Страница:
Надо учесть, что Аллилуевы и Сванидзе были как одна семья.
Теперь вернемся к Светлане. Мать ее застрелилась. Единокровный брат погиб. Родной брат — алкоголик. Два дяди погибли, а третий — сумасшедший. Две тети погибли и одна в тюрьме. Ее таскает по комнате за волосы собственный отец в присутствии самых могущественных людей России, пляшущих под собачий вой.
Коллеги, когда я сижу в архиве или — что случается все реже — присутствую на симпозиуме вроде нынешнего, я всегда стараюсь вспомнить эту сцену, чтобы не забывать, что к прошлому нельзя подходить с рациональной меркой. Ничто в архивах не говорит о том, что заместитель председателя Совета министров или комиссар по иностранным делам принимали то или иное решение в состоянии крайней усталости и, по всей вероятности, страха — ведь они ради собственного спасения плясали до трех часов ночи и знали, что следующей ночью, скорее всего, снова придется плясать.
Я вовсе не хочу сказать, что Сталин был безумен. Наоборот. Мне могут возразить, что человек, заводивший патефон, был самым разумным из присутствующих. Когда Светлана спросила отца, почему ее тетю Аню содержат в одиночке, он ответил: «Потому что она слишком много болтает». Действия Сталина обычно были логичны. Ему не надо было напоминать слова английского философаXVI века о том, что «знание — это сила». На этом зиждется сталинизм. Помимо всего прочего, этим объясняется, почему Сталин уничтожил стольких членов своей семьи и своих ближайших коллег: он хотел ликвидировать всех, кто близко его знал.
И мы не можем не признать, что такая линия поведения была на редкость успешной. Мы собрались сегодня в Москве, через сорок пять лет после смерти Сталина, чтобы поговорить о недавно открытых архивах советского периода. Над нами, в хранилище с противопожарным устройством при постоянно поддерживаемой температуре в восемнадцать градусов Цельсия и шестидесятипроцентной влажности, находится полтора миллиона папок — весь архив Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.
Однако много ли раскрывает нам этот архив о Сталине? Что мы сегодня узнаем, чего не могли знать, когда коммунисты находились у власти? Письма Сталина к Молотову — да, мы можем с ними ознакомиться, но они не представляют интереса. К тому же они прошли жесткую цензуру. И дело не только в этом: они заканчиваются тридцать шестым годом, как раз в ту пору, когда начались настоящие репрессии.
Мы можем также увидеть списки людей, которым Сталин подписал смертный приговор. Теперь мы знаем, что восьмого декабря тысяча девятьсот тридцать восьмого года Сталин подписал тридцать списков со смертными приговорами пяти тысячам людей, среди которых было немало его друзей. Мы знаем также, что в тот самый вечер он отправился в кремлевский кинотеатр и смотрел на этот раз не Тарзана, а комедию под названием «Веселые ребята».
Но что или кто находится между этими двумя противоположностями — между убийствами и смехом? Каким был этот человек? Мы не знаем. А почему? Потому что Сталин постарался убрать почти всех, кто мог бы рассказать нам, каким он был…
4
Теперь вернемся к Светлане. Мать ее застрелилась. Единокровный брат погиб. Родной брат — алкоголик. Два дяди погибли, а третий — сумасшедший. Две тети погибли и одна в тюрьме. Ее таскает по комнате за волосы собственный отец в присутствии самых могущественных людей России, пляшущих под собачий вой.
Коллеги, когда я сижу в архиве или — что случается все реже — присутствую на симпозиуме вроде нынешнего, я всегда стараюсь вспомнить эту сцену, чтобы не забывать, что к прошлому нельзя подходить с рациональной меркой. Ничто в архивах не говорит о том, что заместитель председателя Совета министров или комиссар по иностранным делам принимали то или иное решение в состоянии крайней усталости и, по всей вероятности, страха — ведь они ради собственного спасения плясали до трех часов ночи и знали, что следующей ночью, скорее всего, снова придется плясать.
Я вовсе не хочу сказать, что Сталин был безумен. Наоборот. Мне могут возразить, что человек, заводивший патефон, был самым разумным из присутствующих. Когда Светлана спросила отца, почему ее тетю Аню содержат в одиночке, он ответил: «Потому что она слишком много болтает». Действия Сталина обычно были логичны. Ему не надо было напоминать слова английского философаXVI века о том, что «знание — это сила». На этом зиждется сталинизм. Помимо всего прочего, этим объясняется, почему Сталин уничтожил стольких членов своей семьи и своих ближайших коллег: он хотел ликвидировать всех, кто близко его знал.
И мы не можем не признать, что такая линия поведения была на редкость успешной. Мы собрались сегодня в Москве, через сорок пять лет после смерти Сталина, чтобы поговорить о недавно открытых архивах советского периода. Над нами, в хранилище с противопожарным устройством при постоянно поддерживаемой температуре в восемнадцать градусов Цельсия и шестидесятипроцентной влажности, находится полтора миллиона папок — весь архив Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.
Однако много ли раскрывает нам этот архив о Сталине? Что мы сегодня узнаем, чего не могли знать, когда коммунисты находились у власти? Письма Сталина к Молотову — да, мы можем с ними ознакомиться, но они не представляют интереса. К тому же они прошли жесткую цензуру. И дело не только в этом: они заканчиваются тридцать шестым годом, как раз в ту пору, когда начались настоящие репрессии.
Мы можем также увидеть списки людей, которым Сталин подписал смертный приговор. Теперь мы знаем, что восьмого декабря тысяча девятьсот тридцать восьмого года Сталин подписал тридцать списков со смертными приговорами пяти тысячам людей, среди которых было немало его друзей. Мы знаем также, что в тот самый вечер он отправился в кремлевский кинотеатр и смотрел на этот раз не Тарзана, а комедию под названием «Веселые ребята».
Но что или кто находится между этими двумя противоположностями — между убийствами и смехом? Каким был этот человек? Мы не знаем. А почему? Потому что Сталин постарался убрать почти всех, кто мог бы рассказать нам, каким он был…
4
Новое жилище Мамонтова оказалось как раз через реку, в большом многоквартирном комплексе, известном как Дом на Набережной. Этот десятиэтажный комплекс товарищ Сталин — с типичной для него щедростью — предоставил для жилья руководящим членам партии и их семьям. В нем было двадцать пять подъездов, в каждом из которых Генсек предусмотрительно посадил охранника из НКВД — исключительно для вашей безопасности, товарищи.
После проведения чисток шестьсот обитателей комплекса были ликвидированы. А теперь квартиры приватизированы, и самые хорошие из них, с видом на Москву-реку и Кремль, стоят более полумиллиона долларов. Келсо не мог понять, как Мамонтов сумел набрать такую сумму.
Он спустился по лестнице с моста и перешел через дорогу. У мамонтовского подъезда стояла похожая на коробку белая «лада» с опущенными стеклами, на переднем сиденье двое мужчин жевали жвачку. У одного от уголка глаза до рта тянулся белый шрам. Они с нескрываемым интересом проследили за Келсо, когда он проходил мимо них к подъезду.
В подъезде рядом с лифтом кто-то написал по-английски аккуратными крупными буквами: «Fuckoff». Свидетельство российского образования, подумал Келсо. Нервничая, он стал насвистывать мотив собственного сочинения. Лифт бесшумно поднял его на девятый этаж; он вышел, встреченный отдаленным грохотом западного рока.
Дверь у Мамонтова была железная. На металле кто-то аэрозолем нарисовал красную свастику. Краска облезла и потускнела от времени, но ее и не пытались смыть. В стену над дверью была вделана маленькая телекамера.
Многое здесь сразу не понравилось Келсо: охрана, парни в машине у подъезда. На какой-то миг он ощутил запах страха, царившего тут двадцать лет тому назад и, словно запах пота, пропитавшего кирпичную кладку, — грохот сапог, громкий стук в дверь, поспешные прощания, всхлипы, тишина. Рука его застыла на звонке. Надо же выбрать такое место для жилья!
Он нажал на кнопку звонка.
После долгой паузы дверь открыла пожилая женщина. Госпожа Мамонтова не изменилась — все такая же высокая, полная, но не грузная. На ней был широкий цветастый халат, и она, похоже, только что плакала. Она окинула его рассеянным взглядом покрасневших глаз и, не успел он открыть рот, исчезла. Из глубины темного коридора показался Владимир Мамонтов, одетый так, будто собрался на службу: белая рубашка, голубой галстук, черный костюм с маленькой красной звездочкой на лацкане.
Он молча протянул руку. Рукопожатие было таким, что от руки Келсо, казалось, ничего не останется, — по слухам, Мамонтов на собраниях в КГБ занимался тем, что разрабатывал руку с помощью резинового мячика. (Немало слухов ходило о Мамонтове: говорили, например, что в ночь на 20 августа 1991 года во время знаменитого заседания на Лубянке, когда путчисты поняли, что все сорвалось, Мамонтов предложил полететь на дачу Горбачева в Форосе на Черном море и лично застрелить президента. Эти слухи Мамонтов объявил «провокационной выдумкой».)
Из темноты, царившей за спиной Мамонтова, возник молодой человек с пистолетом в кобуре под мышкой, и Мамонтов, не оборачиваясь, сказал:
— Все в порядке, Виктор. Я владею ситуацией.
С виду Мамонтов походил на обычного чиновника: волосы с проседью цвета стали, очки в стальной оправе, отвислые щеки, как у охотничьей собаки. Мимо такого сто раз пройдешь на улице и не обратишь внимания. А вот глаза — горящие. Глаза фанатика, подумал Келсо: наверное, у Эйхмана или какого-нибудь другого нацистского чиновника-убийцы были такие же глаза. Пожилая женщина где-то в глубине квартиры начала странно выть, и Мамонтов велел Виктору пойти ее утихомирить.
— Значит, вы участвуете в этом сборище воров, — сказал он Келсо.
— Каком сборище?
— В симпозиуме. В «Правде» был напечатан список иностранных историков, которые приглашены выступить. Ваша фамилия там стоит.
— Историков вряд ли можно считать ворами, товарищ Мамонтов. Даже иностранных историков.
— Нет, значит? Самое важное для народа — его история. Это почва, на которой построено любое общество. Наша история была у нас украдена — сужена и затемнена клеветой наших врагов до такой степени, что народ перестал понимать, что он собой представляет.
Келсо улыбнулся — Мамонтов ничуть не изменился.
— Но вы же не можете всерьез этому верить.
— Вы не русский. Представьте себе, что ваша страна предложила иностранной державе купить ее национальный архив за жалкие два-три миллиона долларов.
— Вы же не продаете свой архив. Вы планируете переснять документы на микропленку и дать возможность ученым пользоваться ими.
— Ученым в Калифорнии, — сказал Мамонтов таким тоном, словно это было решающим аргументом. — Но нечего заниматься тягомотиной. У меня неотложная встреча. — Он посмотрел на часы. — Могу уделить вам еще только пять минут, так что переходите к делу. Что это вы заинтересовались тетрадкой Сталина?
— В связи с исследованием, которым я занимаюсь.
— Исследованием? Исследованием чего? Келсо замялся.
— Событий, связанных со смертью Сталина.
— Продолжайте.
— Если бы я мог задать вам пару вопросов, тогда, возможно, мне удалось бы объяснить…
— Нет, — сказал Мамонтов. — Поступим наоборот. Сначала вы расскажете мне, что вы знаете об этой тетради, а потом я, возможно, отвечу на ваши вопросы.
— Возможно, ответите? Мамонтов снова взглянул на часы.
— Четыре минуты.
— Хорошо, — поспешил согласиться Келсо. — Вы помните официальную биографию Сталина, написанную Дмитрием Волкогоновым?
— Предателем Волкогоновым? Вы напрасно занимаете мое время. Эта книга — дерьмо.
— Вы ее читали?
— Конечно, нет. В нашем мире хватает дерьма, и я вовсе не желаю погружаться в него.
— Волкогонов утверждает, что Сталин держал свои бумаги — в том числе черную коленкоровую учебную тетрадь — в собственном сейфе в Кремле и что эти бумаги были украдены Берией. Он узнал это от человека, которого, я думаю, вы знаете. От Алексея Алексеевича Епишева.
В тяжелых серых глазах Мамонтова что-то вспыхнуло — на миг. Значит, он об этом слышал, подумал Келсо, он знает о существовании тетради…
— И?
— И я подумал, что вы знали об этом, когда писали справку о Епишеве для биографического справочника. Ведь он, насколько я понимаю, был вашим другом?
— А вам-то что до этого? — Мамонтов перевел взгляд на сумку Келсо. — Вы нашли тетрадь?
— Нет.
— Но вы кого-то знаете, кто может знать, где она?
— Кое-кто приходил ко мне, — начал было Келсо и умолк.
В квартире стояла полная тишина. Старуха перестала выть, но охранник не появлялся. На столике в передней лежал экземпляр «Авроры».
До Келсо вдруг дошло, что никто в Москве не знает, где он находится.
— Я зря отнимаю у вас время, — сказал он. — Пожалуй, я зайду позже, когда у меня…
— В этом нет необходимости, — ответил более мягким тоном Мамонтов. Острый взгляд прошелся по Келсо — по лицу, по рукам, определяя потенциальную силу мышц его предплечий и груди, потом снова переметнулся на лицо. Он ведет себя, подумал Келсо, исходя из принципов ленинского учения: воткни штык. Если попадешь в жир, втыкай глубже. Если почувствуешь железо, вытащи до другого раза.
— Вот что, доктор Келсо, — добавил Мамонтов. — Я сейчас кое-что покажу вам. Это будет вам интересно. А после кое-что расскажу. А потом вы мне кое-что расскажете. — Он помотал пальцами между собой и Келсо. — Предлагаю обмен. По рукам?
Впоследствии Келсо попытался составить перечень увиденного, но предметов было слишком много, всего не запомнишь: огромное полотно работы Герасимова, написанное маслом, — Сталин на фоне кремлевской стены; подсвеченный неоном застекленный шкафчик с миниатюрами: блюда, коробочки, почтовые марки, медали — все с изображением вождя; полка книг Сталина, книги о Сталине, фотографии Сталина — подписанные и неподписанные; образец почерка Сталина — синим карандашом на четвертушке линованной бумаги, — висевший в рамке над бюстом Сталина работы Вучетича («… не щадить отдельных лиц, какое бы положение они ни занимали, щадить только дело, только интересы дела»).
Келсо переходил от одного экспоната к другому под пристальным взглядом Мамонтова.
Этот кусок рукописи, спросил Келсо, это… это были наброски для речи, да? Правильно, сказал Мамонтов: октябрь 1920 года, обращение к рабоче-крестьянской инспекции. А картина Герасимова? Она похожа на ту, которую художник написал в 1938 году и где Сталин изображен с Ворошиловым на фоне кремлевской стены. Мамонтов снова кивнул — ему явно приятно было иметь дело со знатоком: да, Генсек велел Герасимову написать второй вариант, без Ворошилова, тем самым Сталин давал понять Ворошилову, что жизнь (как бы это сказать?) всегда можно перекроить, беря пример с произведения искусства. Коллекционер из Мэриленда и другой, из Дюссельдорфа, предлагали Мамонтову за эту картину сто тысяч долларов, но он никогда не допустит, чтобы она покинула русскую землю. Никогда. Он надеется рано или поздно выставить ее в Москве вместе со всей своей коллекцией — «когда политическое положение станет более благоприятным».
— А вы считаете, что ситуация когда-нибудь станет более благоприятной для этого?
— Да. История объективно увековечит правоту Сталина. Такой уж он был, Сталин. С субъективной точки зрения, он, наверно, казался жестоким, даже безнравственным. Но слава человека определяется в объективной перспективе. Тогда видно, какой это гигант. Я твердо убежден, что, когда восстановится подлинная перспектива, Сталину снова будут ставить памятники.
— Геринг сказал на Нюрнбергском процессе то же самое о Гитлере. Но я что-то не вижу памятников…
— Гитлер проиграл.
— Но Сталин-то ведь тоже. В конечном счете. Если судить «в объективной перспективе».
— Сталин получил в наследство страну с деревянными плугами, а оставил после себя империю, вооруженную атомными бомбами. Как же можно говорить, что он проиграл? Вот те, кто пришел после него, — проиграли. Но только не Сталин. Сталин, конечно, предвидел, что произойдет. Хрущев, Молотов, Берия, Маленков считали себя железными, но Сталин видел их насквозь. Когда меня не станет, капиталисты потопят вас, как слепых котят, говорил он. И его анализ, как всегда, был правилен.
— Значит, вы считаете, что будь Сталин жив…
— Мы по-прежнему оставались бы сверхдержавой? Несомненно. Но гении вроде Сталина появляются в стране, возможно, раз в сто лет. И даже Сталину не удалось разработать стратегию, которая победила бы смерть. Скажите, вы видели обзор мнений о нем, подготовленный к сорокапятилетию со дня его смерти?
— Видел.
— И что вы можете сказать, каков итог?
— Я счел итог… — Келсо замялся, подыскивая нейтральное слово, — знаменательным.
(Знаменательным? Господи! Страшным. Треть опрошенных русских называют Сталина великим военачальником. Каждый шестой считает его величайшим правителем, какого знала страна. Сталин оказался в семь раз популярнее Бориса Ельцина, а бедный старина Горбачев еле набрал на выборах один процент голосов. Все это было в марте. И настолько потрясло Келсо, что он предложил «Нью-Йорк Таймс» свой комментарий, но редакцию это не заинтересовало.)
— Действительно знаменательный итог, — согласился Мамонтов. — Я бы даже сказал — поразительный, учитывая, как очернили Сталина «историки».
Наступило неловкое молчание.
— Чтобы собрать такую коллекцию, — заметил Келсо, — потребовались, наверно, годы. — И чуть не добавил: «и целое состояние».
— У меня была куча свободного времени после ухода на пенсию, — уклончиво сказал Мамонтов. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до бюста, но, так и не дотронувшись, убрал ее. — Трудность для коллекционера состояла, безусловно, в том, что после Сталина осталось очень мало личных вещей. Его не интересовала личная собственность — не то что этих коррумпированных свиней, которые сидят нынче в Кремле. Минимум изготовленной в правительственных мастерских мебели — вот все, что у него было. Да еще одежда — та, что он носил. Ну и, конечно, тетрадь для личных записей. — Он хитро посмотрел на Келсо. — Вот это вещь. Вещь, за которую — как вы, американцы, выражаетесь — и жизнь отдать не жалко!
— Значит, вы слышали об этой тетради? Мамонтов — нечто совершенно невероятное — улыбнулся, улыбка на миг раздвинула узкие тонкие губы, точно трещина пробежала по льду.
— Вас интересует Епишев?
— Меня интересует все, что вы можете мне рассказать.
Мамонтов подошел к книжной полке и достал большой, обшитый кожей альбом. На верхней полке Келсо увидел все четыре тома Волкогонова — конечно же, Мамонтов читал их.
— Я впервые познакомился с Алексеем Алексеевичем, — сказал он, — в пятьдесят седьмом году, когда он был послом в Бухаресте. Я возвращался из Венгрии после того, как мы навели там порядок. Девять месяцев вкалывал — без единого выходного. И, могу вам сказать, нуждался в отдыхе. Мы с Алексеем Алексеевичем отправились на охоту в Аджудский район.
Он старательно снял тонкую бумагу, в которую был обернут тяжелый альбом, и протянул его Келсо, раскрыв на маленькой любительской фотографии. Келсо пришлось напрячь зрение, чтобы ее рассмотреть. В глубине виднелся лес. На переднем плане стояли, улыбаясь и держа ружья, двое мужчин в кожаных охотничьих шапках и полушубках, а у их ног, обутых в сапоги, лежала горка подстреленных птиц. Епишев был слева, Мамонтов рядом — все с таким же жестким лицом, но более стройный; такими изображали кагэбэшников в годы холодной войны.
— Где-то тут есть и другая фотография. — Мамонтов перегнулся через плечо Келсо и стал переворачивать страницы. На близком расстоянии от него пахло стариком — нафталином и карболкой, и он, как все старики, был плохо выбрит: под носом и на подбородке торчала седая щетина. — Вот.
Он показал на крупную, снятую профессионалом фотографию, на которой человек двести сидели в четыре ряда, как после вручения дипломов. Одни были в мундирах, другие — в гражданском. Внизу значилось: «Свердловск, 1980».
— Это была Высшая партийная школа при Центральном Комитете. В день окончания перед нами выступал товарищ Суслов. Вот это — я. — Он указал на мрачную физиономию в третьем ряду, затем палец его передвинулся вперед, на человека в форме, который сидел в непринужденной позе, скрестив ноги, на полу. — А это — поверите ли? — Волкогонов. А вот тут Алексей Алексеевич.
Совсем как фотография офицеров императорской гвардии в царские времена, подумал Келсо. Такая уверенность в себе, такой порядок, такая выправка! Прошло всего десять лет, и их мир рухнул, как от атомного взрыва: Епишев умер, Волкогонов вышел из партии, Мамонтов попал в тюрьму.
Епишев умер в 1985 году, сказал Мамонтов. Он скончался, как раз когда Горбачев пришел к власти. И по мнению Мамонтова, порядочному коммунисту было самое время умереть: Алексея Алексеевича миновала общая участь. Ведь вся его жизнь являлась преданным служением марксизму-ленинизму, он был среди тех, кто планировал оказание помощи Чехословакии и Афганистану. Повезло ему, что он не увидел, как все выбросили на помойку. Написать о Епишеве Для справочника «Герои Советского Союза» было почетным делом, и если нынче никто не читает эту книгу… что ж, это лишь подтверждает сказанное им: у страны украли ее историю.
— А Епишев говорил вам о тетради Сталина, как он рассказал Волкогонову?
— Говорил. Под конец он стал разговорчивее. Часто болел. Я навещал его в больнице для руководства. Его и Брежнева лечила целительница Давиташвили.
— Он вряд ли оставил какие-нибудь записи.
— Записи? Люди вроде Епишева не делали записей.
— А родственники у него есть?
— Я, во всяком случае, не знаю никого. Семейных дел мы никогда не касались. — Мамонтов произнес это так, словно речь шла о полной нелепости. — А вы знаете, что ему пришлось допрашивать Берию? Ночь за ночью. Вы можете себе представить, каково это было? Но Берия не сломался, ни разу за почти полгода, только в самом конце, после суда, когда его стали привязывать к доске для расстрела. Он не верил, что его посмеют убить.
— Что значит «сломался»?
— Епишев говорил, что он верещал, как поросенок. Что-то выкрикивал про Сталина и поминал какого-то архангела. Можете себе представить такое? Чтоб Берия вдруг ударился в религию! Ему заткнули рот полотенцем и расстреляли. Больше я ничего не знаю. — Мамонтов любовно закрыл альбом и положил его обратно на полку. — Значит, — и он с угрожающим видом повернулся к Келсо, — кто-то приходил к вам. Когда?
Келсо сразу насторожился.
— Я предпочел бы воздержаться от ответа.
— И этот человек рассказал вам о тетради Сталина? Мужчина, насколько я понимаю? Очевидец?
Келсо медлил.
— Его имя?
Келсо улыбнулся и покачал головой. Мамонтов, видимо, думал, что он снова на Лубянке.
— Ну хотя бы профессия.
— Это я тоже не могу вам сказать.
— Он знает, где находится тетрадь?
— Возможно.
— И он предлагал показать ее вам?
— Нет.
— Но вы просили его об этом? — Нет.
— Вы разочаровываете меня как историк, доктор Келсо. Я думал, что вы славитесь дотошностью…
— Видите ли, он исчез, прежде чем я мог его попросить.
Не успел Келсо произнести эти слова, как пожалел о сказанном.
— Как это «исчез»?
— Мы выпивали, — промямлил Келсо. — Я на минуту оставил его одного. А когда вернулся, его уже не было: он сбежал.
Это звучало маловероятно даже для него самого.
— Сбежал? — Глаза у Мамонтова были серые, как зимнее небо. — Я вам не верю.
— Владимир Павлович, — сказал Келсо, глядя ему в глаза, — уверяю вас, это правда.
— Вы врете. Почему? Почему? — Мамонтов потер подбородок. — Я думаю, потому, что тетрадка у вас.
— А вы спросите себя: если бы она была у меня, пришел бы я к вам? Не сел ли бы я на первый же самолет, вылетающий в Нью-Йорк? Разве воры не так поступают?
Мамонтов еще несколько секунд продолжал смотреть на него, потом отвел взгляд.
— Ясно, мы должны найти этого человека. Мы…
— Не думаю, чтобы он этого хотел.
— Он снова вступит с вами в контакт.
— Сомневаюсь. — Теперь Келсо больше всего хотел выбраться отсюда. Он почему-то чувствовал, что пошел на компромисс, стал соучастником. — А кроме того, завтра я улетаю обратно в Америку. И сейчас, если подумать, мне, право, пора…
Он шагнул к двери, но Мамонтов преградил ему путь.
— Вы взволнованы, доктор Келсо? Почувствовали силу товарища Сталина, хоть он уже и в могиле?
Келсо невесело рассмеялся.
— Не думаю, чтобы я, как вы, был… одержим им.
— Ё-моё, я же читал вашу работу. Удивлены? Не буду говорить о ее качестве. Скажу одно: вы так же одержимы им, как и я.
— Возможно. Но он меня интересует в ином плане.
— В плане власти, — произнес Мамонтов, наслаждаясь звуком этого слова, будто пробуя хорошее вино, — в плане абсолютного владения властью и понимания ее. Тут ему никогда не было равных. Делайте это, делайте то. Думайте этак, думайте так. Сейчас я говорю — живите, а сейчас говорю — умрите, а вы в ответ: «Благодарим вас, товарищ Сталин, за вашу доброту». Вот в чем одержимость.
— Да, но разница между нами, если позволите, в том, что вы хотите его вернуть.
— А вы хотите просто наблюдать, верно? Я люблю трахать женщин, а вы любите порнографию? — Мамонтов ткнул большим пальцем в направлении комнаты. — Видели бы вы себя сейчас. «Это были наброски для речи, да?» «А это вариант ранее написанной картины?» Глаза выпучены, язык вываливается изо рта — западный либерал, получающий удовольствие на безопасном расстоянии. Он, конечно, тоже это понимал. А теперь вы говорите мне, что плюете на поиски его записей и бежите назад, к себе в Америку?
— Разрешите?!
Келсо сделал шаг влево, но Мамонтов ловким маневром снова преградил ему путь.
— Это может оказаться величайшим историческим открытием века. А вы сбегаете? Но ее же надо найти. Мы должны вместе ее найти. А потом вы представите это миру. Мне не нужны почести. Даю вам слово: я предпочитаю остаться в тени, все почести будут ваши.
— В таком случае в чем дело, товарищ Мамонтов? — сказал Келсо с наигранной веселостью. — Я что, ваш пленник?
Между ним и внешним миром, как он прикинул, находился один крепкий и явно безумный бывший гэбэшник, один вооруженный охранник и две двери, причем одна бронированная. И на секунду Келсо показалось, что Мамонтов действительно намерен его тут держать: у него уже есть многое, связанное со Сталиным, так почему бы не пополнить коллекцию историком, изучающим сталинское время, замариновать его в формальдегиде и положить, как В. И. Ленина, в стеклянный гроб? Но тут из коридора донесся голос мадам Мамонтовой:
— Что там у вас происходит? И оцепенение развеялось.
— Ничего, — откликнулся Мамонтов. — Перестань подслушивать. Иди к себе. Виктор!
— Но кто там у тебя? — на всхлипе произнесла женщина. — Я хочу знать. И почему так темно? — Она заплакала. Затем послышались шаркающие шаги и звук закрываемой двери.
— Извините меня за столь внезапное появление, — сказал Келсо.
— Можете не извиняться, — ответил Мамонтов. И отступил от двери. — Идите. Убирайтесь. Уходите. — И когда Келсо был уже между дверей, громко произнес ему в спину: — Мы об этом еще поговорим. Так или иначе.
Внизу, в машине, теперь сидели трое, но Келсо был слишком занят своими мыслями и не обратил на них особого внимания. Он приостановился в темной подворотне Дома на Набережной, поправил ремень сумки на плече и пошел к Большому Каменному мосту.
— Это он, товарищ майор, — сказал человек со шрамом, и Феликс Суворин пригнулся, чтобы лучше видеть.
Суворин был молод для звания майора СВР — ему не исполнилось еще и сорока, — щеголеватый блондин с синими, как васильки, глазами. Он пользовался западным одеколоном после бритья, что было сейчас очень заметно: в маленькой машине пахло «Eau Sauvage».
— Он был с этой сумкой, когда пришел?
— Да, товарищ майор.
Суворин посмотрел вверх, на девятый этаж, где находилась квартира Мамонтова. Надо подумать о лучшем прикрытии. СВР в начале операции сумела установить в квартире «жучок», но он продержался всего три часа: люди Мамонтова обнаружили его и выдрали.
После проведения чисток шестьсот обитателей комплекса были ликвидированы. А теперь квартиры приватизированы, и самые хорошие из них, с видом на Москву-реку и Кремль, стоят более полумиллиона долларов. Келсо не мог понять, как Мамонтов сумел набрать такую сумму.
Он спустился по лестнице с моста и перешел через дорогу. У мамонтовского подъезда стояла похожая на коробку белая «лада» с опущенными стеклами, на переднем сиденье двое мужчин жевали жвачку. У одного от уголка глаза до рта тянулся белый шрам. Они с нескрываемым интересом проследили за Келсо, когда он проходил мимо них к подъезду.
В подъезде рядом с лифтом кто-то написал по-английски аккуратными крупными буквами: «Fuckoff». Свидетельство российского образования, подумал Келсо. Нервничая, он стал насвистывать мотив собственного сочинения. Лифт бесшумно поднял его на девятый этаж; он вышел, встреченный отдаленным грохотом западного рока.
Дверь у Мамонтова была железная. На металле кто-то аэрозолем нарисовал красную свастику. Краска облезла и потускнела от времени, но ее и не пытались смыть. В стену над дверью была вделана маленькая телекамера.
Многое здесь сразу не понравилось Келсо: охрана, парни в машине у подъезда. На какой-то миг он ощутил запах страха, царившего тут двадцать лет тому назад и, словно запах пота, пропитавшего кирпичную кладку, — грохот сапог, громкий стук в дверь, поспешные прощания, всхлипы, тишина. Рука его застыла на звонке. Надо же выбрать такое место для жилья!
Он нажал на кнопку звонка.
После долгой паузы дверь открыла пожилая женщина. Госпожа Мамонтова не изменилась — все такая же высокая, полная, но не грузная. На ней был широкий цветастый халат, и она, похоже, только что плакала. Она окинула его рассеянным взглядом покрасневших глаз и, не успел он открыть рот, исчезла. Из глубины темного коридора показался Владимир Мамонтов, одетый так, будто собрался на службу: белая рубашка, голубой галстук, черный костюм с маленькой красной звездочкой на лацкане.
Он молча протянул руку. Рукопожатие было таким, что от руки Келсо, казалось, ничего не останется, — по слухам, Мамонтов на собраниях в КГБ занимался тем, что разрабатывал руку с помощью резинового мячика. (Немало слухов ходило о Мамонтове: говорили, например, что в ночь на 20 августа 1991 года во время знаменитого заседания на Лубянке, когда путчисты поняли, что все сорвалось, Мамонтов предложил полететь на дачу Горбачева в Форосе на Черном море и лично застрелить президента. Эти слухи Мамонтов объявил «провокационной выдумкой».)
Из темноты, царившей за спиной Мамонтова, возник молодой человек с пистолетом в кобуре под мышкой, и Мамонтов, не оборачиваясь, сказал:
— Все в порядке, Виктор. Я владею ситуацией.
С виду Мамонтов походил на обычного чиновника: волосы с проседью цвета стали, очки в стальной оправе, отвислые щеки, как у охотничьей собаки. Мимо такого сто раз пройдешь на улице и не обратишь внимания. А вот глаза — горящие. Глаза фанатика, подумал Келсо: наверное, у Эйхмана или какого-нибудь другого нацистского чиновника-убийцы были такие же глаза. Пожилая женщина где-то в глубине квартиры начала странно выть, и Мамонтов велел Виктору пойти ее утихомирить.
— Значит, вы участвуете в этом сборище воров, — сказал он Келсо.
— Каком сборище?
— В симпозиуме. В «Правде» был напечатан список иностранных историков, которые приглашены выступить. Ваша фамилия там стоит.
— Историков вряд ли можно считать ворами, товарищ Мамонтов. Даже иностранных историков.
— Нет, значит? Самое важное для народа — его история. Это почва, на которой построено любое общество. Наша история была у нас украдена — сужена и затемнена клеветой наших врагов до такой степени, что народ перестал понимать, что он собой представляет.
Келсо улыбнулся — Мамонтов ничуть не изменился.
— Но вы же не можете всерьез этому верить.
— Вы не русский. Представьте себе, что ваша страна предложила иностранной державе купить ее национальный архив за жалкие два-три миллиона долларов.
— Вы же не продаете свой архив. Вы планируете переснять документы на микропленку и дать возможность ученым пользоваться ими.
— Ученым в Калифорнии, — сказал Мамонтов таким тоном, словно это было решающим аргументом. — Но нечего заниматься тягомотиной. У меня неотложная встреча. — Он посмотрел на часы. — Могу уделить вам еще только пять минут, так что переходите к делу. Что это вы заинтересовались тетрадкой Сталина?
— В связи с исследованием, которым я занимаюсь.
— Исследованием? Исследованием чего? Келсо замялся.
— Событий, связанных со смертью Сталина.
— Продолжайте.
— Если бы я мог задать вам пару вопросов, тогда, возможно, мне удалось бы объяснить…
— Нет, — сказал Мамонтов. — Поступим наоборот. Сначала вы расскажете мне, что вы знаете об этой тетради, а потом я, возможно, отвечу на ваши вопросы.
— Возможно, ответите? Мамонтов снова взглянул на часы.
— Четыре минуты.
— Хорошо, — поспешил согласиться Келсо. — Вы помните официальную биографию Сталина, написанную Дмитрием Волкогоновым?
— Предателем Волкогоновым? Вы напрасно занимаете мое время. Эта книга — дерьмо.
— Вы ее читали?
— Конечно, нет. В нашем мире хватает дерьма, и я вовсе не желаю погружаться в него.
— Волкогонов утверждает, что Сталин держал свои бумаги — в том числе черную коленкоровую учебную тетрадь — в собственном сейфе в Кремле и что эти бумаги были украдены Берией. Он узнал это от человека, которого, я думаю, вы знаете. От Алексея Алексеевича Епишева.
В тяжелых серых глазах Мамонтова что-то вспыхнуло — на миг. Значит, он об этом слышал, подумал Келсо, он знает о существовании тетради…
— И?
— И я подумал, что вы знали об этом, когда писали справку о Епишеве для биографического справочника. Ведь он, насколько я понимаю, был вашим другом?
— А вам-то что до этого? — Мамонтов перевел взгляд на сумку Келсо. — Вы нашли тетрадь?
— Нет.
— Но вы кого-то знаете, кто может знать, где она?
— Кое-кто приходил ко мне, — начал было Келсо и умолк.
В квартире стояла полная тишина. Старуха перестала выть, но охранник не появлялся. На столике в передней лежал экземпляр «Авроры».
До Келсо вдруг дошло, что никто в Москве не знает, где он находится.
— Я зря отнимаю у вас время, — сказал он. — Пожалуй, я зайду позже, когда у меня…
— В этом нет необходимости, — ответил более мягким тоном Мамонтов. Острый взгляд прошелся по Келсо — по лицу, по рукам, определяя потенциальную силу мышц его предплечий и груди, потом снова переметнулся на лицо. Он ведет себя, подумал Келсо, исходя из принципов ленинского учения: воткни штык. Если попадешь в жир, втыкай глубже. Если почувствуешь железо, вытащи до другого раза.
— Вот что, доктор Келсо, — добавил Мамонтов. — Я сейчас кое-что покажу вам. Это будет вам интересно. А после кое-что расскажу. А потом вы мне кое-что расскажете. — Он помотал пальцами между собой и Келсо. — Предлагаю обмен. По рукам?
Впоследствии Келсо попытался составить перечень увиденного, но предметов было слишком много, всего не запомнишь: огромное полотно работы Герасимова, написанное маслом, — Сталин на фоне кремлевской стены; подсвеченный неоном застекленный шкафчик с миниатюрами: блюда, коробочки, почтовые марки, медали — все с изображением вождя; полка книг Сталина, книги о Сталине, фотографии Сталина — подписанные и неподписанные; образец почерка Сталина — синим карандашом на четвертушке линованной бумаги, — висевший в рамке над бюстом Сталина работы Вучетича («… не щадить отдельных лиц, какое бы положение они ни занимали, щадить только дело, только интересы дела»).
Келсо переходил от одного экспоната к другому под пристальным взглядом Мамонтова.
Этот кусок рукописи, спросил Келсо, это… это были наброски для речи, да? Правильно, сказал Мамонтов: октябрь 1920 года, обращение к рабоче-крестьянской инспекции. А картина Герасимова? Она похожа на ту, которую художник написал в 1938 году и где Сталин изображен с Ворошиловым на фоне кремлевской стены. Мамонтов снова кивнул — ему явно приятно было иметь дело со знатоком: да, Генсек велел Герасимову написать второй вариант, без Ворошилова, тем самым Сталин давал понять Ворошилову, что жизнь (как бы это сказать?) всегда можно перекроить, беря пример с произведения искусства. Коллекционер из Мэриленда и другой, из Дюссельдорфа, предлагали Мамонтову за эту картину сто тысяч долларов, но он никогда не допустит, чтобы она покинула русскую землю. Никогда. Он надеется рано или поздно выставить ее в Москве вместе со всей своей коллекцией — «когда политическое положение станет более благоприятным».
— А вы считаете, что ситуация когда-нибудь станет более благоприятной для этого?
— Да. История объективно увековечит правоту Сталина. Такой уж он был, Сталин. С субъективной точки зрения, он, наверно, казался жестоким, даже безнравственным. Но слава человека определяется в объективной перспективе. Тогда видно, какой это гигант. Я твердо убежден, что, когда восстановится подлинная перспектива, Сталину снова будут ставить памятники.
— Геринг сказал на Нюрнбергском процессе то же самое о Гитлере. Но я что-то не вижу памятников…
— Гитлер проиграл.
— Но Сталин-то ведь тоже. В конечном счете. Если судить «в объективной перспективе».
— Сталин получил в наследство страну с деревянными плугами, а оставил после себя империю, вооруженную атомными бомбами. Как же можно говорить, что он проиграл? Вот те, кто пришел после него, — проиграли. Но только не Сталин. Сталин, конечно, предвидел, что произойдет. Хрущев, Молотов, Берия, Маленков считали себя железными, но Сталин видел их насквозь. Когда меня не станет, капиталисты потопят вас, как слепых котят, говорил он. И его анализ, как всегда, был правилен.
— Значит, вы считаете, что будь Сталин жив…
— Мы по-прежнему оставались бы сверхдержавой? Несомненно. Но гении вроде Сталина появляются в стране, возможно, раз в сто лет. И даже Сталину не удалось разработать стратегию, которая победила бы смерть. Скажите, вы видели обзор мнений о нем, подготовленный к сорокапятилетию со дня его смерти?
— Видел.
— И что вы можете сказать, каков итог?
— Я счел итог… — Келсо замялся, подыскивая нейтральное слово, — знаменательным.
(Знаменательным? Господи! Страшным. Треть опрошенных русских называют Сталина великим военачальником. Каждый шестой считает его величайшим правителем, какого знала страна. Сталин оказался в семь раз популярнее Бориса Ельцина, а бедный старина Горбачев еле набрал на выборах один процент голосов. Все это было в марте. И настолько потрясло Келсо, что он предложил «Нью-Йорк Таймс» свой комментарий, но редакцию это не заинтересовало.)
— Действительно знаменательный итог, — согласился Мамонтов. — Я бы даже сказал — поразительный, учитывая, как очернили Сталина «историки».
Наступило неловкое молчание.
— Чтобы собрать такую коллекцию, — заметил Келсо, — потребовались, наверно, годы. — И чуть не добавил: «и целое состояние».
— У меня была куча свободного времени после ухода на пенсию, — уклончиво сказал Мамонтов. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до бюста, но, так и не дотронувшись, убрал ее. — Трудность для коллекционера состояла, безусловно, в том, что после Сталина осталось очень мало личных вещей. Его не интересовала личная собственность — не то что этих коррумпированных свиней, которые сидят нынче в Кремле. Минимум изготовленной в правительственных мастерских мебели — вот все, что у него было. Да еще одежда — та, что он носил. Ну и, конечно, тетрадь для личных записей. — Он хитро посмотрел на Келсо. — Вот это вещь. Вещь, за которую — как вы, американцы, выражаетесь — и жизнь отдать не жалко!
— Значит, вы слышали об этой тетради? Мамонтов — нечто совершенно невероятное — улыбнулся, улыбка на миг раздвинула узкие тонкие губы, точно трещина пробежала по льду.
— Вас интересует Епишев?
— Меня интересует все, что вы можете мне рассказать.
Мамонтов подошел к книжной полке и достал большой, обшитый кожей альбом. На верхней полке Келсо увидел все четыре тома Волкогонова — конечно же, Мамонтов читал их.
— Я впервые познакомился с Алексеем Алексеевичем, — сказал он, — в пятьдесят седьмом году, когда он был послом в Бухаресте. Я возвращался из Венгрии после того, как мы навели там порядок. Девять месяцев вкалывал — без единого выходного. И, могу вам сказать, нуждался в отдыхе. Мы с Алексеем Алексеевичем отправились на охоту в Аджудский район.
Он старательно снял тонкую бумагу, в которую был обернут тяжелый альбом, и протянул его Келсо, раскрыв на маленькой любительской фотографии. Келсо пришлось напрячь зрение, чтобы ее рассмотреть. В глубине виднелся лес. На переднем плане стояли, улыбаясь и держа ружья, двое мужчин в кожаных охотничьих шапках и полушубках, а у их ног, обутых в сапоги, лежала горка подстреленных птиц. Епишев был слева, Мамонтов рядом — все с таким же жестким лицом, но более стройный; такими изображали кагэбэшников в годы холодной войны.
— Где-то тут есть и другая фотография. — Мамонтов перегнулся через плечо Келсо и стал переворачивать страницы. На близком расстоянии от него пахло стариком — нафталином и карболкой, и он, как все старики, был плохо выбрит: под носом и на подбородке торчала седая щетина. — Вот.
Он показал на крупную, снятую профессионалом фотографию, на которой человек двести сидели в четыре ряда, как после вручения дипломов. Одни были в мундирах, другие — в гражданском. Внизу значилось: «Свердловск, 1980».
— Это была Высшая партийная школа при Центральном Комитете. В день окончания перед нами выступал товарищ Суслов. Вот это — я. — Он указал на мрачную физиономию в третьем ряду, затем палец его передвинулся вперед, на человека в форме, который сидел в непринужденной позе, скрестив ноги, на полу. — А это — поверите ли? — Волкогонов. А вот тут Алексей Алексеевич.
Совсем как фотография офицеров императорской гвардии в царские времена, подумал Келсо. Такая уверенность в себе, такой порядок, такая выправка! Прошло всего десять лет, и их мир рухнул, как от атомного взрыва: Епишев умер, Волкогонов вышел из партии, Мамонтов попал в тюрьму.
Епишев умер в 1985 году, сказал Мамонтов. Он скончался, как раз когда Горбачев пришел к власти. И по мнению Мамонтова, порядочному коммунисту было самое время умереть: Алексея Алексеевича миновала общая участь. Ведь вся его жизнь являлась преданным служением марксизму-ленинизму, он был среди тех, кто планировал оказание помощи Чехословакии и Афганистану. Повезло ему, что он не увидел, как все выбросили на помойку. Написать о Епишеве Для справочника «Герои Советского Союза» было почетным делом, и если нынче никто не читает эту книгу… что ж, это лишь подтверждает сказанное им: у страны украли ее историю.
— А Епишев говорил вам о тетради Сталина, как он рассказал Волкогонову?
— Говорил. Под конец он стал разговорчивее. Часто болел. Я навещал его в больнице для руководства. Его и Брежнева лечила целительница Давиташвили.
— Он вряд ли оставил какие-нибудь записи.
— Записи? Люди вроде Епишева не делали записей.
— А родственники у него есть?
— Я, во всяком случае, не знаю никого. Семейных дел мы никогда не касались. — Мамонтов произнес это так, словно речь шла о полной нелепости. — А вы знаете, что ему пришлось допрашивать Берию? Ночь за ночью. Вы можете себе представить, каково это было? Но Берия не сломался, ни разу за почти полгода, только в самом конце, после суда, когда его стали привязывать к доске для расстрела. Он не верил, что его посмеют убить.
— Что значит «сломался»?
— Епишев говорил, что он верещал, как поросенок. Что-то выкрикивал про Сталина и поминал какого-то архангела. Можете себе представить такое? Чтоб Берия вдруг ударился в религию! Ему заткнули рот полотенцем и расстреляли. Больше я ничего не знаю. — Мамонтов любовно закрыл альбом и положил его обратно на полку. — Значит, — и он с угрожающим видом повернулся к Келсо, — кто-то приходил к вам. Когда?
Келсо сразу насторожился.
— Я предпочел бы воздержаться от ответа.
— И этот человек рассказал вам о тетради Сталина? Мужчина, насколько я понимаю? Очевидец?
Келсо медлил.
— Его имя?
Келсо улыбнулся и покачал головой. Мамонтов, видимо, думал, что он снова на Лубянке.
— Ну хотя бы профессия.
— Это я тоже не могу вам сказать.
— Он знает, где находится тетрадь?
— Возможно.
— И он предлагал показать ее вам?
— Нет.
— Но вы просили его об этом? — Нет.
— Вы разочаровываете меня как историк, доктор Келсо. Я думал, что вы славитесь дотошностью…
— Видите ли, он исчез, прежде чем я мог его попросить.
Не успел Келсо произнести эти слова, как пожалел о сказанном.
— Как это «исчез»?
— Мы выпивали, — промямлил Келсо. — Я на минуту оставил его одного. А когда вернулся, его уже не было: он сбежал.
Это звучало маловероятно даже для него самого.
— Сбежал? — Глаза у Мамонтова были серые, как зимнее небо. — Я вам не верю.
— Владимир Павлович, — сказал Келсо, глядя ему в глаза, — уверяю вас, это правда.
— Вы врете. Почему? Почему? — Мамонтов потер подбородок. — Я думаю, потому, что тетрадка у вас.
— А вы спросите себя: если бы она была у меня, пришел бы я к вам? Не сел ли бы я на первый же самолет, вылетающий в Нью-Йорк? Разве воры не так поступают?
Мамонтов еще несколько секунд продолжал смотреть на него, потом отвел взгляд.
— Ясно, мы должны найти этого человека. Мы…
— Не думаю, чтобы он этого хотел.
— Он снова вступит с вами в контакт.
— Сомневаюсь. — Теперь Келсо больше всего хотел выбраться отсюда. Он почему-то чувствовал, что пошел на компромисс, стал соучастником. — А кроме того, завтра я улетаю обратно в Америку. И сейчас, если подумать, мне, право, пора…
Он шагнул к двери, но Мамонтов преградил ему путь.
— Вы взволнованы, доктор Келсо? Почувствовали силу товарища Сталина, хоть он уже и в могиле?
Келсо невесело рассмеялся.
— Не думаю, чтобы я, как вы, был… одержим им.
— Ё-моё, я же читал вашу работу. Удивлены? Не буду говорить о ее качестве. Скажу одно: вы так же одержимы им, как и я.
— Возможно. Но он меня интересует в ином плане.
— В плане власти, — произнес Мамонтов, наслаждаясь звуком этого слова, будто пробуя хорошее вино, — в плане абсолютного владения властью и понимания ее. Тут ему никогда не было равных. Делайте это, делайте то. Думайте этак, думайте так. Сейчас я говорю — живите, а сейчас говорю — умрите, а вы в ответ: «Благодарим вас, товарищ Сталин, за вашу доброту». Вот в чем одержимость.
— Да, но разница между нами, если позволите, в том, что вы хотите его вернуть.
— А вы хотите просто наблюдать, верно? Я люблю трахать женщин, а вы любите порнографию? — Мамонтов ткнул большим пальцем в направлении комнаты. — Видели бы вы себя сейчас. «Это были наброски для речи, да?» «А это вариант ранее написанной картины?» Глаза выпучены, язык вываливается изо рта — западный либерал, получающий удовольствие на безопасном расстоянии. Он, конечно, тоже это понимал. А теперь вы говорите мне, что плюете на поиски его записей и бежите назад, к себе в Америку?
— Разрешите?!
Келсо сделал шаг влево, но Мамонтов ловким маневром снова преградил ему путь.
— Это может оказаться величайшим историческим открытием века. А вы сбегаете? Но ее же надо найти. Мы должны вместе ее найти. А потом вы представите это миру. Мне не нужны почести. Даю вам слово: я предпочитаю остаться в тени, все почести будут ваши.
— В таком случае в чем дело, товарищ Мамонтов? — сказал Келсо с наигранной веселостью. — Я что, ваш пленник?
Между ним и внешним миром, как он прикинул, находился один крепкий и явно безумный бывший гэбэшник, один вооруженный охранник и две двери, причем одна бронированная. И на секунду Келсо показалось, что Мамонтов действительно намерен его тут держать: у него уже есть многое, связанное со Сталиным, так почему бы не пополнить коллекцию историком, изучающим сталинское время, замариновать его в формальдегиде и положить, как В. И. Ленина, в стеклянный гроб? Но тут из коридора донесся голос мадам Мамонтовой:
— Что там у вас происходит? И оцепенение развеялось.
— Ничего, — откликнулся Мамонтов. — Перестань подслушивать. Иди к себе. Виктор!
— Но кто там у тебя? — на всхлипе произнесла женщина. — Я хочу знать. И почему так темно? — Она заплакала. Затем послышались шаркающие шаги и звук закрываемой двери.
— Извините меня за столь внезапное появление, — сказал Келсо.
— Можете не извиняться, — ответил Мамонтов. И отступил от двери. — Идите. Убирайтесь. Уходите. — И когда Келсо был уже между дверей, громко произнес ему в спину: — Мы об этом еще поговорим. Так или иначе.
Внизу, в машине, теперь сидели трое, но Келсо был слишком занят своими мыслями и не обратил на них особого внимания. Он приостановился в темной подворотне Дома на Набережной, поправил ремень сумки на плече и пошел к Большому Каменному мосту.
— Это он, товарищ майор, — сказал человек со шрамом, и Феликс Суворин пригнулся, чтобы лучше видеть.
Суворин был молод для звания майора СВР — ему не исполнилось еще и сорока, — щеголеватый блондин с синими, как васильки, глазами. Он пользовался западным одеколоном после бритья, что было сейчас очень заметно: в маленькой машине пахло «Eau Sauvage».
— Он был с этой сумкой, когда пришел?
— Да, товарищ майор.
Суворин посмотрел вверх, на девятый этаж, где находилась квартира Мамонтова. Надо подумать о лучшем прикрытии. СВР в начале операции сумела установить в квартире «жучок», но он продержался всего три часа: люди Мамонтова обнаружили его и выдрали.