам-тирирам-пам-па!», «Фелиция» и «Le Portier des Carmes» появились на свет под романтический напев «Пчелки и жимолости». А «Les Cent-Vingt Jours»[95], которых он никогда прежде не читал и даже в глаза не видел, привели его в такое восхищение, что, раскрыв этот псевдотребник (он взял книгу скрепя сердце, поскольку надо же было делать и черновую библиографическую работу) и обнаружив вместо англиканских молитв суховато-изящную прозу маркиза де Сада, Джереми не удержался и пропел строчки из «Розы и Кольца»[96], те самые строчки, которым его, трехлетнего, научила мать и которые с тех пор остались для него символом детского изумления и восторга, единственной вполне адекватной реакцией на всякий нежданный подарок, всякий ниспосланный судьбою чудесный сюрприз.
Плюшечка румяная — просто объедение,
Не кончайся, плюшечка, сделай одолжение!
Она, к счастью, пока и не думала кончаться, не была даже начата; непрочтенная книга лежала перед ним, обещая приятное и полезное времяпрепровождение. Он снисходительно усмехнулся, вспомнив укол ревности, который испытал наверху, в бассейне. Пусть этот Стойт услаждает себя какими угодно девочками; хорошо написанное порнографическое сочинение восемнадцатого века лучше всякой Монсипл. Он закрыл томик, который держал в руках. Тисненый сафьяновый переплет его был прост и изящен; золотые буквы на корешке, лишь слегка потускневшие за столько лет, гласили: «Книга Литургий». Он отложил его на уголок стола вместе с другими curiosa. Когда закончит на сегодня работу, возьмет всю коллекцию с собой в спальню.
— «Плюшечка румяная — просто объедение! — промурлыкал он себе под нос, разворачивая очередной сверток с документами, а потом: — Знойным летом на лугу, где жимолость благоухает и вся Природа отдыхает». Вордсвортовская манера описания природы всегда чрезвычайно импонировала ему. Новая пачка бумаг оказалась перепиской между Пятым графом и несколькими известными вигами по поводу огораживания, в его пользу, трех тысяч акров общинного выгона в Ноттингемшире. Джереми сунул письма в папку, набросал на карточке краткое предварительное описание ее содержимого, отправил папку в шкаф, а карточку — в специальный ящичек; затем нагнулся и выудил из рождественского чулка следующую связку. Разрезал шпагат. «Ты милый мой, мой сладенький цветочек, я пчелка». Интересно, что подумал бы об этом доктор Фрейд? Анонимные памфлеты против деизма нагоняли скуку; он отложил их в сторону. Но тут же обнаружился «Серьезный призыв» Лоу[97] с собственноручными пометками Эдварда Гиббона[98], а затем несколько отчетов, составленных для Пятого графа мистером Роджерсом из Ливерпуля; в них подсчитывались расходы и выручка от трех экспедиций по торговле рабами, которые граф финансировал. Как явствовало из бумаг, второе путешествие оказалось особенно удачным: в пути погибло менее пятой части груза, а остальное было продано в Саванне по необычайно высоким ценам. Причем Роджерс прилагал чек на семнадцать тысяч двести двадцать четыре фунта одиннадцать шиллингов и четыре пенса. Другое послание, писанное по-итальянски, из Венеции, оповещало того же графа о появлении в продаже поясного изображения Марии Магдалины кисти Тициана по цене, которую итальянский корреспондент находил смехотворно малой. В покупателях недостатка не было, но из уважения к столь же ученому, сколь и прославленному английскому cognoscente[99] владелец соглашался подождать ответа от его светлости. Тем не менее его светлости настоятельно советовали не откладывать дела в долгий ящик; ибо в противном случае…
Ее мотороллер, тоже розовый, стоял у обочины дороги, наверху, футах в тридцати-сорока от питомника. Вместе с Обиспо и Питом она спустилась оттуда поглядеть на животных вблизи.
Прямо напротив их пункта наблюдения, на выступе искусственной скалы, сидела обезьяна-мать, держа в руках сморщенный, разлагающийся трупик детеныша, с которым никак не могла расстаться, хотя умер он две недели назад. Время от времени она с истовой, машинальной нежностью принималась вылизывать маленькое тельце. Под напористыми движениями ее языка от трупика отделялись клочки зеленоватой шерсти и даже кусочки шкуры. Обезьяна аккуратно вынимала их изо рта черными пальцами, потом снова начинала лизать. Над нею, у входа в маленькую пещерку, неожиданно затеяли драку два молодых самца. Воздух наполнился воплями, рычанием и скрежетом зубов. Затем один из дерущихся отбежал в сторону, а второй тут же напрочь забыл о ссоре и принялся искать перхоть у себя на груди. Справа, на другом уступе, огромный старый самец с кожаной мордой и серым ежиком волос, точно у англиканского богослова семнадцатого столетия, охранял принадлежащую ему самку. Это был бдительный страж; ибо, стоило ей пошевелиться без его дозволения, как он оборачивался и кусал ее; а тем временем его маленькие черные глазки и широкие ноздри, зияющие на конце трубообразной морды, так и рыскали туда-сюда с неослабным подозрением. Пит вынул из принесенной с собой корзины картофелину и бросил в его сторону; потом туда же полетела морковка и вторая картофелина. Блеснув ярко-красными ягодицами, старый бабуин сорвался со своего насеста, схватил морковку и, поедая ее, засунул одну картошку за левую щеку, другую — за правую; потом, дожевывая морковь, подбежал к ограде и стал выпрашивать еще. Путь был свободен. Молодой самец, который искал у себя перхоть, вдруг заметил открывшуюся возможность. Бормоча от возбуждения, он соскочил на уступ, где попрежнему сидела самочка, не отважившаяся последовать за своим повелителем. Через десять секунд они уже совокуплялись.
Вирджиния восторженно захлопала в ладоши.
— Прелесть какая! — воскликнула она. — Ну точно как люди!
Ее слова почти потонули в очередном взрыве обезьяньего гомона.
Пит прервал раздачу корма, чтобы сказать спутникам, как давно он не видел мистера Проптера. Может, им всем спуститься с холма да пойти заглянуть к нему?
— Из обезьяньего питомника в Проптеров загончик, — отозвался Обиспо, — а из Проптерова загончика опять в Стойтов дом и Монсиплову норку. Что скажете, ангел?
Вирджиния бросила старому самцу картошку — бросила с таким расчетом, чтобы заставить его обернуться и отойти назад к выступу, где осталась его самка. Она надеялась, что ей удастся подвести бабуина поближе и он увидит, как подружка коротает время в его отсутствие.
— А что, пошли навестим душку Пропи, — сказала она не оборачиваясь. Затем кинула за ограду еще одну картофелину. Взметнув серым ежиком, бабуин скакнул к ней; но вместо того чтобы посмотреть вверх и обнаружить, что миссис Б. дарит свою любовь молодому альпинисту, несносное животное опять немедленно повернулось к заграждению, прося добавки. — Старый болван! — крикнула Вирджиния и на сей раз бросила картошку прямо в него; она попала ему по носу. Девушка рассмеялась и повернулась к остальным.
— Мне нравится душка Пропи, — сказала она. — Я его немножко боюсь; но вообще он душка.
— Прекрасно, — сказал Обиспо, — тогда пойдемте вытащим заодно и мистера Пордиджа, пока мы тут рядом.
— Да-да, пойдем возьмем нашего Слоника, — согласилась Вирджиния и, представив себе плешивого Джереми, погладила свои каштановые кудри. — Он же такой милашка, правда?
Предоставив Питу кормить бабуинов, они выбрались обратно на дорогу; лестница поодаль вела прямо к вырубленным в скале окнам комнаты Джереми. Вирджиния толчком распахнула стеклянную дверь.
— Слоник, — окликнула она, — мы пришли вам мешать.
Джереми промямлил было в ответ что-то шутливо-галантное; потом оборвал фразу на полуслове. Он вдруг вспомнил о стопке скабрезных книг, лежащих на углу сюла. Встать и убрать книги в шкаф значило бы привлечь к ним внимание; под рукой у него не было ни газеты, чтобы накрыть их, ни приличных книг, чтобы перемешать те и другие. Ему ничего не оставалось, кроме как надеяться на лучшее. Эта надежда вспыхнула в нем с неистовой силой, и почти тут же случилось самое худшее. Рассеянно, только ради того, чтобы занять чем-нибудь руки, Вирджиния взяла томик Нерсья, открыла его на одной из добросовестно выполненных во всех подробностях гравюр, глянула, потом, с расширившимися глазами, поглядела опять и испустила радостно-изумленный возглас. Доктор Обиспо тоже посмотрел и в свою очередь не удержался от восклицания; потом оба разразились гомерическим хохотом.
Джереми сгорал от стыда и слабо улыбался, пока его донимали шуточками: стало быть, это составляет предмет его изучения, значит, вот как он коротает время. Господи, до чего утомительны люди, думал он, как грустно, что они совсем лишены чуткости!
Вирджиния перелистнула страницы и наткнулась на другой рисунок. Вновь раздался возглас, в котором смешались восторг, удивление и на сей раз недоверчивость. Разве это возможно? Неужели так и впрямь делают? Она разобрала по буквам надпись под иллюстрацией: «La volupte frappait f toutes les portes»[100], потом недовольно покачала головой. Не стоило и стараться; она не поняла ни слова. Эти школьные уроки французского — дрянь дрянью, тут и говорить нечего. Кроме какой-то чепухи вроде le crayon de mon oncle[101] и savez-vous planter le chou[102], они ее ничему не научили. Она всегда считала, что ученье — пустая трата времени, и сейчас лишний раз в этом убедилась. И зачем только эту книжку напечатали по-французски? При мысли о том, что из-за несовершенств системы образования в штате Орегон она никогда не сможет прочесть де Нерсья, на глаза Вирджинии навернулись слезы. Нет, это уж слишком!
Джереми пришла на ум блестящая идея. Почему бы не предложить перевести ей эту книгу — viva voce[103] и фразу за фразой, как переводчик на заседании совета Лиги Наций? Да-да, почему бы и нет? Чем дольше он размышлял, тем более удачной казалась ему эта мысль. Он решил так и сделать и начал уже обдумывать, в какую форму лучше всего облечь это предложение, но тут Обиспо спокойно взял томик у Вирджинии из рук, прихватил со стола оставшиеся три книжки — среди них были «Le Portier des Carmes» и «Cent-Vingt Jours de Sodome» — и опустил всю коллекцию в карман своей куртки.
— Не волнуйтесь, — сказал он Вирджинии. — Я вам их переведу. А теперь нам пора обратно к бабуинам. Пит, наверное, уже удивляется, куда мы пропали. Пойдемте, мистер Пордидж.
Молча, но внутренне кипя от возмущения, проклиная себя за бессилие, а доктора — за наглость, Джереми вышел за ними через стеклянную дверь и спустился по лестнице.
Пит уже опорожнил корзину и приник к ограде, внимательно наблюдая за поведением животных внутри. Когда они подошли, он обернулся. Его симпатичное юное лицо светилось возбуждением.
— Знаете, док, — сказал он, — по-моему, действует.
— Что действует? — спросила Вирджиния.
Ответная улыбка Пита прямо-таки сияла счастьем. О да, он был счастлив! Дважды и трижды счастлив. Ведь Вирджиния была так мила с ним, что это с лихвой компенсировало его мучения за завтраком, когда она отвернулась и стала слушать тот грязный анекдот. А может, это вовсе и не был грязный анекдот; наверно, он просто оболгал ее, без всякой причины подумал о ней плохо. Нет, это никак не мог быть грязный анекдот — ни в коем случае, ведь лицо ее, когда она снова повернулась к нему за столом, походило на лицо ребенка из его домашней Библии с картинками — того самого, что смотрит так невинно и послушно, в то время как Христос говорит: «Таковых есть Царствие Божие»[104]. И не только это служило причиной его счастья. Он был счастлив еще и потому, что препарат, изготовленный из кишечной флоры карпов, похоже, начал оказывать действие на получавших его бабуинов.
— По-моему, они стали активнее, — пояснил он. — И шерсть у них вроде как больше лоснится.
Это наблюдение доставило ему почти такую же радость, как присутствие Вирджинии здесь, в волшебных лучах заходящего солнца, как память о том, что она была так мила с ним, и растущее убеждение в ее абсолютной невинности. И правда, ему смутно чудилось, будто омоложение бабуинов и прелесть Вирджинии имеют какую-то внутреннюю связь — связь не только друг с другом, но в то же время и с патриотами Испании, с антифашизмом. Три разные вещи, а сливаются в одну… Были, кажется, такие стихи, их заставляли учить в школе, — как там говорилось?
О милая, я б не любил тебя так сильно,
Когда бы не любил чего-то там (он сейчас не мог припомнить, чего именно) сильней[105].
Он ничего не любил сильней, чем Вирджинию. Но то, что ему были так необычайно дороги наука и справедливость, его теперешние исследования и друзья-товарищи в далекой Испании, странным образом влияло и на любовь к Вирджинии — она становилась еще более глубокой и, как это ни парадоксально, более преданной.
— Ну что, тронулись? — наконец предложил он.
Обиспо поглядел на часы.
— Совсем забыл, — сказал он. — Мне нужно успеть написать до обеда несколько писем. Придется, видно, повидаться с Проптером в другой раз.
— Вот досада! — Пит постарался, чтобы в его словах прозвучало искреннее сожаление, хотя на самом деле ничего подобного не испытывал. Он был даже рад. Он восхищался доктором Обиспо как замечательным исследователем, но отнюдь не считал его подходящей компанией для юной невинной девушки вроде Вирджинии. Его ужасала мысль, что она может поддаться влиянию такого прожженного циника. К тому же, если говорить о его собственных отношениях с Вирджинией, Обиспо вечно совал ему палки в колеса.
— Вот досада! — повторил он.
Радость его была столь велика, что он чуть ли не бегом одолел лестницу, ведущую от питомника к дороге; одолел так быстро, что сердце у него сильно и неровно забилось. Проклятый ревматизм!
Обиспо отступил, чтобы пропустить Вирджинию; одновременно он слегка похлопал по карману, где лежали «Les Cent-Vingt Jours de Sodome», и подмигнул ей. Вирджиния подмигнула в ответ и пошла по лестнице вслед за Питом.
Немного спустя Обиспо уже шагал по дороге вверх, а остальные — вниз. Точнее сказать, шагали только Джереми с Питом, а Вирджиния, для которой сама идея перемещения из одного места в другое с помощью ног была попросту немыслимой, уселась на свой мотороллер цвета клубники со сливками и, трогательно положив руку на плечо Питу, катила вниз под действием силы гравитации.
Обезьяний гомон за ними постепенно утихал, и вот за следующим поворотом появилась нимфа Джамболоньи, по-прежнему неустанно извергающая из грудей две водяные струи. Вирджиния внезапно прервала разговор о Кларке Гейбле и с негодованием бичующего порок пра недника заметила:
— Просто не понимаю, как Дядюшка Джо терпит здесь эту штуку. Гадость какая!
— Гадость? — изумленно откликнулся Джереми
— Да, гадость! — решительно повторила она.
— Вам не нравится, что на ней ничего не надето? — спросил он, вспомнив две атласные асимптоты к обнаженной натуре, которые были на ней там, наверху, в бассейне.
Она нетерпеливо качнула головой.
— Нет, то, как выливается вода. — Она скорчила гримасу, словно ей попалось что-то отвратительное на вкус. — По-моему, это ужасно.
— Но почему? — не отставал Джереми.
— Потому что ужасно. — Это было все, что она могла сказать в объяснение. Дитя своего века, века кормления из бутылочек и контрацепции, она была оскорблена этой вопиющей непристойностью, вынырнувшей из прошлого. Это было просто ужасно; вот и все, что она могла сказать. Повернувшись к Питу, она вновь заговорила о Кларке Гейбле.
Напротив входа в Грот Вирджиния остановила мотороллер. Каменщики уже сложили гробницу и ушли; в Гроте не было ни души. Дабы не оскорбить Богородицу, Вирджиния поправила свою лихо заломленную кепочку; затем взбежала по ступеням, чуть помедлила у порога, осенила себя крестом и, войдя внутрь, преклонила колени перед образом. Остальные в молчании ждали ее на дороге.
— Прошлым летом у меня был синусит, и Пресвятая Дева просто спасла меня, — объяснила Вирджиния Джереми, вновь выйдя к своим спутникам. — Поэтому я и попросила Дядюшку Джо построить для Нее этот Грот. Правда, здорово было, когда архиепископ приезжал освящать его? — добавила она, повернувшись к Питу.
Пит кивнул в знак подтверждения.
— С тех пор как Она здесь, я даже не простудилась ни разу, — продолжала Вирджиния, садясь на мотороллер. Лицо ее сияло торжеством; каждая победа Небесной Владычицы одновременно была и персональным достижением Вирджинии Монсипл. Затем, словно на кинопробе, где потребовалось изобразить утомление и жалость к себе, она вдруг и без всякого предупреждения провела рукой по лбу, глубоко вздохнула и совершенно упавшим, полным уныния голосом произнесла: — Все равно я сегодня ужасно устала. Наверно, после ленча слишком долго была на солнце. Пожалуй, лучше пойду прилягу.
Настроение у Джереми подымалось с каждым новым открытием. Как всегда в самые счастливые свои минуты, он начал мурлыкать себе под нос песенки, запомнившиеся со времен детства. Молинос вызвал радостное «трам-пам-пам-тирирам-пам-па!», «Фелиция» и «Le Portier des Carmes» появились на свет под романтический напев «Пчелки и жимолости». А «Les Cent-Vingt Jours»[95], которых он никогда прежде не читал и даже в глаза не видел, привели его в такое восхищение, что, раскрыв этот псевдотребник (он взял книгу скрепя сердце, поскольку надо же было делать и черновую библиографическую работу) и обнаружив вместо англиканских молитв суховато-изящную прозу маркиза де Сада, Джереми не удержался и пропел строчки из «Розы и Кольца»[96], те самые строчки, которым его, трехлетнего, научила мать и которые с тех пор остались для него символом детского изумления и восторга, единственной вполне адекватной реакцией на всякий нежданный подарок, всякий ниспосланный судьбою чудесный сюрприз.
Плюшечка румяная — просто объедение,
Не кончайся, плюшечка, сделай одолжение!
Она, к счастью, пока и не думала кончаться, не была даже начата; непрочтенная книга лежала перед ним, обещая приятное и полезное времяпрепровождение. Он снисходительно усмехнулся, вспомнив укол ревности, который испытал наверху, в бассейне. Пусть этот Стойт услаждает себя какими угодно девочками; хорошо написанное порнографическое сочинение восемнадцатого века лучше всякой Монсипл. Он закрыл томик, который держал в руках. Тисненый сафьяновый переплет его был прост и изящен; золотые буквы на корешке, лишь слегка потускневшие за столько лет, гласили: «Книга Литургий». Он отложил его на уголок стола вместе с другими curiosa. Когда закончит на сегодня работу, возьмет всю коллекцию с собой в спальню.
— «Плюшечка румяная — просто объедение! — промурлыкал он себе под нос, разворачивая очередной сверток с документами, а потом: — Знойным летом на лугу, где жимолость благоухает и вся Природа отдыхает». Вордсвортовская манера описания природы всегда чрезвычайно импонировала ему. Новая пачка бумаг оказалась перепиской между Пятым графом и несколькими известными вигами по поводу огораживания, в его пользу, трех тысяч акров общинного выгона в Ноттингемшире. Джереми сунул письма в папку, набросал на карточке краткое предварительное описание ее содержимого, отправил папку в шкаф, а карточку — в специальный ящичек; затем нагнулся и выудил из рождественского чулка следующую связку. Разрезал шпагат. «Ты милый мой, мой сладенький цветочек, я пчелка». Интересно, что подумал бы об этом доктор Фрейд? Анонимные памфлеты против деизма нагоняли скуку; он отложил их в сторону. Но тут же обнаружился «Серьезный призыв» Лоу[97] с собственноручными пометками Эдварда Гиббона[98], а затем несколько отчетов, составленных для Пятого графа мистером Роджерсом из Ливерпуля; в них подсчитывались расходы и выручка от трех экспедиций по торговле рабами, которые граф финансировал. Как явствовало из бумаг, второе путешествие оказалось особенно удачным: в пути погибло менее пятой части груза, а остальное было продано в Саванне по необычайно высоким ценам. Причем Роджерс прилагал чек на семнадцать тысяч двести двадцать четыре фунта одиннадцать шиллингов и четыре пенса. Другое послание, писанное по-итальянски, из Венеции, оповещало того же графа о появлении в продаже поясного изображения Марии Магдалины кисти Тициана по цене, которую итальянский корреспондент находил смехотворно малой. В покупателях недостатка не было, но из уважения к столь же ученому, сколь и прославленному английскому cognoscente[99] владелец соглашался подождать ответа от его светлости. Тем не менее его светлости настоятельно советовали не откладывать дела в долгий ящик; ибо в противном случае…
* * *
Было пять часов пополудни; солнце стояло низко над горизонтом. Облаченная в белые тапочки и носки, белые шорты, спортивную кепочку и розовый шелковый свитер, Вирджиния пришла посмотреть, как кормят бабуинов.Ее мотороллер, тоже розовый, стоял у обочины дороги, наверху, футах в тридцати-сорока от питомника. Вместе с Обиспо и Питом она спустилась оттуда поглядеть на животных вблизи.
Прямо напротив их пункта наблюдения, на выступе искусственной скалы, сидела обезьяна-мать, держа в руках сморщенный, разлагающийся трупик детеныша, с которым никак не могла расстаться, хотя умер он две недели назад. Время от времени она с истовой, машинальной нежностью принималась вылизывать маленькое тельце. Под напористыми движениями ее языка от трупика отделялись клочки зеленоватой шерсти и даже кусочки шкуры. Обезьяна аккуратно вынимала их изо рта черными пальцами, потом снова начинала лизать. Над нею, у входа в маленькую пещерку, неожиданно затеяли драку два молодых самца. Воздух наполнился воплями, рычанием и скрежетом зубов. Затем один из дерущихся отбежал в сторону, а второй тут же напрочь забыл о ссоре и принялся искать перхоть у себя на груди. Справа, на другом уступе, огромный старый самец с кожаной мордой и серым ежиком волос, точно у англиканского богослова семнадцатого столетия, охранял принадлежащую ему самку. Это был бдительный страж; ибо, стоило ей пошевелиться без его дозволения, как он оборачивался и кусал ее; а тем временем его маленькие черные глазки и широкие ноздри, зияющие на конце трубообразной морды, так и рыскали туда-сюда с неослабным подозрением. Пит вынул из принесенной с собой корзины картофелину и бросил в его сторону; потом туда же полетела морковка и вторая картофелина. Блеснув ярко-красными ягодицами, старый бабуин сорвался со своего насеста, схватил морковку и, поедая ее, засунул одну картошку за левую щеку, другую — за правую; потом, дожевывая морковь, подбежал к ограде и стал выпрашивать еще. Путь был свободен. Молодой самец, который искал у себя перхоть, вдруг заметил открывшуюся возможность. Бормоча от возбуждения, он соскочил на уступ, где попрежнему сидела самочка, не отважившаяся последовать за своим повелителем. Через десять секунд они уже совокуплялись.
Вирджиния восторженно захлопала в ладоши.
— Прелесть какая! — воскликнула она. — Ну точно как люди!
Ее слова почти потонули в очередном взрыве обезьяньего гомона.
Пит прервал раздачу корма, чтобы сказать спутникам, как давно он не видел мистера Проптера. Может, им всем спуститься с холма да пойти заглянуть к нему?
— Из обезьяньего питомника в Проптеров загончик, — отозвался Обиспо, — а из Проптерова загончика опять в Стойтов дом и Монсиплову норку. Что скажете, ангел?
Вирджиния бросила старому самцу картошку — бросила с таким расчетом, чтобы заставить его обернуться и отойти назад к выступу, где осталась его самка. Она надеялась, что ей удастся подвести бабуина поближе и он увидит, как подружка коротает время в его отсутствие.
— А что, пошли навестим душку Пропи, — сказала она не оборачиваясь. Затем кинула за ограду еще одну картофелину. Взметнув серым ежиком, бабуин скакнул к ней; но вместо того чтобы посмотреть вверх и обнаружить, что миссис Б. дарит свою любовь молодому альпинисту, несносное животное опять немедленно повернулось к заграждению, прося добавки. — Старый болван! — крикнула Вирджиния и на сей раз бросила картошку прямо в него; она попала ему по носу. Девушка рассмеялась и повернулась к остальным.
— Мне нравится душка Пропи, — сказала она. — Я его немножко боюсь; но вообще он душка.
— Прекрасно, — сказал Обиспо, — тогда пойдемте вытащим заодно и мистера Пордиджа, пока мы тут рядом.
— Да-да, пойдем возьмем нашего Слоника, — согласилась Вирджиния и, представив себе плешивого Джереми, погладила свои каштановые кудри. — Он же такой милашка, правда?
Предоставив Питу кормить бабуинов, они выбрались обратно на дорогу; лестница поодаль вела прямо к вырубленным в скале окнам комнаты Джереми. Вирджиния толчком распахнула стеклянную дверь.
— Слоник, — окликнула она, — мы пришли вам мешать.
Джереми промямлил было в ответ что-то шутливо-галантное; потом оборвал фразу на полуслове. Он вдруг вспомнил о стопке скабрезных книг, лежащих на углу сюла. Встать и убрать книги в шкаф значило бы привлечь к ним внимание; под рукой у него не было ни газеты, чтобы накрыть их, ни приличных книг, чтобы перемешать те и другие. Ему ничего не оставалось, кроме как надеяться на лучшее. Эта надежда вспыхнула в нем с неистовой силой, и почти тут же случилось самое худшее. Рассеянно, только ради того, чтобы занять чем-нибудь руки, Вирджиния взяла томик Нерсья, открыла его на одной из добросовестно выполненных во всех подробностях гравюр, глянула, потом, с расширившимися глазами, поглядела опять и испустила радостно-изумленный возглас. Доктор Обиспо тоже посмотрел и в свою очередь не удержался от восклицания; потом оба разразились гомерическим хохотом.
Джереми сгорал от стыда и слабо улыбался, пока его донимали шуточками: стало быть, это составляет предмет его изучения, значит, вот как он коротает время. Господи, до чего утомительны люди, думал он, как грустно, что они совсем лишены чуткости!
Вирджиния перелистнула страницы и наткнулась на другой рисунок. Вновь раздался возглас, в котором смешались восторг, удивление и на сей раз недоверчивость. Разве это возможно? Неужели так и впрямь делают? Она разобрала по буквам надпись под иллюстрацией: «La volupte frappait f toutes les portes»[100], потом недовольно покачала головой. Не стоило и стараться; она не поняла ни слова. Эти школьные уроки французского — дрянь дрянью, тут и говорить нечего. Кроме какой-то чепухи вроде le crayon de mon oncle[101] и savez-vous planter le chou[102], они ее ничему не научили. Она всегда считала, что ученье — пустая трата времени, и сейчас лишний раз в этом убедилась. И зачем только эту книжку напечатали по-французски? При мысли о том, что из-за несовершенств системы образования в штате Орегон она никогда не сможет прочесть де Нерсья, на глаза Вирджинии навернулись слезы. Нет, это уж слишком!
Джереми пришла на ум блестящая идея. Почему бы не предложить перевести ей эту книгу — viva voce[103] и фразу за фразой, как переводчик на заседании совета Лиги Наций? Да-да, почему бы и нет? Чем дольше он размышлял, тем более удачной казалась ему эта мысль. Он решил так и сделать и начал уже обдумывать, в какую форму лучше всего облечь это предложение, но тут Обиспо спокойно взял томик у Вирджинии из рук, прихватил со стола оставшиеся три книжки — среди них были «Le Portier des Carmes» и «Cent-Vingt Jours de Sodome» — и опустил всю коллекцию в карман своей куртки.
— Не волнуйтесь, — сказал он Вирджинии. — Я вам их переведу. А теперь нам пора обратно к бабуинам. Пит, наверное, уже удивляется, куда мы пропали. Пойдемте, мистер Пордидж.
Молча, но внутренне кипя от возмущения, проклиная себя за бессилие, а доктора — за наглость, Джереми вышел за ними через стеклянную дверь и спустился по лестнице.
Пит уже опорожнил корзину и приник к ограде, внимательно наблюдая за поведением животных внутри. Когда они подошли, он обернулся. Его симпатичное юное лицо светилось возбуждением.
— Знаете, док, — сказал он, — по-моему, действует.
— Что действует? — спросила Вирджиния.
Ответная улыбка Пита прямо-таки сияла счастьем. О да, он был счастлив! Дважды и трижды счастлив. Ведь Вирджиния была так мила с ним, что это с лихвой компенсировало его мучения за завтраком, когда она отвернулась и стала слушать тот грязный анекдот. А может, это вовсе и не был грязный анекдот; наверно, он просто оболгал ее, без всякой причины подумал о ней плохо. Нет, это никак не мог быть грязный анекдот — ни в коем случае, ведь лицо ее, когда она снова повернулась к нему за столом, походило на лицо ребенка из его домашней Библии с картинками — того самого, что смотрит так невинно и послушно, в то время как Христос говорит: «Таковых есть Царствие Божие»[104]. И не только это служило причиной его счастья. Он был счастлив еще и потому, что препарат, изготовленный из кишечной флоры карпов, похоже, начал оказывать действие на получавших его бабуинов.
— По-моему, они стали активнее, — пояснил он. — И шерсть у них вроде как больше лоснится.
Это наблюдение доставило ему почти такую же радость, как присутствие Вирджинии здесь, в волшебных лучах заходящего солнца, как память о том, что она была так мила с ним, и растущее убеждение в ее абсолютной невинности. И правда, ему смутно чудилось, будто омоложение бабуинов и прелесть Вирджинии имеют какую-то внутреннюю связь — связь не только друг с другом, но в то же время и с патриотами Испании, с антифашизмом. Три разные вещи, а сливаются в одну… Были, кажется, такие стихи, их заставляли учить в школе, — как там говорилось?
О милая, я б не любил тебя так сильно,
Когда бы не любил чего-то там (он сейчас не мог припомнить, чего именно) сильней[105].
Он ничего не любил сильней, чем Вирджинию. Но то, что ему были так необычайно дороги наука и справедливость, его теперешние исследования и друзья-товарищи в далекой Испании, странным образом влияло и на любовь к Вирджинии — она становилась еще более глубокой и, как это ни парадоксально, более преданной.
— Ну что, тронулись? — наконец предложил он.
Обиспо поглядел на часы.
— Совсем забыл, — сказал он. — Мне нужно успеть написать до обеда несколько писем. Придется, видно, повидаться с Проптером в другой раз.
— Вот досада! — Пит постарался, чтобы в его словах прозвучало искреннее сожаление, хотя на самом деле ничего подобного не испытывал. Он был даже рад. Он восхищался доктором Обиспо как замечательным исследователем, но отнюдь не считал его подходящей компанией для юной невинной девушки вроде Вирджинии. Его ужасала мысль, что она может поддаться влиянию такого прожженного циника. К тому же, если говорить о его собственных отношениях с Вирджинией, Обиспо вечно совал ему палки в колеса.
— Вот досада! — повторил он.
Радость его была столь велика, что он чуть ли не бегом одолел лестницу, ведущую от питомника к дороге; одолел так быстро, что сердце у него сильно и неровно забилось. Проклятый ревматизм!
Обиспо отступил, чтобы пропустить Вирджинию; одновременно он слегка похлопал по карману, где лежали «Les Cent-Vingt Jours de Sodome», и подмигнул ей. Вирджиния подмигнула в ответ и пошла по лестнице вслед за Питом.
Немного спустя Обиспо уже шагал по дороге вверх, а остальные — вниз. Точнее сказать, шагали только Джереми с Питом, а Вирджиния, для которой сама идея перемещения из одного места в другое с помощью ног была попросту немыслимой, уселась на свой мотороллер цвета клубники со сливками и, трогательно положив руку на плечо Питу, катила вниз под действием силы гравитации.
Обезьяний гомон за ними постепенно утихал, и вот за следующим поворотом появилась нимфа Джамболоньи, по-прежнему неустанно извергающая из грудей две водяные струи. Вирджиния внезапно прервала разговор о Кларке Гейбле и с негодованием бичующего порок пра недника заметила:
— Просто не понимаю, как Дядюшка Джо терпит здесь эту штуку. Гадость какая!
— Гадость? — изумленно откликнулся Джереми
— Да, гадость! — решительно повторила она.
— Вам не нравится, что на ней ничего не надето? — спросил он, вспомнив две атласные асимптоты к обнаженной натуре, которые были на ней там, наверху, в бассейне.
Она нетерпеливо качнула головой.
— Нет, то, как выливается вода. — Она скорчила гримасу, словно ей попалось что-то отвратительное на вкус. — По-моему, это ужасно.
— Но почему? — не отставал Джереми.
— Потому что ужасно. — Это было все, что она могла сказать в объяснение. Дитя своего века, века кормления из бутылочек и контрацепции, она была оскорблена этой вопиющей непристойностью, вынырнувшей из прошлого. Это было просто ужасно; вот и все, что она могла сказать. Повернувшись к Питу, она вновь заговорила о Кларке Гейбле.
Напротив входа в Грот Вирджиния остановила мотороллер. Каменщики уже сложили гробницу и ушли; в Гроте не было ни души. Дабы не оскорбить Богородицу, Вирджиния поправила свою лихо заломленную кепочку; затем взбежала по ступеням, чуть помедлила у порога, осенила себя крестом и, войдя внутрь, преклонила колени перед образом. Остальные в молчании ждали ее на дороге.
— Прошлым летом у меня был синусит, и Пресвятая Дева просто спасла меня, — объяснила Вирджиния Джереми, вновь выйдя к своим спутникам. — Поэтому я и попросила Дядюшку Джо построить для Нее этот Грот. Правда, здорово было, когда архиепископ приезжал освящать его? — добавила она, повернувшись к Питу.
Пит кивнул в знак подтверждения.
— С тех пор как Она здесь, я даже не простудилась ни разу, — продолжала Вирджиния, садясь на мотороллер. Лицо ее сияло торжеством; каждая победа Небесной Владычицы одновременно была и персональным достижением Вирджинии Монсипл. Затем, словно на кинопробе, где потребовалось изобразить утомление и жалость к себе, она вдруг и без всякого предупреждения провела рукой по лбу, глубоко вздохнула и совершенно упавшим, полным уныния голосом произнесла: — Все равно я сегодня ужасно устала. Наверно, после ленча слишком долго была на солнце. Пожалуй, лучше пойду прилягу.