Страница:
О'Брайен фыркнул.
— О чем? «Новый политический кризис в России»? Увольте. Я не могу ежечасно передавать одно и то же.
— Но охотно сообщите о нашей находке?
— «Тайная возлюбленная Сталина. Судьба загадочной девушки». Как вам это? — О'Брайен выключил радио.
Келсо перегнулся к заднему сиденью и перетащил вперед один из спальных мешков. Расстегнул, завернулся в него, как в одеяло, и нажал на кнопку. Спинка сиденья медленно откинулась.
Он закрыл глаза, но сон не шел. Сталин в разных видах мелькал перед глазами. Сталин — уже старик. Сталин, каким его описал Милован Джилас после войны: наклонившийся вперед на переднем сиденье машины по дороге на Ближнюю дачу и зажигающий лампочку на перегородке, чтобы увидеть время на подвешенных там карманных часах, «… и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником…» (Джилас показывает Сталина дряхлым стариком, жадно набивающим рот едой, то и дело теряющим нить разговора и отпускающим шуточки про евреев.)
И еще Сталин меньше чем за шесть месяцев до смерти, произносящий последнюю путаную речь на заседании Пленума Центрального Комитета, рассказывающий, как Ленин преодолевал кризисы 1918 года: «Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел». Сталин дважды или трижды, раз за разом повторял это слово: «Гремел!», а члены ЦК сидели оцепеневшие и охваченные ужасом.
Сталин, один в своей спальне, вырывающий фотографии детей из иллюстрированных журналов и расклеивающий их по стенам. И Сталин, заставляющий Анну Сафонову танцевать перед ним…
Странно, всякий раз, когда Келсо пытался представить себе танцующую Анну Сафонову, у нее было лицо Зинаиды Рапава.
17
18
— О чем? «Новый политический кризис в России»? Увольте. Я не могу ежечасно передавать одно и то же.
— Но охотно сообщите о нашей находке?
— «Тайная возлюбленная Сталина. Судьба загадочной девушки». Как вам это? — О'Брайен выключил радио.
Келсо перегнулся к заднему сиденью и перетащил вперед один из спальных мешков. Расстегнул, завернулся в него, как в одеяло, и нажал на кнопку. Спинка сиденья медленно откинулась.
Он закрыл глаза, но сон не шел. Сталин в разных видах мелькал перед глазами. Сталин — уже старик. Сталин, каким его описал Милован Джилас после войны: наклонившийся вперед на переднем сиденье машины по дороге на Ближнюю дачу и зажигающий лампочку на перегородке, чтобы увидеть время на подвешенных там карманных часах, «… и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником…» (Джилас показывает Сталина дряхлым стариком, жадно набивающим рот едой, то и дело теряющим нить разговора и отпускающим шуточки про евреев.)
И еще Сталин меньше чем за шесть месяцев до смерти, произносящий последнюю путаную речь на заседании Пленума Центрального Комитета, рассказывающий, как Ленин преодолевал кризисы 1918 года: «Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел». Сталин дважды или трижды, раз за разом повторял это слово: «Гремел!», а члены ЦК сидели оцепеневшие и охваченные ужасом.
Сталин, один в своей спальне, вырывающий фотографии детей из иллюстрированных журналов и расклеивающий их по стенам. И Сталин, заставляющий Анну Сафонову танцевать перед ним…
Странно, всякий раз, когда Келсо пытался представить себе танцующую Анну Сафонову, у нее было лицо Зинаиды Рапава.
17
Зинаида Рапава сидела в своей машине в полной темноте и ощупывала контуры отцовского пистолета «Макаров», лежавшего у нее в сумочке на коленях.
Она убедилась, что все еще способна вслепую его зарядить и разрядить — это как езда на велосипеде: научившись в детстве, никогда не забудешь. Освободить пружину нажатием кнопки на рукоятке, вытащить магазин, вложить в него патроны (шесть, семь, даже восемь гладких, холодных на ощупь), вставить магазин на место со щелчком, затем поставить пистолет на боевой взвод и опустить предохранитель. Теперь можно стрелять. Вот так.
Отец гордился бы ею. В этой игре она всегда брала верх над Серго. Тот вечно нервничал, имея дело с оружием. Это было смешно, учитывая, что именно он, а не она, поступил на военную службу.
Вспомнив Серго, она снова заплакала. Но она не могла позволить себе долго предаваться отчаянию. Вынула руки из сумки, до боли протерла глаза обоими рукавами куртки и опять занялась этой механической игрой. Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Она была напугана. Настолько напугана, что, повернувшись и зашагав прочь от этого англичанина, все время хотела оглянуться, увидеть его, стоящего у входа в здание, вернуться к нему. Но если бы она это сделала, он понял бы, что она напугана, а страх никогда нельзя показывать другим — один из уроков отца.
Поэтому она поспешила к машине и какое-то время бездумно кружила, пока не поняла, что движется в сторону Красной площади. Она припарковалась на Большой Лубянке и прошла немного вперед, к собору Сретения Владимирской иконы Божьей Матери, где шла служба.
В церкви было полно народу. Сейчас так всегда, не то что в старые времена. Голоса певчих накатили на нее, как волна. Зинаида зажгла свечу. Она не могла сказать зачем — веры в ней не было; просто так всегда делала мать. «И что же твой Бог для нас когда-нибудь сделал?» — насмешливо спрашивал ее отец. Она подумала об отце, о девушке, которая вела этот дневник, — Анне Сафоновой. Полная дуреха. Дуреха и бедняга. Поставила свечку и ей — может быть, ей это поможет, где бы она ни находилась.
Ей хотелось, чтобы ее воспоминания были не такими горькими, но тут уж ничего не поделаешь. Она помнила отца почти всегда пьяным, его глаза, похожие на червоточины, его мелькающие в воздухе кулаки. Или усталым после работы в цехе, выжатым как лимон — не в силах даже встать со стула и добрести до кровати; он всегда подкладывал под себя «Правду», чтобы не перепачкать обивку одеждой, пропитанной машинным маслом. Или безумным — он до глубокой ночи сидел у окна или бродил по коридору, проверяя, не следит ли кто-нибудь за ним, не шушукается ли кто-нибудь о нем, а потом швырял на пол «Правду» и остервенело чистил свой «Макаров» («Убью, пусть только сунутся…»).
Но иногда, если он не был пьян, изможден или безумен, в спокойные часы между опьянением и беспамятством он рассказывал о жизни на Колыме: как приходилось бороться за выживание, выменивать на еду разного рода услуги и крошки табака, хитростью получать работу полегче, вычислять стукачей, — и тогда он сажал ее на колени и пел ей колымские песни своим мягким мингрельским тенорком. Такие воспоминания были приятнее. В свои пятьдесят лет он казался ей очень старым. Он всегда был таким. Молодость его улетучилась, как только умер Сталин. Быть может, именно поэтому отец так часто говорил о нем? У него на стене даже висела фотография Сталина — с густыми усами, похожими на громадные черные личинки. Да, она никогда не могла привести к себе друзей, показать им, в каком свинарнике они живут. Две комнаты, одну из которых она сначала делила с Серго, а когда он повзрослел и стал ее стесняться, то с матерью. А мать превратилась в призрак еще до того, как ее начал пожирать рак, стала прозрачной, как паутинка, и в конце концов растаяла без остатка.
Она умерла в 1989-м, когда Зинаиде исполнилось восемнадцать. Шесть месяцев спустя они снова оказались на Троекуровском кладбище, положив в землю Серго, рядом с матерью. Зинаида закрыла глаза, вспомнила, как отец напился на похоронах; в памяти всплыли несколько армейских друзей Серго, среди них — молодой нервный лейтенант, совсем еще мальчишка, который был командиром Серго: он произнес прощальные слова, сказал, что Серго погиб за родину, оказывая братскую помощь прогрессивным силам Народной Республики…
… Черт возьми, какое это имеет значение? Лейтенант смылся сразу, как представилась возможность, минут через десять, и Зинаида в тот же вечер собрала свои манатки в этой полной призраков квартире. Отец пытался ее остановить, даже ударил, изо всех его пор несло водкой, и еще был запах вымокшей под дождем собаки. Больше она его не видела. Не видела до утра прошлого вторника, когда он появился у ее дверей и назвал ее шлюхой. Она вытолкала его, как нищего, сунула две пачки сигарет, и вот теперь он мертв и она его действительно больше не увидит.
Она наклонила голову, беззвучно шевеля губами, и со стороны могло показаться, что она молится, хотя на самом деле она читала его записку и разговаривала сама с собой.
«Ты права, я плохой отец. Ты права во всем. Не думай, что я этого не понимаю…»
Ох, папа, не надо об этом.
«Но теперь представилась возможность сделать доброе дело…»
Доброе? Ты так это называешь? Доброе? Ничего себе доброе. Тебя из-за этого убили, а теперь хотят убить меня.
«Помнишь то место, которое у меня было, когдабыла жива мама?»
Да, да, я помню.
«И помнишь, что я тебе говорил? Ты слышишь меня, девочка? Правило номер один: что это за правило ?»
Она сложила записку и оглянулась. Глупо.
«Говори же, девочка!»
Она понуро опустила голову.
Никогда не подавай виду, что боишься.
«Повтори еще раз!»
Никогда не подавай виду, что боишься.
«А правило номер два? Какое второе правило?»
У тебя в этом мире только один друг.
«И что это за друг?»
Ты сама.
«И еще?»
Вот это.
«Покажи». Ну это, папа. Это.
В темноте сумки ее пальцы задвигались, словно перебирая четки, сначала неловко, потом все более уверенно.
Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Когда служба кончилась, она вышла из церкви и зашагала по Красной площади, успокоившись, зная, что делать.
Этот иностранец прав. Ей нельзя рисковать и возвращаться домой. Друга, у которого можно было бы остановиться, у нее нет. В гостинице надо регистрироваться, и если у Мамонтова есть дружки в ФСБ…
Оставалось только одно.
Было уже около шести, и тени вокруг Мавзолея сгущались, но напротив, на другой стороне вымощенной брусчаткой площади, все ярче сияли огни ГУМа — линия желтых маячков среди мрака осенних сумерек.
Она быстро сделала покупки. Прежде всего — черное шелковое вечернее платье до колен. Потом вызывающие черные чулки, короткие черные перчатки, черная сумочка, черные туфли на высоких каблуках и косметика.
Она расплатилась наличными, в долларах. У нее никогда не было при себе меньше тысячи. Она не хотела пользоваться кредитной карточкой: зачем оставлять следы? Банкам она тоже не доверяла — все они жулики и алхимики, заберут драгоценные доллары и в лучшем случае отдадут деревянными.
У прилавка с косметикой продавщица ее узнала: «Привет, Зина!» — и пришлось спешно ретироваться.
Она вернулась в секцию верхней одежды, сняла в примерочной куртку, блузку и джинсы и облачилась в новое платье. Трудно было застегнуть сзади молнию — пришлось едва не вывернуть левую руку, чтобы дотянуться до середины спины, а правую просунуть сверху между лопаток, пока пальцы обеих рук не встретились. Но в конце концов она застегнулась, подтянув телеса, и вышла к зеркалу посмотреть на себя: рука на бедре, подбородок приподнят, легкий поворот головы.
Хорошо.
Да, довольно неплохо.
Макияж занял еще десять минут. Она запихнула старую теплую одежду в фирменный гумовский пакет, накинула куртку и направилась обратно через Красную площадь, постукивая каблуками по брусчатке.
Она даже не повернула головы к Мавзолею и Кремлевской стене, куда девочкой ее водил гулять отец, — к надгробию Сталина. Вместо этого она быстро вышла через ворота в северной стороне площади, свернула вправо и двинулась к «Метрополю». Ей хотелось чего-нибудь выпить в баре гостиницы, но швейцары преградили дорогу.
— Нельзя, дорогуша, уж извини.
Она слышала, как они хохотали ей вслед.
— Начинаешь сегодня пораньше? — крикнул один из них.
Когда она вернулась к машине, было уже совсем темно.
И снова она здесь.
Странно, подумала она, вспоминая прошлое, смерть матери и Серго, две эти смерти. Странно. Как два первых крохотных камушка перед грандиозным обвалом. Потому что вскоре рухнуло все — весь старый привычный мир ушел вслед за ними в сырую землю.
Не в том дело, что Зинаида особенно уж следила за политикой. Первые два года после ухода от отца прошли как в тумане. Она жила в какой-то дыре в районе Красногорска. Дважды забеременела. Сделала два аборта. (И редкий день не думала, что бы выросло из ее детей — им было бы сейчас семь и девять — и стал ли бы другим мир, в который они так и не попали.)
Да, Зинаида не интересовалась политикой, но обратила внимание на деньги, которые крутились возле богатых отелей — «Метрополя», «Кемпински» и прочих. И деньги заметили ее, как и многих московских девочек. Зинаида была не красавицей, но довольно хорошенькой — что-то мингрельское придавало ее лицу восточную утонченность, в то же время она оставалась русской и ее стройная фигура сохраняла пышность форм и соблазнительность.
И поскольку ни одна московская девушка не могла заработать за месяц то, что западный бизнесмен тратил вечером на бутылку вина, не нужно было быть экономическим гением из числа тех мрачнолицых специалистов по менеджменту, что потягивали напитки в баре, чтобы понять: здесь складывается рынок. Вот почему декабрьским вечером 1992 года в номере немецкого инженера из Людвигсхавена-на-Рейне двадцатидвухлетняя Зинаида Рапава стала шлюхой; после девяноста потных минут она вышла, стуча каблучками по коридору, засунув в бюстгальтер 125 долларов — сумму, которую ей никогда еще не доводилось видеть.
Рассказать тебе что-нибудь еще, папа, теперь, когда мы наконец разговорились? Это было хорошо. И я была хороша. Потому что делала то же самое, что делают каждую ночь миллионы девушек, только у них не хватает мозгов брать за это деньги. У них это распущенность. У меня — бизнес, иными словами — капитализм, и это хорошо, все обстоит так, как ты и говорил: у тебя только один друг — ты сама.
Со временем бизнес переместился из отелей в клубы, и стало еще легче. Клубы платили мафии за покровительство, собирая дань с девушек, зато мафия не подпускала сутенеров, и все выглядело мило и респектабельно, и можно было делать вид, что это удовольствие, а не бизнес.
Сегодня, через шесть лет после первого опыта, в ее квартире — а квартиру она оплатила сама — были припрятаны почти тридцать тысяч долларов наличными. У нее имелись свои планы. Она изучала право. Она хотела стать адвокатом. Она бросит «Робот», а вместе с ним и Москву, переберется в Санкт-Петербург и станет порядочной легальной шлюхой, иными словами — адвокатом.
Она шла к своей цели, пока утром во вторник из небытия не возник отец, которому захотелось с ней поговорить, осыпать ее бранью, принеся с собой из прошлого до боли знакомый запах мокрой собаки…
Она прослушала десятичасовой выпуск новостей, затем включила зажигание и стартер и медленно выехала с Большой Лубянки на северо-запад в сторону стадиона Юных Пионеров, где припарковалась на обычном месте, чуть в стороне, в темном проезде.
Ночь была холодная. Ветер прибивал тонкое платье к ногам. Прижав сумочку к груди, Зинаида двигалась к ярким огням. Внутри будет безопаснее.
У входа в «Робот» толпились люди — милая очередь западных овец, готовых подвергнуться стрижке. В обычное время ее глаза, пока она пробиралась к двери, стрельнули бы в толпу, как отлично заточенные ножницы, но только не сегодня.
Она обогнула здание и вошла, как всегда, через служебный вход, и бармен Алексей впустил ее. Она оставила куртку в гардеробе, затем, поколебавшись, отдала пожилой гардеробщице и сумку — клуб был не из тех мест в Москве, где можно спокойно сидеть с пистолетом в сумке.
При необходимости она всегда могла здесь спрятаться за другим именем, и, помимо денег, это было еще одно достоинство заведения. («Как вас зовут? — спрашивали ее, пытаясь завязать знакомство. „А какое имя вам нравится?“ — обычно отвечала она.) Свою биографию можно было оставить у входа и стать другой Зинаидой: сексуальной, уверенной в себе, жесткой. Но не сегодня. Сегодня, подправляя в дамской комнате макияж, она поняла, что старый трюк не срабатывает, и лицо, смотревшее на нее из зеркала, было, несомненно, ее собственное: напуганная, с припухшими, покрасневшими глазами Зинаида Рапава.
Она сидела за неярко освещенным столиком больше часа, наблюдая за происходящим. Ей нужен был клиент, который пригласил бы ее на всю ночь. Кто-нибудь порядочный и респектабельный, с собственной квартирой. Но как определить, что собой представляет тот или иной мужчина? Молодые, с вихляющей походкой и бойкие на язык в конце вечера чаще всего обливаются слезами и показывают фотографии своих возлюбленных. А очкастые банкиры и адвокаты пускают в ход кулаки.
В половине двенадцатого, когда в заведении наступил самый горячий момент, она вышла на охоту.
Обошла танцевальный зал с сигаретой во рту и бутылкой минеральной воды в руке. Бог ты мой, подумала она, сегодня здесь девочки, которым на вид не больше пятнадцати. Она годится им чуть ли не в матери.
Ясно, эта полоса ее жизни подходит к концу.
Мужчина с темными вьющимися волосами, выпирающий из своей застегнутой на все пуговицы рубашки, подошел к ней, но он слишком напомнил Зинаиде О'Брайена и она отпрянула от этого облака лосьона и предпочла крупного азиата в костюме «Армани».
Он допил свой стакан — чистая водка, без льда, но заметила она это слишком поздно — и потащил ее танцевать. Он сразу же обхватил ее ягодицы, по одной в каждой ладони, и начал проникать в нее пальцами, чуть ли не приподнимая ее от пола из новых, слегка свободных туфель. Она велела ему прекратить, но он, похоже, не понял. Она попыталась оттолкнуть его, но он лишь сильнее в нее впился, и тут что-то в ней не то чтобы уступило, скорее соединилось — две Зинаиды слились в одну…
«Ты хорошая большевичка, Анна Сафонова? Готова ты это доказать? Станцуешь для товарища Сталина?»
… и тогда она впилась ему в лицо так глубоко, что почувствовала, как его гладкая, лоснящаяся кожа лопнула под ее ногтями.
Он выпустил ее, заорал и согнулся, тряся головой и брызгая вокруг кровью — правильными полукружиями, точно мокрая собака, отряхивающая с себя воду.
Вот это было зрелище!
Зинаида побежала — мимо бара, вверх по винтовой лестнице, мимо металлоискателей в вестибюле, на уличный холод. Ноги у нее разъезжались, как у коровы, и она растянулась на льду. Она была уверена, что он гонится за ней. Быстро поднявшись, она кое-как добралась до машины.
Жилой комплекс «Победа революции». Корпус девять. Темнота. Милиции не видно. Да и других людей тоже. Скоро и самого дома не станет — он был сляпан кое-как даже по советским стандартам, через месяц-другой его снесут.
Она остановила машину на другой стороне улицы, там, куда в ту ночь привезла англичанина, и посмотрела на дом, отделенный от нее мостовой, уже покрывшейся накатанным снегом.
Корпус девять.
Дом.
Она так устала.
Она обхватила руль и опустила голову на руки. Не осталось сил даже плакать. Казалось, что отец рядом, а в ушах звучали слова глупой песенки, которую он часто ей напевал:
Колыма, Колыма,
Лучше места нету!
Двенадцать месяцев зима,
А остальное — лето…
Был, кажется, еще какой-то куплет? Что-то про работу двадцать четыре часа в сутки, а остальное — сон? И так далее. Она постучала головой о руки, словно отбивая воображаемый ритм, затем прижалась щекой к рулю и вдруг вспомнила, что сумка с пистолетом осталась в клубе.
Вспомнила, потому что подъехал большой автомобиль и остановился возле ее машины так, чтобы она не могла вылезти, и на нее уставилось мужское лицо — скорее не лицо, а светлое пятно, искаженное двумя грязными мокрыми стеклами.
Она убедилась, что все еще способна вслепую его зарядить и разрядить — это как езда на велосипеде: научившись в детстве, никогда не забудешь. Освободить пружину нажатием кнопки на рукоятке, вытащить магазин, вложить в него патроны (шесть, семь, даже восемь гладких, холодных на ощупь), вставить магазин на место со щелчком, затем поставить пистолет на боевой взвод и опустить предохранитель. Теперь можно стрелять. Вот так.
Отец гордился бы ею. В этой игре она всегда брала верх над Серго. Тот вечно нервничал, имея дело с оружием. Это было смешно, учитывая, что именно он, а не она, поступил на военную службу.
Вспомнив Серго, она снова заплакала. Но она не могла позволить себе долго предаваться отчаянию. Вынула руки из сумки, до боли протерла глаза обоими рукавами куртки и опять занялась этой механической игрой. Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Она была напугана. Настолько напугана, что, повернувшись и зашагав прочь от этого англичанина, все время хотела оглянуться, увидеть его, стоящего у входа в здание, вернуться к нему. Но если бы она это сделала, он понял бы, что она напугана, а страх никогда нельзя показывать другим — один из уроков отца.
Поэтому она поспешила к машине и какое-то время бездумно кружила, пока не поняла, что движется в сторону Красной площади. Она припарковалась на Большой Лубянке и прошла немного вперед, к собору Сретения Владимирской иконы Божьей Матери, где шла служба.
В церкви было полно народу. Сейчас так всегда, не то что в старые времена. Голоса певчих накатили на нее, как волна. Зинаида зажгла свечу. Она не могла сказать зачем — веры в ней не было; просто так всегда делала мать. «И что же твой Бог для нас когда-нибудь сделал?» — насмешливо спрашивал ее отец. Она подумала об отце, о девушке, которая вела этот дневник, — Анне Сафоновой. Полная дуреха. Дуреха и бедняга. Поставила свечку и ей — может быть, ей это поможет, где бы она ни находилась.
Ей хотелось, чтобы ее воспоминания были не такими горькими, но тут уж ничего не поделаешь. Она помнила отца почти всегда пьяным, его глаза, похожие на червоточины, его мелькающие в воздухе кулаки. Или усталым после работы в цехе, выжатым как лимон — не в силах даже встать со стула и добрести до кровати; он всегда подкладывал под себя «Правду», чтобы не перепачкать обивку одеждой, пропитанной машинным маслом. Или безумным — он до глубокой ночи сидел у окна или бродил по коридору, проверяя, не следит ли кто-нибудь за ним, не шушукается ли кто-нибудь о нем, а потом швырял на пол «Правду» и остервенело чистил свой «Макаров» («Убью, пусть только сунутся…»).
Но иногда, если он не был пьян, изможден или безумен, в спокойные часы между опьянением и беспамятством он рассказывал о жизни на Колыме: как приходилось бороться за выживание, выменивать на еду разного рода услуги и крошки табака, хитростью получать работу полегче, вычислять стукачей, — и тогда он сажал ее на колени и пел ей колымские песни своим мягким мингрельским тенорком. Такие воспоминания были приятнее. В свои пятьдесят лет он казался ей очень старым. Он всегда был таким. Молодость его улетучилась, как только умер Сталин. Быть может, именно поэтому отец так часто говорил о нем? У него на стене даже висела фотография Сталина — с густыми усами, похожими на громадные черные личинки. Да, она никогда не могла привести к себе друзей, показать им, в каком свинарнике они живут. Две комнаты, одну из которых она сначала делила с Серго, а когда он повзрослел и стал ее стесняться, то с матерью. А мать превратилась в призрак еще до того, как ее начал пожирать рак, стала прозрачной, как паутинка, и в конце концов растаяла без остатка.
Она умерла в 1989-м, когда Зинаиде исполнилось восемнадцать. Шесть месяцев спустя они снова оказались на Троекуровском кладбище, положив в землю Серго, рядом с матерью. Зинаида закрыла глаза, вспомнила, как отец напился на похоронах; в памяти всплыли несколько армейских друзей Серго, среди них — молодой нервный лейтенант, совсем еще мальчишка, который был командиром Серго: он произнес прощальные слова, сказал, что Серго погиб за родину, оказывая братскую помощь прогрессивным силам Народной Республики…
… Черт возьми, какое это имеет значение? Лейтенант смылся сразу, как представилась возможность, минут через десять, и Зинаида в тот же вечер собрала свои манатки в этой полной призраков квартире. Отец пытался ее остановить, даже ударил, изо всех его пор несло водкой, и еще был запах вымокшей под дождем собаки. Больше она его не видела. Не видела до утра прошлого вторника, когда он появился у ее дверей и назвал ее шлюхой. Она вытолкала его, как нищего, сунула две пачки сигарет, и вот теперь он мертв и она его действительно больше не увидит.
Она наклонила голову, беззвучно шевеля губами, и со стороны могло показаться, что она молится, хотя на самом деле она читала его записку и разговаривала сама с собой.
«Ты права, я плохой отец. Ты права во всем. Не думай, что я этого не понимаю…»
Ох, папа, не надо об этом.
«Но теперь представилась возможность сделать доброе дело…»
Доброе? Ты так это называешь? Доброе? Ничего себе доброе. Тебя из-за этого убили, а теперь хотят убить меня.
«Помнишь то место, которое у меня было, когдабыла жива мама?»
Да, да, я помню.
«И помнишь, что я тебе говорил? Ты слышишь меня, девочка? Правило номер один: что это за правило ?»
Она сложила записку и оглянулась. Глупо.
«Говори же, девочка!»
Она понуро опустила голову.
Никогда не подавай виду, что боишься.
«Повтори еще раз!»
Никогда не подавай виду, что боишься.
«А правило номер два? Какое второе правило?»
У тебя в этом мире только один друг.
«И что это за друг?»
Ты сама.
«И еще?»
Вот это.
«Покажи». Ну это, папа. Это.
В темноте сумки ее пальцы задвигались, словно перебирая четки, сначала неловко, потом все более уверенно.
Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Когда служба кончилась, она вышла из церкви и зашагала по Красной площади, успокоившись, зная, что делать.
Этот иностранец прав. Ей нельзя рисковать и возвращаться домой. Друга, у которого можно было бы остановиться, у нее нет. В гостинице надо регистрироваться, и если у Мамонтова есть дружки в ФСБ…
Оставалось только одно.
Было уже около шести, и тени вокруг Мавзолея сгущались, но напротив, на другой стороне вымощенной брусчаткой площади, все ярче сияли огни ГУМа — линия желтых маячков среди мрака осенних сумерек.
Она быстро сделала покупки. Прежде всего — черное шелковое вечернее платье до колен. Потом вызывающие черные чулки, короткие черные перчатки, черная сумочка, черные туфли на высоких каблуках и косметика.
Она расплатилась наличными, в долларах. У нее никогда не было при себе меньше тысячи. Она не хотела пользоваться кредитной карточкой: зачем оставлять следы? Банкам она тоже не доверяла — все они жулики и алхимики, заберут драгоценные доллары и в лучшем случае отдадут деревянными.
У прилавка с косметикой продавщица ее узнала: «Привет, Зина!» — и пришлось спешно ретироваться.
Она вернулась в секцию верхней одежды, сняла в примерочной куртку, блузку и джинсы и облачилась в новое платье. Трудно было застегнуть сзади молнию — пришлось едва не вывернуть левую руку, чтобы дотянуться до середины спины, а правую просунуть сверху между лопаток, пока пальцы обеих рук не встретились. Но в конце концов она застегнулась, подтянув телеса, и вышла к зеркалу посмотреть на себя: рука на бедре, подбородок приподнят, легкий поворот головы.
Хорошо.
Да, довольно неплохо.
Макияж занял еще десять минут. Она запихнула старую теплую одежду в фирменный гумовский пакет, накинула куртку и направилась обратно через Красную площадь, постукивая каблуками по брусчатке.
Она даже не повернула головы к Мавзолею и Кремлевской стене, куда девочкой ее водил гулять отец, — к надгробию Сталина. Вместо этого она быстро вышла через ворота в северной стороне площади, свернула вправо и двинулась к «Метрополю». Ей хотелось чего-нибудь выпить в баре гостиницы, но швейцары преградили дорогу.
— Нельзя, дорогуша, уж извини.
Она слышала, как они хохотали ей вслед.
— Начинаешь сегодня пораньше? — крикнул один из них.
Когда она вернулась к машине, было уже совсем темно.
И снова она здесь.
Странно, подумала она, вспоминая прошлое, смерть матери и Серго, две эти смерти. Странно. Как два первых крохотных камушка перед грандиозным обвалом. Потому что вскоре рухнуло все — весь старый привычный мир ушел вслед за ними в сырую землю.
Не в том дело, что Зинаида особенно уж следила за политикой. Первые два года после ухода от отца прошли как в тумане. Она жила в какой-то дыре в районе Красногорска. Дважды забеременела. Сделала два аборта. (И редкий день не думала, что бы выросло из ее детей — им было бы сейчас семь и девять — и стал ли бы другим мир, в который они так и не попали.)
Да, Зинаида не интересовалась политикой, но обратила внимание на деньги, которые крутились возле богатых отелей — «Метрополя», «Кемпински» и прочих. И деньги заметили ее, как и многих московских девочек. Зинаида была не красавицей, но довольно хорошенькой — что-то мингрельское придавало ее лицу восточную утонченность, в то же время она оставалась русской и ее стройная фигура сохраняла пышность форм и соблазнительность.
И поскольку ни одна московская девушка не могла заработать за месяц то, что западный бизнесмен тратил вечером на бутылку вина, не нужно было быть экономическим гением из числа тех мрачнолицых специалистов по менеджменту, что потягивали напитки в баре, чтобы понять: здесь складывается рынок. Вот почему декабрьским вечером 1992 года в номере немецкого инженера из Людвигсхавена-на-Рейне двадцатидвухлетняя Зинаида Рапава стала шлюхой; после девяноста потных минут она вышла, стуча каблучками по коридору, засунув в бюстгальтер 125 долларов — сумму, которую ей никогда еще не доводилось видеть.
Рассказать тебе что-нибудь еще, папа, теперь, когда мы наконец разговорились? Это было хорошо. И я была хороша. Потому что делала то же самое, что делают каждую ночь миллионы девушек, только у них не хватает мозгов брать за это деньги. У них это распущенность. У меня — бизнес, иными словами — капитализм, и это хорошо, все обстоит так, как ты и говорил: у тебя только один друг — ты сама.
Со временем бизнес переместился из отелей в клубы, и стало еще легче. Клубы платили мафии за покровительство, собирая дань с девушек, зато мафия не подпускала сутенеров, и все выглядело мило и респектабельно, и можно было делать вид, что это удовольствие, а не бизнес.
Сегодня, через шесть лет после первого опыта, в ее квартире — а квартиру она оплатила сама — были припрятаны почти тридцать тысяч долларов наличными. У нее имелись свои планы. Она изучала право. Она хотела стать адвокатом. Она бросит «Робот», а вместе с ним и Москву, переберется в Санкт-Петербург и станет порядочной легальной шлюхой, иными словами — адвокатом.
Она шла к своей цели, пока утром во вторник из небытия не возник отец, которому захотелось с ней поговорить, осыпать ее бранью, принеся с собой из прошлого до боли знакомый запах мокрой собаки…
Она прослушала десятичасовой выпуск новостей, затем включила зажигание и стартер и медленно выехала с Большой Лубянки на северо-запад в сторону стадиона Юных Пионеров, где припарковалась на обычном месте, чуть в стороне, в темном проезде.
Ночь была холодная. Ветер прибивал тонкое платье к ногам. Прижав сумочку к груди, Зинаида двигалась к ярким огням. Внутри будет безопаснее.
У входа в «Робот» толпились люди — милая очередь западных овец, готовых подвергнуться стрижке. В обычное время ее глаза, пока она пробиралась к двери, стрельнули бы в толпу, как отлично заточенные ножницы, но только не сегодня.
Она обогнула здание и вошла, как всегда, через служебный вход, и бармен Алексей впустил ее. Она оставила куртку в гардеробе, затем, поколебавшись, отдала пожилой гардеробщице и сумку — клуб был не из тех мест в Москве, где можно спокойно сидеть с пистолетом в сумке.
При необходимости она всегда могла здесь спрятаться за другим именем, и, помимо денег, это было еще одно достоинство заведения. («Как вас зовут? — спрашивали ее, пытаясь завязать знакомство. „А какое имя вам нравится?“ — обычно отвечала она.) Свою биографию можно было оставить у входа и стать другой Зинаидой: сексуальной, уверенной в себе, жесткой. Но не сегодня. Сегодня, подправляя в дамской комнате макияж, она поняла, что старый трюк не срабатывает, и лицо, смотревшее на нее из зеркала, было, несомненно, ее собственное: напуганная, с припухшими, покрасневшими глазами Зинаида Рапава.
Она сидела за неярко освещенным столиком больше часа, наблюдая за происходящим. Ей нужен был клиент, который пригласил бы ее на всю ночь. Кто-нибудь порядочный и респектабельный, с собственной квартирой. Но как определить, что собой представляет тот или иной мужчина? Молодые, с вихляющей походкой и бойкие на язык в конце вечера чаще всего обливаются слезами и показывают фотографии своих возлюбленных. А очкастые банкиры и адвокаты пускают в ход кулаки.
В половине двенадцатого, когда в заведении наступил самый горячий момент, она вышла на охоту.
Обошла танцевальный зал с сигаретой во рту и бутылкой минеральной воды в руке. Бог ты мой, подумала она, сегодня здесь девочки, которым на вид не больше пятнадцати. Она годится им чуть ли не в матери.
Ясно, эта полоса ее жизни подходит к концу.
Мужчина с темными вьющимися волосами, выпирающий из своей застегнутой на все пуговицы рубашки, подошел к ней, но он слишком напомнил Зинаиде О'Брайена и она отпрянула от этого облака лосьона и предпочла крупного азиата в костюме «Армани».
Он допил свой стакан — чистая водка, без льда, но заметила она это слишком поздно — и потащил ее танцевать. Он сразу же обхватил ее ягодицы, по одной в каждой ладони, и начал проникать в нее пальцами, чуть ли не приподнимая ее от пола из новых, слегка свободных туфель. Она велела ему прекратить, но он, похоже, не понял. Она попыталась оттолкнуть его, но он лишь сильнее в нее впился, и тут что-то в ней не то чтобы уступило, скорее соединилось — две Зинаиды слились в одну…
«Ты хорошая большевичка, Анна Сафонова? Готова ты это доказать? Станцуешь для товарища Сталина?»
… и тогда она впилась ему в лицо так глубоко, что почувствовала, как его гладкая, лоснящаяся кожа лопнула под ее ногтями.
Он выпустил ее, заорал и согнулся, тряся головой и брызгая вокруг кровью — правильными полукружиями, точно мокрая собака, отряхивающая с себя воду.
Вот это было зрелище!
Зинаида побежала — мимо бара, вверх по винтовой лестнице, мимо металлоискателей в вестибюле, на уличный холод. Ноги у нее разъезжались, как у коровы, и она растянулась на льду. Она была уверена, что он гонится за ней. Быстро поднявшись, она кое-как добралась до машины.
Жилой комплекс «Победа революции». Корпус девять. Темнота. Милиции не видно. Да и других людей тоже. Скоро и самого дома не станет — он был сляпан кое-как даже по советским стандартам, через месяц-другой его снесут.
Она остановила машину на другой стороне улицы, там, куда в ту ночь привезла англичанина, и посмотрела на дом, отделенный от нее мостовой, уже покрывшейся накатанным снегом.
Корпус девять.
Дом.
Она так устала.
Она обхватила руль и опустила голову на руки. Не осталось сил даже плакать. Казалось, что отец рядом, а в ушах звучали слова глупой песенки, которую он часто ей напевал:
Колыма, Колыма,
Лучше места нету!
Двенадцать месяцев зима,
А остальное — лето…
Был, кажется, еще какой-то куплет? Что-то про работу двадцать четыре часа в сутки, а остальное — сон? И так далее. Она постучала головой о руки, словно отбивая воображаемый ритм, затем прижалась щекой к рулю и вдруг вспомнила, что сумка с пистолетом осталась в клубе.
Вспомнила, потому что подъехал большой автомобиль и остановился возле ее машины так, чтобы она не могла вылезти, и на нее уставилось мужское лицо — скорее не лицо, а светлое пятно, искаженное двумя грязными мокрыми стеклами.
18
Его разбудила тишина.
— Который час?
— Полночь. — О'Брайен шумно зевнул. — Ваша смена.
Они остановились на обочине пустого шоссе и выключили двигатель. Келсо не видел ничего, кроме нескольких тусклых звезд высоко в небе. После шумной езды тишина ощущалась даже физически — закладывало уши.
Келсо принял вертикальное положение.
— Где мы?
— В ста пятидесяти — ста восьмидесяти километрах к северу от Вологды. — О'Брайен включил внутреннее освещение, и Келсо от неожиданности заморгал. — Где-то здесь, я думаю. — Он наклонился над картой, его крупный ноготь ткнулся в белое пятно, прорезанное красной линией шоссе, со штриховыми символами болот по обеим сторонам. Дальше к северу белое пятно сменялось зеленым, что означало лес.
— Мне надо отлить, — сказал О'Брайен. — Пошли вместе.
Было гораздо холоднее, чем в Москве, а небо казалось совсем бескрайним. Громадная флотилия туч, чуть светлая по краям от лунного света, медленно плыла к югу. Время от времени в разрывах между ними проглядывали звезды. О'Брайен включил фонарь. Они спустились по некрутому склону и справили нужду, едва не касаясь друг друга плечами, и пар поднимался у них из-под ног. О'Брайен застегнул молнию и посветил вокруг. Мощный луч пронзил темноту на сотню-другую метров, высветив пустоту. Холодный туман стелился низко над землей.
— Вы что-нибудь слышите? — спросил О'Брайен. Его дыхание вырывалось изо рта белесыми облачками пара.
— Нет.
— Я тоже.
Он выключил фонарь, они постояли еще минуту.
— Ох, папочка, — прошептал О'Брайен детским голоском. — Мне так страшно.
Он снова включил фонарь, и они поднялись к машине. Келсо налил по чашке кофе, пока О'Брайен открывал заднюю дверцу и вытаскивал две канистры. Он нашел воронку и начал заправлять бак.
Келсо, смакуя кофе, отошел подальше от паров бензина и закурил. Во тьме и холоде, под необъятным евразийским небом он чувствовал себя оторванным от реальности, напуганным, но и странным образом возбужденным; все его чувства обострились. Он услышал далекий грохот, и сзади на прямом шоссе возникла желтая точка. Он пронаблюдал, как она увеличилась, как свет разделился надвое и в конце концов превратился в две мощные фары; в какое-то мгновение Келсо показалось, что они надвигаются прямо на него, но затем громадный восьмиосный грузовик промчался мимо, и водитель весело просигналил. Шум мотора был слышен где-то вдали еще долго после того, как красные габаритные огни растворились в темноте.
— Эй, Непредсказуемый, подсобите немножко!
Келсо в последний раз затянулся и выбросил окурок, снопом искр шмякнувшийся на асфальт.
О'Брайену была нужна помощь, чтобы достать что-то из его драгоценного оборудования — белую пластмассовую коробку размером сантиметров шестьдесят на тридцать с притороченными с одной стороны колесиками. Вытащив коробку из машины, О'Брайен поднес ее к передней дверце.
— И что теперь? — спросил Келсо.
— Вы хотите сказать, что никогда этого не видели?
О'Брайен открыл крышку и вынул нечто вроде четырех пластмассовых полок, похожих на те, что откидываются на спинке самолетного кресла. Он соединил их вместе, сотворив площадку квадратной формы, которую затем прикрепил к одной стороне коробки. В центр этого квадрата он ввинтил длинную телескопическую антенну. Протянул электропровод от ящика к розетке прикуривателя «тойоты», вылез из машины, повернул рукоятку, и на аппарате замелькали многочисленные огоньки.
— Внушительно? — Он достал из кармана куртки компас и осветил его лучом карманного фонаря. — Где, черт возьми, этот Индийский океан?
— Что-что?
О'Брайен посмотрел назад, на убегающую в темноту ленту шоссе.
— Кажется, прямо по нашей дороге, только в обратную сторону. Спутник на постоянной орбите в двадцати тысячах миль над Индийским океаном. Вы только подумайте, каким маленьким стал наш мир, Непредсказуемый! Клянусь, у меня такое чувство, что он лежит у меня на ладони. — Репортер усмехнулся и наклонился к аппарату, двигая его кругами, пока антенна не уставилась прямо на юг. Аппарат тотчас издал писк. — Есть. Зацепили птичку! — Он нажал кнопку, и свист прекратился. — Теперь подключаем телефонную трубку — вот так. Дальше набираем ноль-четыре, наземную станцию в Эйке, в Норвегии. А теперь набираем номер. Легче не бывает.
Келсо осторожно приложил ухо к трубке. Он услышал гудки где-то далеко, в Америке, а затем мужской голос: «Отдел новостей».
Келсо закурил новую сигарету и отошел от «тойоты». О'Брайен сидел на переднем сиденье, включив освещение, и, даже несмотря на поднятые стекла, его голос был слышен в холодной тишине.
— Да, да, мы на шоссе… На полпути, наверное… Да, он со мной… Нет, у него все в порядке. — Открылась дверца, и до Келсо донесся крик О'Брайена: — у васвсе в порядке, профессор? Келсо поднял руку.
— Да, — продолжал О'Брайен, — в полном порядке. — Дверца захлопнулась, и он, наверное, понизил голос, потому что больше Келсо почти ничего не мог расслышать. — Будем там около девяти… конечно… хороший материал… так мне кажется…
Что бы О'Брайен ни имел в виду, Келсо не понравился его тон. Он подошел к машине и открыл дверцу.
— Ладно, нам пора двигаться, Джо. Привет. — О'Брайен положил трубку и подмигнул Келсо.
— Что именно вы им сказали?
— Ничего особенного. — У репортера был вид провинившегося мальчишки.
— Что значит «ничего»?
— Ну ладно, я должен был швырнуть им хотя бы косточку, Непредсказуемый. Дать им общее представление…
— Общее представление? — Келсо перешел почти на крик. — Мы же договорились о конфиденциальности…
— Но они же никому не скажут, понимаете? Я просто не мог исчезнуть, не введя их хотя бы слегка в курс дела.
— Боже! — Келсо привалился к боку машины и поднял глаза к небу. — Что же я делаю?
— Хотите кому-нибудь позвонить, Непредсказуемый? — О'Брайен махнул ему телефонной трубкой. — Жене? За наш счет.
— Нет, сейчас я никому не хочу звонить. Спасибо.
— А Зинаиде? — вкрадчиво спросил О'Брайен. — Почему бы не позвонить Зинаиде? — Он вылез из машины и втиснул трубку в руку Келсо. — Давайте. Я вижу, что вы обеспокоены. Это так просто. Ноль-четыре, и дальше ее номер. Только не болтайте слишком долго. А то ваш приятель отморозит себе все места.
Он зашагал прочь, размахивая руками, чтобы согреться, а Келсо после недолгого колебания сунул руку в карман в поисках картонки с адресом и телефоном Зинаиды.
Ожидая, пока соединят, он пытался представить себе ее квартиру, но не мог — он почти ничего не знал о Зинаиде. Он смотрел на юг вдоль шоссе М8, на темную массу убегающих туч, словно спасающихся от какого-то бедствия, и представлял себе маршрут своего звонка: из этого небытия — к спутнику над Индийским океаном, оттуда — на другой конец земли, в Скандинавию, и далее в Москву. Прав О'Брайен: можно находиться в пустыне, а мир будет казаться таким крошечным, что ему впору уместиться у вас на ладони. Он слышал, как длинными гудками отзывается ее номер, и ему хотелось услышать ее голос, убедиться, что у нее все в порядке, и одновременно не хотелось, потому что квартира была для нее сейчас самым опасным местом.
Номер не ответил, и он положил трубку.
— Который час?
— Полночь. — О'Брайен шумно зевнул. — Ваша смена.
Они остановились на обочине пустого шоссе и выключили двигатель. Келсо не видел ничего, кроме нескольких тусклых звезд высоко в небе. После шумной езды тишина ощущалась даже физически — закладывало уши.
Келсо принял вертикальное положение.
— Где мы?
— В ста пятидесяти — ста восьмидесяти километрах к северу от Вологды. — О'Брайен включил внутреннее освещение, и Келсо от неожиданности заморгал. — Где-то здесь, я думаю. — Он наклонился над картой, его крупный ноготь ткнулся в белое пятно, прорезанное красной линией шоссе, со штриховыми символами болот по обеим сторонам. Дальше к северу белое пятно сменялось зеленым, что означало лес.
— Мне надо отлить, — сказал О'Брайен. — Пошли вместе.
Было гораздо холоднее, чем в Москве, а небо казалось совсем бескрайним. Громадная флотилия туч, чуть светлая по краям от лунного света, медленно плыла к югу. Время от времени в разрывах между ними проглядывали звезды. О'Брайен включил фонарь. Они спустились по некрутому склону и справили нужду, едва не касаясь друг друга плечами, и пар поднимался у них из-под ног. О'Брайен застегнул молнию и посветил вокруг. Мощный луч пронзил темноту на сотню-другую метров, высветив пустоту. Холодный туман стелился низко над землей.
— Вы что-нибудь слышите? — спросил О'Брайен. Его дыхание вырывалось изо рта белесыми облачками пара.
— Нет.
— Я тоже.
Он выключил фонарь, они постояли еще минуту.
— Ох, папочка, — прошептал О'Брайен детским голоском. — Мне так страшно.
Он снова включил фонарь, и они поднялись к машине. Келсо налил по чашке кофе, пока О'Брайен открывал заднюю дверцу и вытаскивал две канистры. Он нашел воронку и начал заправлять бак.
Келсо, смакуя кофе, отошел подальше от паров бензина и закурил. Во тьме и холоде, под необъятным евразийским небом он чувствовал себя оторванным от реальности, напуганным, но и странным образом возбужденным; все его чувства обострились. Он услышал далекий грохот, и сзади на прямом шоссе возникла желтая точка. Он пронаблюдал, как она увеличилась, как свет разделился надвое и в конце концов превратился в две мощные фары; в какое-то мгновение Келсо показалось, что они надвигаются прямо на него, но затем громадный восьмиосный грузовик промчался мимо, и водитель весело просигналил. Шум мотора был слышен где-то вдали еще долго после того, как красные габаритные огни растворились в темноте.
— Эй, Непредсказуемый, подсобите немножко!
Келсо в последний раз затянулся и выбросил окурок, снопом искр шмякнувшийся на асфальт.
О'Брайену была нужна помощь, чтобы достать что-то из его драгоценного оборудования — белую пластмассовую коробку размером сантиметров шестьдесят на тридцать с притороченными с одной стороны колесиками. Вытащив коробку из машины, О'Брайен поднес ее к передней дверце.
— И что теперь? — спросил Келсо.
— Вы хотите сказать, что никогда этого не видели?
О'Брайен открыл крышку и вынул нечто вроде четырех пластмассовых полок, похожих на те, что откидываются на спинке самолетного кресла. Он соединил их вместе, сотворив площадку квадратной формы, которую затем прикрепил к одной стороне коробки. В центр этого квадрата он ввинтил длинную телескопическую антенну. Протянул электропровод от ящика к розетке прикуривателя «тойоты», вылез из машины, повернул рукоятку, и на аппарате замелькали многочисленные огоньки.
— Внушительно? — Он достал из кармана куртки компас и осветил его лучом карманного фонаря. — Где, черт возьми, этот Индийский океан?
— Что-что?
О'Брайен посмотрел назад, на убегающую в темноту ленту шоссе.
— Кажется, прямо по нашей дороге, только в обратную сторону. Спутник на постоянной орбите в двадцати тысячах миль над Индийским океаном. Вы только подумайте, каким маленьким стал наш мир, Непредсказуемый! Клянусь, у меня такое чувство, что он лежит у меня на ладони. — Репортер усмехнулся и наклонился к аппарату, двигая его кругами, пока антенна не уставилась прямо на юг. Аппарат тотчас издал писк. — Есть. Зацепили птичку! — Он нажал кнопку, и свист прекратился. — Теперь подключаем телефонную трубку — вот так. Дальше набираем ноль-четыре, наземную станцию в Эйке, в Норвегии. А теперь набираем номер. Легче не бывает.
Келсо осторожно приложил ухо к трубке. Он услышал гудки где-то далеко, в Америке, а затем мужской голос: «Отдел новостей».
Келсо закурил новую сигарету и отошел от «тойоты». О'Брайен сидел на переднем сиденье, включив освещение, и, даже несмотря на поднятые стекла, его голос был слышен в холодной тишине.
— Да, да, мы на шоссе… На полпути, наверное… Да, он со мной… Нет, у него все в порядке. — Открылась дверца, и до Келсо донесся крик О'Брайена: — у васвсе в порядке, профессор? Келсо поднял руку.
— Да, — продолжал О'Брайен, — в полном порядке. — Дверца захлопнулась, и он, наверное, понизил голос, потому что больше Келсо почти ничего не мог расслышать. — Будем там около девяти… конечно… хороший материал… так мне кажется…
Что бы О'Брайен ни имел в виду, Келсо не понравился его тон. Он подошел к машине и открыл дверцу.
— Ладно, нам пора двигаться, Джо. Привет. — О'Брайен положил трубку и подмигнул Келсо.
— Что именно вы им сказали?
— Ничего особенного. — У репортера был вид провинившегося мальчишки.
— Что значит «ничего»?
— Ну ладно, я должен был швырнуть им хотя бы косточку, Непредсказуемый. Дать им общее представление…
— Общее представление? — Келсо перешел почти на крик. — Мы же договорились о конфиденциальности…
— Но они же никому не скажут, понимаете? Я просто не мог исчезнуть, не введя их хотя бы слегка в курс дела.
— Боже! — Келсо привалился к боку машины и поднял глаза к небу. — Что же я делаю?
— Хотите кому-нибудь позвонить, Непредсказуемый? — О'Брайен махнул ему телефонной трубкой. — Жене? За наш счет.
— Нет, сейчас я никому не хочу звонить. Спасибо.
— А Зинаиде? — вкрадчиво спросил О'Брайен. — Почему бы не позвонить Зинаиде? — Он вылез из машины и втиснул трубку в руку Келсо. — Давайте. Я вижу, что вы обеспокоены. Это так просто. Ноль-четыре, и дальше ее номер. Только не болтайте слишком долго. А то ваш приятель отморозит себе все места.
Он зашагал прочь, размахивая руками, чтобы согреться, а Келсо после недолгого колебания сунул руку в карман в поисках картонки с адресом и телефоном Зинаиды.
Ожидая, пока соединят, он пытался представить себе ее квартиру, но не мог — он почти ничего не знал о Зинаиде. Он смотрел на юг вдоль шоссе М8, на темную массу убегающих туч, словно спасающихся от какого-то бедствия, и представлял себе маршрут своего звонка: из этого небытия — к спутнику над Индийским океаном, оттуда — на другой конец земли, в Скандинавию, и далее в Москву. Прав О'Брайен: можно находиться в пустыне, а мир будет казаться таким крошечным, что ему впору уместиться у вас на ладони. Он слышал, как длинными гудками отзывается ее номер, и ему хотелось услышать ее голос, убедиться, что у нее все в порядке, и одновременно не хотелось, потому что квартира была для нее сейчас самым опасным местом.
Номер не ответил, и он положил трубку.