Страница:
Келсо спустился на первый этаж — от быстроты спуска у него чуть не лопнули барабанные перепонки, — но Рапава уже исчез. В мраморном вестибюле «Украины» не было никого, кроме старушки, счищавшей пылесосом пепел с красного ковра, да платиновой блондинки в накидке из искусственного соболя, препиравшейся с охранником. Направляясь к выходу на улицу, Келсо чувствовал, что все трое, бросив свои дела, смотрят ему вслед. Он провел рукой по лбу — рука стала мокрая от пота.
На улице было холодно и только начинало светать. Наступало ненастное октябрьское утро, с реки тянуло сыростью и холодом. Однако по Кутузовскому проспекту уже вовсю мчались машины, образуя пробку у Калининского моста. Келсо дошел до проспекта и постоял минуту-другую, дрожа от холода в одной рубашке. Рапавы нигде не было видно. Только большая серая собака, старая и явно голодная, шла вдоль монументальных зданий на восток, к пробуждающемуся городу.
Часть первая. Москва
1
2
На улице было холодно и только начинало светать. Наступало ненастное октябрьское утро, с реки тянуло сыростью и холодом. Однако по Кутузовскому проспекту уже вовсю мчались машины, образуя пробку у Калининского моста. Келсо дошел до проспекта и постоял минуту-другую, дрожа от холода в одной рубашке. Рапавы нигде не было видно. Только большая серая собака, старая и явно голодная, шла вдоль монументальных зданий на восток, к пробуждающемуся городу.
Часть первая. Москва
«Высшее наслаждение в жизни — это зорко наметить врага, тщательно все подготовить, беспощадно отомстить, а затем пойти спать».
И. В. Сталин. Из разговора с Каменевым и Дзержинским
1
Ольга Комарова из Росархива с помощью малинового зонтика собирала в группу и препровождала через вестибюль гостиницы «Украина» к вертящимся дверям высокопоставленную делегацию. Двери были старые, из толстого дерева, со стеклянными панелями и пропускали не больше одного человека, так что ученые выстроились чередой в сумрачном свете, словно парашютисты перед прыжком, и когда проходили мимо Ольги, она легонько касалась зонтиком плеча каждого и пересчитывала, выпуская на морозный московский воздух.
Первым согласно возрасту и занимаемому положению вышел Франклин Эйдлмен из Йельского университета; за ним — Молденхауэр из Бундесархива в Кобленце с нелепым двойным титулом: доктор-доктор Карл, как там его, Молденхауэр; затем неомарксисты: Энрико Банфи из Милана и Эрик Чемберс из Лондонской школы экономики; после Иво Годелье из Эколь-нормаль-сюпериор; затем мрачный Дейв Ричарде из Оксфордского колледжа Сент-Энтони, еще один «совьетолог», чей мир лежал в развалинах; затем Велма Бэрд из Национального архива США; следом Алистер Финдлей из Эдинбургского центра по изучению военных документов, который все еще считал товарища Сталина солнцем вселенной; дальше Артур Сондерс из Стенворда и, наконец, тот, из-за кого они простояли в вестибюле лишних пять минут, — доктор К. Р. Э. Келсо по прозвищу Непредсказуемый.
Дверь больно ударила его по пяткам. Погода стала еще хуже. Казалось, вот-вот начнется метель, а пока с неба сыпалась снежная крупа, стуча по серой шири асфальта, била в лицо, застревала в волосах. У подножия лестницы в облаке собственного белого дыма стоял старенький автобус, который повезет их на симпозиум. Келсо остановился закурить.
— Господи, Непредсказуемое вы существо, — посмеиваясь, произнес Эйдлмен, — выглядите просто ужасно.
Келсо помахал рукой в знак того, что слышал. Неподалеку стояли таксисты, топавшие ногами от холода. Рабочие пытались вытащить из кузова грузовика катушку жести. Корейский бизнесмен в меховой шапке снимал группу из двадцати корейцев в таких же шапках, но Рапавы нигде не было видно.
— Доктор Келсо, прошу вас, а то мы опять вас ждем. — И Ольга укоризненно погрозила ему зонтом.
Келсо передвинул сигарету в другой угол рта, повесил сумку на плечо и направился к автобусу.
«Этот потрепанный Байрон» — обозвала его одна воскресная газета, когда он, подав в отставку из Оксфорда, переехал в Нью-Йорк, и это прозвище вполне ему подходило: он был бледный, с длинными вьющимися черными волосами, густыми и вечно спутанными, влажным подвижным ртом и вполне определенной репутацией. Если бы Байрон не умер в Миссолунги, а последующие десять лет пил виски, курил, не выходил на улицу и решительно избегал всяких физических упражнений, он вполне мог стать похож на Келсо Непредсказуемого.
Одет профессор был как всегда: плотная линялая темно-синяя рубашка из хлопка, с расстегнутой верхней пуговкой, свободно повязанный, не очень чистый темный галстук, черный вельветовый костюм, черный кожаный ремень, над которым слегка выпирал живот, красный платочек в нагрудном кармашке, потертые коричневые замшевые ботинки и старый синий плащ. Эту униформу Келсо носил двадцать лет.
Рапава называл его «парень», это звучало странно по отношению к мужчине среднего возраста и в то же время очень точно. Парень.
Обогреватель в автобусе работал на всю мощь. Никто особенно не разговаривал. Келсо сидел в хвосте и протирал вспотевшее стекло, а автобус, качаясь, взбирался по скользкой дороге, чтобы влиться в поток транспорта на мосту. Сидевший через проход Сондерс помахал рукой, показывая, что дым от сигареты Келсо мешает ему. Под ними по грязной Москве-реке медленно двигалась землечерпалка с установленным на палубе краном.
Самое анекдотичное, что Келсо чуть не отказался от поездки в Москву. Он хорошо знал, как все будет: плохая еда, пресные разговоры, чертовски унылые будни академической жизни — бесконечные рассуждения о все менее и менее интересном. Ведь именно поэтому он бросил Оксфорд и перебрался в Нью-Йорк. Но книг, которые Келсо собирался написать, он почему-то так и не написал. А кроме того, его неодолимо притягивала Москва. Даже сейчас, сидя в душном автобусе в час пик посреди рабочей недели, он чувствовал, как за грязным окном совершает свои перемены история — на темных переименованных улицах, в больших многоквартирных домах, в поверженных памятниках. Здесь шаги истории ощущались в большей мере, чем где-либо, даже больше, чем в Берлине. Именно это и тянуло его в Москву — сам воздух между закопченными зданиями казался насыщенным историей, как озоном после грозового разряда.
«Ты думаешь, ты все знаешь про товарища Сталина, парень? Ну так я тебе скажу: ни хрена ты не знаешь».
Вчера в конце дня Келсо сделал короткое сообщение о Сталине и архивах; говорил в обычной своей манере, без бумажки, держа руку в кармане, нахально импровизируя. Русские хозяева симпозиума — на радость Келсо — слушали его не очень внимательно. Человека два даже ушли. Так что в общем и целом все прошло успешно.
По окончании заседания, оставшись, как и следовало ожидать, в одиночестве, он решил прогуляться до «Украины». Путь был неближний и уже темнело, но ему необходимо было подышать воздухом. В какой-то момент — он не помнил, где это случилось, должно быть, на одной из улочек позади института, а возможно, позже, на Новом Арбате, — в какой-то момент Келсо понял: за ним следят. Ничего конкретного, лишь что-то мимолетное, уже не раз попадавшееся на глаза: мелькнуло пальто или очертание головы, — но Келсо достаточно часто бывал в Москве в нелегкие былые дни и знал, что редко ошибается на сей счет. Он всегда чувствовал при просмотре фильма, что перевод — пусть частично — не совпадает с текстом; всегда ощущал, что кто-то, сколь бы ни было это маловероятно, положил на тебя глаз, и всегда знал, когда у него сидели на хвосте.
Едва Келсо вошел в свой номер и открыл мини-бар, как позвонил администратор и сказал, что какой-то мужчина в вестибюле хочет видеть его. Кто именно? Он не назвался, сэр. Но он настаивает на встрече с вами и не хочет уходить. Келсо нехотя спустился и увидел Папу Рапаву. Тот сидел на диване под кожу, в выцветшем синем костюме, из рукавов которого торчали тощие, как палки от щетки, запястья, и смотрел прямо перед собой.
«Ты думаешь, ты все знаешь про товарища Сталина, парень?» С этой фразы они начали знакомство.
И в тот момент Келсо понял, что уже видел старика — на симпозиуме, в первом ряду для публики; он внимательно слушал в наушники синхронный перевод и что-то сердито бормотал при всяком враждебном высказывании об И. В. Сталине.
Кто ты? — думал Келсо, глядя в забрызганное грязью окно автобуса. Фантазер? Аферист? Исполнение моих желаний?
Симпозиум должен был продлиться еще только один день, что Келсо воспринял с облегчением и благодарностью. Заседания проходили в бывшем Институте марксизма-ленинизма — правоверном храме из серого бетона, воздвигнутом во времена Брежнева, с гигантским барельефом Маркса, Энгельса и Ленина над входом. Нижний этаж был сдан частному банку, который уже обанкротился, и это усиливало впечатление развала и упадка.
Напротив, через улицу, под бдительным оком двух скучающих милиционеров собралась демонстрация — человек сто, не больше, главным образом пожилые люди, но было там и несколько молодых — в черных беретах и кожаных куртках. Обычная смесь фанатиков и недовольных: марксисты, националисты, антисемиты. Красные флаги с серпом и молотом развевались рядом с черными, на которых была вышита царская эмблема — двуглавый орел. Одна старуха держала портрет Сталина, другая продавала кассеты с маршами СС. Пожилой мужчина, над которым держали зонтик, обращался к собравшимся через мегафон, голос звучал искаженно, словно металлический. Устроители митинга раздавали бесплатно газету «Аврора».
— Не обращайте внимания, — призывала Ольга Комарова, стоя рядом с водителем. И покрутила пальцем у виска. — Все это психи. Красные фашисты.
— Что этот человек говорит? — спросил Дуберстайн, считавшийся мировым авторитетом в советологии, хотя так и не удосужился выучить русский язык.
— Он говорит о том, что Институт Гувера пытался купить партийный архив за пять миллионов долларов, — сказал Эйдлмен. — Говорит, что мы пытаемся украсть их историю.
— Да кому нужно красть их чертову историю? — фыркнул Дуберстайн. И, постучав по окну кольцом с печаткой, заметил: — Это не телевизионщики там?
Вид телекамеры вызвал оживление среди ученых.
— По-моему, да.
— Как лестно…
— Как фамилия того, кто возглавляет «Аврору»? — спросил Эйдлмен. — Это все тот же? — И, повернувшись на сиденье, крикнул в хвост автобуса: — Господин Непредсказуемый… вы должны это знать. Как же его фамилия? Он еще бывший кагэбэшник…
— Мамонтов, — сказал Келсо. Водитель резко затормозил, и он сделал глубокий вдох, чтобы не вырвало. — Владимир Мамонтов.
— Психи, — повторила Ольга, схватившись за поручень, когда автобус резко остановился. — Я извиняюсь от имени Росархива. Эти люди никого и ничего не представляют. Прошу следовать за мной. Не обращайте на них внимания.
Все стали выходить из автобуса, и телевизионщики засняли, как они шли под улюлюканье митингующих по заасфальтированному подъезду к зданию, мимо обвисших серебристых елей.
Непредсказуемый Келсо осторожно шагал в хвосте колонны, держа очень прямо, точно кувшин с водой, болевшую с перепоя голову и стараясь не шевелить ею. Прыщавый парень в очках с металлической оправой сунул Келсо номер «Авроры», и Келсо, окинув быстрым взглядом первую полосу, на которой была карикатура на сионистов-заговорщиков и страшноватый каббалистический символ, что-то среднее между свастикой и красным крестом, ткнул газету обратно парню в грудь. Демонстранты заулюлюкали.
Термометр на стене у входа показывал минус один градус. Старую доску с названием сняли и на ее месте привинтили новую, немного меньше размером, так что сразу было видно: учреждение переименовано. Теперь оно называлось: Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории.
Келсо снова пропустил всех вперед, а сам тем временем пробежал взглядом по исполненным ненависти лицам людей, стоявших через улицу. Там было много стариков с ввалившимися щеками, посиневшими от холода, но Рапавы он не увидел. Келсо повернулся и вошел в сумрачный вестибюль, отдал плащ в раздевалку и проследовал под знакомой статуей Ленина в зал.
Начался новый день.
В симпозиуме принимал участие девяносто один делегат, и почти все они толпились сейчас в небольшом фойе, где подавали кофе. Келсо взял положенную чашку и закурил.
— Кто выступает первым? — раздался позади него голос. Это был Эйдлмен.
— По-моему, Аксенов. О проекте переснять документы на микропленку.
Эйдлмен тяжело вздохнул. Он был родом из Бостона, ему перевалило за семьдесят, и он находился в той предзакатной стадии своей карьеры, когда большая часть жизни проходит в самолетах и заграничных отелях — на симпозиумах, конференциях, на вручении почетных званий. Дуберстайн утверждал, что Эйдлмен прекратил заниматься историей и занялся подсчетом проделанных по воздуху миль. Но Келсо не завидовал его званиям. Эйдлмен был хороший ученый. И бесстрашный человек. У него хватило мужества тридцать лет тому назад написать о голоде и терроре, тогда как все другие ученые идиоты наперебой кричали о разрядке.
— Послушайте, Фрэнк, — сказал Келсо. — Прошу прощения, что так получилось за ужином.
— Да ладно. У вас было что-то поинтереснее?
— Вроде того.
Буфет находился в задней части института и окнами выходил во внутренний двор, в центре которого среди сорняков валялись статуи Маркса и Энгельса, двух джентльменов викторианской эпохи, решивших отдохнуть после долгого марша истории и подольше поспать утром.
— Этих двоих они сбросили, не раздумывая, — заметил Эйдлмен. — Чего легче: оба иностранцы. Один к тому же еврей. Вот когда сбросят Ленина, станет ясно, что произошли реальные перемены.
— Вчера вечером ко мне приходил один мужчина, — сказал Келсо, отхлебнув кофе.
— Мужчина? Я разочарован.
— Могу я посоветоваться с вами, Фрэнк? Эйдлмен пожал плечами.
— Валяйте.
— Только чтоб это осталось между нами.
Эйдлмен потер подбородок.
— А вы выяснили, как его зовут, этого человека?
— Конечно, выяснил.
— Его настоящее имя?
— Откуда мне знать, настоящее оно или нет?
— А его адрес? Вам известен его адрес?
— Нет, Фрэнк, у меня нет его адреса. Но он оставил вот это.
Эйдлмен снял очки и стал рассматривать коробок спичек.
— Это ловушка, — наконец произнес он, возвращая спички. — Я бы на это не пошел. Все это выглядит надуманно.
— Но если это ловушка, — сказал Келсо, взвешивая на ладони коробок, — зачем ему было убегать от меня?
— Явно затем, чтобы это не выглядело ловушкой. Он хочет зацепить вас — чтобы вы разыскали его, стали упрашивать помочь найти бумаги. Психологически на этом-то и строится хитро задуманная фальшивка: жертва прилагает столько усилий, чтобы заполучить желаемое, что начинает верить, будто это правда. Вспомните историю с дневниками Гитлера. Либо это такой же блеф, либо ваш собеседник — сумасшедший.
— То, что он говорил, звучало очень достоверно.
— Сумасшедшие часто говорят так, что это звучит достоверно. Или же это просто розыгрыш. Кто-то хочет выставить вас в глупом свете. Вы об этом не подумали? Вы ведь не самый популярный ученик в школе.
Келсо задумчиво посмотрел вдоль коридора в направлении зала. Такое предположение очень вероятно. Там полно людей, которые не любят его. В слишком многих телепрограммах он выступал, написал слишком много газетных статей, отрецензировал слишком много никому не нужных книг. В углу болтался Сондерс, делая вид, будто разговаривает с Мольденхауэром, а на самом деле оба явно старались подслушать, что он говорит Эйдлмену. (После выступления Келсо Сондерс нелицеприятно высказался, обвинив его в субъективизме: «Интересно знать, почему его вообще пригласили? Нам давали понять, что это симпозиум для серьезных ученых…»)
— Не хватает им ума, — сказал Келсо. Помахал Сондерсу с Мольденхауэром и обрадовался, увидев, что они исчезают. — Или воображения.
— Вы, безусловно, гениально умеете наживать врагов.
— Ну, вы же знаете поговорку: чем больше врагов, тем больше чести.
Эйдлмен улыбнулся и открыл было рот, намереваясь что-то сказать, потом, видимо, передумал.
— Могу я осведомиться, как поживает Маргарет?
— Кто? А-а, вы имеете в виду бедняжку Маргарет? Отлично, спасибо. Здорова и процветает, по словам ее адвокатов.
— А мальчики?
— Вступают в весеннюю пору отрочества.
— А как дела с книгой? Прошло ведь немало времени с тех пор, как вы ее начали. Сколько уже написали?
— Пишу.
— Двести страниц? Сто?
— Что это, Фрэнк, допрос?
— Сколько все-таки страниц готово?
— Не знаю точно. — Келсо облизнул сухие губы. Просто невероятно, но ему хочется выпить. — Наверное, с сотню. — А перед его мысленным взором возник пустой серый экран и слабо мелькающий курсор, точно показатель пульса на машине жизнеобеспечения, просящий отключить ее. Он ведь не написал ни слова. — Послушайте, Фрэнк, в этом все-таки что-то может быть, верно? Не забывайте: Сталин любил все сохранять. Разве Хрущев не нашел того письма в потайном отделении письменного стола после его смерти? — Он потер раскалывавшуюся голову. — Письма, в котором Ленин возмущался тем, как Сталин обходится с его женой? А потом этот список членов Политбюро, где против всех, кого он собирался вычистить, стояли крестики. А его библиотека… помните его библиотеку? В каждой книге есть его записи.
— Ну и что вы хотите этим сказать?
— Что все возможно, только и всего. Что Сталин, в отличие от Гитлера, делал записи.
— «Quod volumus credimus libenter», — нараспев произнес Эйдлмен. — Это значит…
— Я знаю, что это значит.
— … это значит, дорогой Непредсказуемый, что мы всегда верим тому, чему хотим верить. — Эйдлмен похлопал Келсо по плечу. — Вам этого не хочется слышать, верно? Извините. Могу солгать, если так вам будет приятнее. Хорошо, я скажу, что история, рассказанная этим типом, в отличие от миллиона подобных историй, окажется не выдумкой. Я скажу, что он приведет вас к неопубликованным мемуарам Сталина, что вы перепишете историю, получите миллионы долларов, женщины будут лежать у ваших ног, Дуберстайн и Сондерс станут хором петь вам хвалу посреди гарвардского двора…
— Ладно, Фрэнк. — Келсо прислонился затылком к стене. — Вы высказали свою точку зрения. Я не знаю. Просто… Возможно, надо быть рядом с этим человеком, чтобы… — И заговорил быстрее, не желая признавать себя побежденным. — Просто это наводит меня на некую мысль. А вас не наводит?
— Конечно, наводит. Заставляет насторожиться. — Эйдлмен извлек из кармана старинные часы. — Пора возвращаться в зал. Вы не возражаете? А то Ольга будет крайне недовольна. — Он обхватил Келсо за плечи и вывел в коридор. — Так или иначе, вы ничего не успеете предпринять. Завтра мы возвращаемся в Нью-Йорк. Поговорим, когда вернемся. Узнайте, нет ли для вас где-нибудь места. Вы были отличным педагогом.
— Я был плохим педагогом.
— Вы были отличным педагогом, пока не свернули с пути науки и честности, поддавшись соблазну и дешевому пению сирен журналистики и рекламы. Привет, Ольга!
— Наконец-то! Заседание вот-вот начнется. Ой, доктор Келсо… не надо, нехорошо курить, пожалуйста, не курите. — И, пригнувшись к нему, Ольга вынула сигарету из его губ. Лицо ее с выщипанными бровями и тоненькой ниточкой обесцвеченных усиков над губой блестело. Она опустила окурок в его недопитый кофе и забрала у него чашку.
— Ольга, Ольга, почему такой яркий свет? — простонал Келсо, прикрывая рукой глаза. В зале было светло, как при электросварке.
— Это из-за телевидения, — с гордостью произнесла Ольга. — Нас снимают для передачи.
— По местному каналу? — Эйдлмен стал поправлять галстук-бабочку.
— Для передачи по спутниковому телевидению, профессор. На весь мир.
— Скажите, а где мы сидим? — шепотом спросил Эйдлмен, прикрывая рукой глаза от света.
— Доктор Келсо? Всего одно слово, сэр! — Выговор был американский.
Келсо обернулся: перед ним стоял смутно знакомый крупный молодой мужчина.
— В чем дело?
— Меня зовут Эр-Джей О'Брайен, — представился мужчина, протягивая руку. — Московский корреспондент Спутниковой службы новостей. Мы делаем специальную передачу о полемике по поводу…
— Думаю, я вам не подойду, — сказал Келсо. — А вот профессор Эйдлмен… я уверен, будет счастлив ответить на ваши вопросы.
При мысли о возможности дать интервью для телевидения Эйдлмен, как надувная кукла, словно стал шире и выше.
— Ну, если речь не идет о выступлении в официальном качестве…
— Вы уверены, что мне не удастся вас уговорить? — спросил корреспондент Келсо, словно и не слышал Эйдлмена. — Вы ничего не хотите сказать миру? Я читал вашу книгу о крахе коммунизма. Когда же это было? Три года назад?
— Четыре, — поправил его Келсо.
— Вообще-то, по-моему, пять, — сказал Эйдлмен. По-настоящему, подумал Келсо, около шести… Боже, на что ушли все эти годы?
— Нет, — сказал он. — В любом случае — спасибо. Я держусь подальше от телевидения. — И посмотрел на Эйдлмена. — Говорят, это дешевая сирена.
— Пожалуйста, потом, — прошипела Ольга. — Интервью будете брать потом. Сейчас выступает директор. Пожалуйста. — Келсо снова почувствовал между лопаток ее зонтик, подталкивавший его в зал. — Пожалуйста. Пожалуйста…
После того как пришли русские делегаты плюс несколько дипломатов-наблюдателей, пресса и человек пятьдесят публики, зал заполнился и стал выглядеть внушительно. Келсо тяжело опустился на свое место во втором ряду. На трибуне профессор Валентин Аксенов из Российского государственного архива пустился в долгое объяснение того, как были сняты на микропленку партийные документы. Оператор О'Брайена пошел по проходу в глубь зала, снимая присутствующих. Резкий голос Аксенова будто сверлом буравил барабанные перепонки Келсо. Над залом уже опустилась этакая металлическая неоновая оторопь. День простирался в бесконечность. Келсо закрыл руками лицо.
— Двадцать пять миллионов листов… — возглашал Аксенов, — двадцать пять тысяч коробок микропленки… семь миллионов долларов…
Келсо провел пальцами по лицу и зажал рот. Обманщики! — хотелось ему крикнуть. Лгуны! Ну зачем они все здесь сидят? Они же знают, как и он, что девять десятых лучших материалов все еще под замком, а чтобы увидеть большую часть остального, надо подмазать. Он слышал, что просмотр документов, захваченных у нацистов, стоит тысячу долларов плюс бутылка виски.
— Я ухожу, — шепнул он Эйдлмену.
— Нельзя.
— Почему?
— Это невежливо. Сидите, ради бога, и делайте вид, как и все, будто вам интересно. — Эйдлмен произнес это сквозь зубы и не сводя взгляда с трибуны.
Келсо продержался еще с полминуты.
— Скажите им, что я плохо себя почувствовал.
— Я не стану этого делать.
— Пропустите меня, Фрэнк. Меня сейчас вырвет.
— Господи…
Эйдлмен передвинул в сторону ноги и глубже сел в кресло. Келсо пригнулся в тщетной попытке стать незаметным и пошел по ряду, спотыкаясь о ноги коллег и пнув по дороге обтянутую черным шелком щиколотку мисс Велмы Бэрд.
— А-а, черт бы вас побрал, Келсо, — буркнула Велма. Профессор Аксенов поднял глаза от своих бумаг и прекратил монотонное гудение. Келсо почувствовал усиленную динамиками гулкую тишину и то, как присутствующие, словно некий огромный зверь, повернулись в едином порыве и стали смотреть ему вслед. Казалось, этому не будет конца — во всяком случае, так продолжалось, пока он не добрался до выхода из зала. И только когда Келсо прошел под мраморным взглядом Ленина и очутился в пустынном коридоре, монотонное гудение возобновилось.
Келсо сел на стульчак в уборной на первом этаже бывшего Института марксизма-ленинизма и открыл свою сумку. Там лежали орудия его профессии: желтый блокнот, карандаши, резинка, маленький швейцарский армейский нож, пакет с проспектами от организаторов симпозиума, словарь, уличная карта Москвы, магнитофон и записная книжка со старыми номерами телефонов, напоминавшими об утраченных контактах, бывших приятельницах, о прежней жизни.
Что-то в рассказанной стариком истории было ему знакомо, но Келсо не мог вспомнить, что именно. Он взял магнитофон, включил «rewind», дал ленте прокрутиться и нажал на «play». Поднес микрофончик к уху и стал слушать жестяной голос Рапавы:
«А спальня товарища Сталина была спальней рядового человека. Я тебе прямо скажу: он всегда был одним из нас…»
Перемотка. Пуск.
«И выглядел он, парень, очень странно: был почему-то в одних носках, а блестящие новые ботинки держал под мышкой…»
Перемотка. Пуск.
«… Знаешь, что такое Ближняя, парень?..»
«… Ближняя, парень?..»
«… Ближняя…»
Первым согласно возрасту и занимаемому положению вышел Франклин Эйдлмен из Йельского университета; за ним — Молденхауэр из Бундесархива в Кобленце с нелепым двойным титулом: доктор-доктор Карл, как там его, Молденхауэр; затем неомарксисты: Энрико Банфи из Милана и Эрик Чемберс из Лондонской школы экономики; после Иво Годелье из Эколь-нормаль-сюпериор; затем мрачный Дейв Ричарде из Оксфордского колледжа Сент-Энтони, еще один «совьетолог», чей мир лежал в развалинах; затем Велма Бэрд из Национального архива США; следом Алистер Финдлей из Эдинбургского центра по изучению военных документов, который все еще считал товарища Сталина солнцем вселенной; дальше Артур Сондерс из Стенворда и, наконец, тот, из-за кого они простояли в вестибюле лишних пять минут, — доктор К. Р. Э. Келсо по прозвищу Непредсказуемый.
Дверь больно ударила его по пяткам. Погода стала еще хуже. Казалось, вот-вот начнется метель, а пока с неба сыпалась снежная крупа, стуча по серой шири асфальта, била в лицо, застревала в волосах. У подножия лестницы в облаке собственного белого дыма стоял старенький автобус, который повезет их на симпозиум. Келсо остановился закурить.
— Господи, Непредсказуемое вы существо, — посмеиваясь, произнес Эйдлмен, — выглядите просто ужасно.
Келсо помахал рукой в знак того, что слышал. Неподалеку стояли таксисты, топавшие ногами от холода. Рабочие пытались вытащить из кузова грузовика катушку жести. Корейский бизнесмен в меховой шапке снимал группу из двадцати корейцев в таких же шапках, но Рапавы нигде не было видно.
— Доктор Келсо, прошу вас, а то мы опять вас ждем. — И Ольга укоризненно погрозила ему зонтом.
Келсо передвинул сигарету в другой угол рта, повесил сумку на плечо и направился к автобусу.
«Этот потрепанный Байрон» — обозвала его одна воскресная газета, когда он, подав в отставку из Оксфорда, переехал в Нью-Йорк, и это прозвище вполне ему подходило: он был бледный, с длинными вьющимися черными волосами, густыми и вечно спутанными, влажным подвижным ртом и вполне определенной репутацией. Если бы Байрон не умер в Миссолунги, а последующие десять лет пил виски, курил, не выходил на улицу и решительно избегал всяких физических упражнений, он вполне мог стать похож на Келсо Непредсказуемого.
Одет профессор был как всегда: плотная линялая темно-синяя рубашка из хлопка, с расстегнутой верхней пуговкой, свободно повязанный, не очень чистый темный галстук, черный вельветовый костюм, черный кожаный ремень, над которым слегка выпирал живот, красный платочек в нагрудном кармашке, потертые коричневые замшевые ботинки и старый синий плащ. Эту униформу Келсо носил двадцать лет.
Рапава называл его «парень», это звучало странно по отношению к мужчине среднего возраста и в то же время очень точно. Парень.
Обогреватель в автобусе работал на всю мощь. Никто особенно не разговаривал. Келсо сидел в хвосте и протирал вспотевшее стекло, а автобус, качаясь, взбирался по скользкой дороге, чтобы влиться в поток транспорта на мосту. Сидевший через проход Сондерс помахал рукой, показывая, что дым от сигареты Келсо мешает ему. Под ними по грязной Москве-реке медленно двигалась землечерпалка с установленным на палубе краном.
Самое анекдотичное, что Келсо чуть не отказался от поездки в Москву. Он хорошо знал, как все будет: плохая еда, пресные разговоры, чертовски унылые будни академической жизни — бесконечные рассуждения о все менее и менее интересном. Ведь именно поэтому он бросил Оксфорд и перебрался в Нью-Йорк. Но книг, которые Келсо собирался написать, он почему-то так и не написал. А кроме того, его неодолимо притягивала Москва. Даже сейчас, сидя в душном автобусе в час пик посреди рабочей недели, он чувствовал, как за грязным окном совершает свои перемены история — на темных переименованных улицах, в больших многоквартирных домах, в поверженных памятниках. Здесь шаги истории ощущались в большей мере, чем где-либо, даже больше, чем в Берлине. Именно это и тянуло его в Москву — сам воздух между закопченными зданиями казался насыщенным историей, как озоном после грозового разряда.
«Ты думаешь, ты все знаешь про товарища Сталина, парень? Ну так я тебе скажу: ни хрена ты не знаешь».
Вчера в конце дня Келсо сделал короткое сообщение о Сталине и архивах; говорил в обычной своей манере, без бумажки, держа руку в кармане, нахально импровизируя. Русские хозяева симпозиума — на радость Келсо — слушали его не очень внимательно. Человека два даже ушли. Так что в общем и целом все прошло успешно.
По окончании заседания, оставшись, как и следовало ожидать, в одиночестве, он решил прогуляться до «Украины». Путь был неближний и уже темнело, но ему необходимо было подышать воздухом. В какой-то момент — он не помнил, где это случилось, должно быть, на одной из улочек позади института, а возможно, позже, на Новом Арбате, — в какой-то момент Келсо понял: за ним следят. Ничего конкретного, лишь что-то мимолетное, уже не раз попадавшееся на глаза: мелькнуло пальто или очертание головы, — но Келсо достаточно часто бывал в Москве в нелегкие былые дни и знал, что редко ошибается на сей счет. Он всегда чувствовал при просмотре фильма, что перевод — пусть частично — не совпадает с текстом; всегда ощущал, что кто-то, сколь бы ни было это маловероятно, положил на тебя глаз, и всегда знал, когда у него сидели на хвосте.
Едва Келсо вошел в свой номер и открыл мини-бар, как позвонил администратор и сказал, что какой-то мужчина в вестибюле хочет видеть его. Кто именно? Он не назвался, сэр. Но он настаивает на встрече с вами и не хочет уходить. Келсо нехотя спустился и увидел Папу Рапаву. Тот сидел на диване под кожу, в выцветшем синем костюме, из рукавов которого торчали тощие, как палки от щетки, запястья, и смотрел прямо перед собой.
«Ты думаешь, ты все знаешь про товарища Сталина, парень?» С этой фразы они начали знакомство.
И в тот момент Келсо понял, что уже видел старика — на симпозиуме, в первом ряду для публики; он внимательно слушал в наушники синхронный перевод и что-то сердито бормотал при всяком враждебном высказывании об И. В. Сталине.
Кто ты? — думал Келсо, глядя в забрызганное грязью окно автобуса. Фантазер? Аферист? Исполнение моих желаний?
Симпозиум должен был продлиться еще только один день, что Келсо воспринял с облегчением и благодарностью. Заседания проходили в бывшем Институте марксизма-ленинизма — правоверном храме из серого бетона, воздвигнутом во времена Брежнева, с гигантским барельефом Маркса, Энгельса и Ленина над входом. Нижний этаж был сдан частному банку, который уже обанкротился, и это усиливало впечатление развала и упадка.
Напротив, через улицу, под бдительным оком двух скучающих милиционеров собралась демонстрация — человек сто, не больше, главным образом пожилые люди, но было там и несколько молодых — в черных беретах и кожаных куртках. Обычная смесь фанатиков и недовольных: марксисты, националисты, антисемиты. Красные флаги с серпом и молотом развевались рядом с черными, на которых была вышита царская эмблема — двуглавый орел. Одна старуха держала портрет Сталина, другая продавала кассеты с маршами СС. Пожилой мужчина, над которым держали зонтик, обращался к собравшимся через мегафон, голос звучал искаженно, словно металлический. Устроители митинга раздавали бесплатно газету «Аврора».
— Не обращайте внимания, — призывала Ольга Комарова, стоя рядом с водителем. И покрутила пальцем у виска. — Все это психи. Красные фашисты.
— Что этот человек говорит? — спросил Дуберстайн, считавшийся мировым авторитетом в советологии, хотя так и не удосужился выучить русский язык.
— Он говорит о том, что Институт Гувера пытался купить партийный архив за пять миллионов долларов, — сказал Эйдлмен. — Говорит, что мы пытаемся украсть их историю.
— Да кому нужно красть их чертову историю? — фыркнул Дуберстайн. И, постучав по окну кольцом с печаткой, заметил: — Это не телевизионщики там?
Вид телекамеры вызвал оживление среди ученых.
— По-моему, да.
— Как лестно…
— Как фамилия того, кто возглавляет «Аврору»? — спросил Эйдлмен. — Это все тот же? — И, повернувшись на сиденье, крикнул в хвост автобуса: — Господин Непредсказуемый… вы должны это знать. Как же его фамилия? Он еще бывший кагэбэшник…
— Мамонтов, — сказал Келсо. Водитель резко затормозил, и он сделал глубокий вдох, чтобы не вырвало. — Владимир Мамонтов.
— Психи, — повторила Ольга, схватившись за поручень, когда автобус резко остановился. — Я извиняюсь от имени Росархива. Эти люди никого и ничего не представляют. Прошу следовать за мной. Не обращайте на них внимания.
Все стали выходить из автобуса, и телевизионщики засняли, как они шли под улюлюканье митингующих по заасфальтированному подъезду к зданию, мимо обвисших серебристых елей.
Непредсказуемый Келсо осторожно шагал в хвосте колонны, держа очень прямо, точно кувшин с водой, болевшую с перепоя голову и стараясь не шевелить ею. Прыщавый парень в очках с металлической оправой сунул Келсо номер «Авроры», и Келсо, окинув быстрым взглядом первую полосу, на которой была карикатура на сионистов-заговорщиков и страшноватый каббалистический символ, что-то среднее между свастикой и красным крестом, ткнул газету обратно парню в грудь. Демонстранты заулюлюкали.
Термометр на стене у входа показывал минус один градус. Старую доску с названием сняли и на ее месте привинтили новую, немного меньше размером, так что сразу было видно: учреждение переименовано. Теперь оно называлось: Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории.
Келсо снова пропустил всех вперед, а сам тем временем пробежал взглядом по исполненным ненависти лицам людей, стоявших через улицу. Там было много стариков с ввалившимися щеками, посиневшими от холода, но Рапавы он не увидел. Келсо повернулся и вошел в сумрачный вестибюль, отдал плащ в раздевалку и проследовал под знакомой статуей Ленина в зал.
Начался новый день.
В симпозиуме принимал участие девяносто один делегат, и почти все они толпились сейчас в небольшом фойе, где подавали кофе. Келсо взял положенную чашку и закурил.
— Кто выступает первым? — раздался позади него голос. Это был Эйдлмен.
— По-моему, Аксенов. О проекте переснять документы на микропленку.
Эйдлмен тяжело вздохнул. Он был родом из Бостона, ему перевалило за семьдесят, и он находился в той предзакатной стадии своей карьеры, когда большая часть жизни проходит в самолетах и заграничных отелях — на симпозиумах, конференциях, на вручении почетных званий. Дуберстайн утверждал, что Эйдлмен прекратил заниматься историей и занялся подсчетом проделанных по воздуху миль. Но Келсо не завидовал его званиям. Эйдлмен был хороший ученый. И бесстрашный человек. У него хватило мужества тридцать лет тому назад написать о голоде и терроре, тогда как все другие ученые идиоты наперебой кричали о разрядке.
— Послушайте, Фрэнк, — сказал Келсо. — Прошу прощения, что так получилось за ужином.
— Да ладно. У вас было что-то поинтереснее?
— Вроде того.
Буфет находился в задней части института и окнами выходил во внутренний двор, в центре которого среди сорняков валялись статуи Маркса и Энгельса, двух джентльменов викторианской эпохи, решивших отдохнуть после долгого марша истории и подольше поспать утром.
— Этих двоих они сбросили, не раздумывая, — заметил Эйдлмен. — Чего легче: оба иностранцы. Один к тому же еврей. Вот когда сбросят Ленина, станет ясно, что произошли реальные перемены.
— Вчера вечером ко мне приходил один мужчина, — сказал Келсо, отхлебнув кофе.
— Мужчина? Я разочарован.
— Могу я посоветоваться с вами, Фрэнк? Эйдлмен пожал плечами.
— Валяйте.
— Только чтоб это осталось между нами.
Эйдлмен потер подбородок.
— А вы выяснили, как его зовут, этого человека?
— Конечно, выяснил.
— Его настоящее имя?
— Откуда мне знать, настоящее оно или нет?
— А его адрес? Вам известен его адрес?
— Нет, Фрэнк, у меня нет его адреса. Но он оставил вот это.
Эйдлмен снял очки и стал рассматривать коробок спичек.
— Это ловушка, — наконец произнес он, возвращая спички. — Я бы на это не пошел. Все это выглядит надуманно.
— Но если это ловушка, — сказал Келсо, взвешивая на ладони коробок, — зачем ему было убегать от меня?
— Явно затем, чтобы это не выглядело ловушкой. Он хочет зацепить вас — чтобы вы разыскали его, стали упрашивать помочь найти бумаги. Психологически на этом-то и строится хитро задуманная фальшивка: жертва прилагает столько усилий, чтобы заполучить желаемое, что начинает верить, будто это правда. Вспомните историю с дневниками Гитлера. Либо это такой же блеф, либо ваш собеседник — сумасшедший.
— То, что он говорил, звучало очень достоверно.
— Сумасшедшие часто говорят так, что это звучит достоверно. Или же это просто розыгрыш. Кто-то хочет выставить вас в глупом свете. Вы об этом не подумали? Вы ведь не самый популярный ученик в школе.
Келсо задумчиво посмотрел вдоль коридора в направлении зала. Такое предположение очень вероятно. Там полно людей, которые не любят его. В слишком многих телепрограммах он выступал, написал слишком много газетных статей, отрецензировал слишком много никому не нужных книг. В углу болтался Сондерс, делая вид, будто разговаривает с Мольденхауэром, а на самом деле оба явно старались подслушать, что он говорит Эйдлмену. (После выступления Келсо Сондерс нелицеприятно высказался, обвинив его в субъективизме: «Интересно знать, почему его вообще пригласили? Нам давали понять, что это симпозиум для серьезных ученых…»)
— Не хватает им ума, — сказал Келсо. Помахал Сондерсу с Мольденхауэром и обрадовался, увидев, что они исчезают. — Или воображения.
— Вы, безусловно, гениально умеете наживать врагов.
— Ну, вы же знаете поговорку: чем больше врагов, тем больше чести.
Эйдлмен улыбнулся и открыл было рот, намереваясь что-то сказать, потом, видимо, передумал.
— Могу я осведомиться, как поживает Маргарет?
— Кто? А-а, вы имеете в виду бедняжку Маргарет? Отлично, спасибо. Здорова и процветает, по словам ее адвокатов.
— А мальчики?
— Вступают в весеннюю пору отрочества.
— А как дела с книгой? Прошло ведь немало времени с тех пор, как вы ее начали. Сколько уже написали?
— Пишу.
— Двести страниц? Сто?
— Что это, Фрэнк, допрос?
— Сколько все-таки страниц готово?
— Не знаю точно. — Келсо облизнул сухие губы. Просто невероятно, но ему хочется выпить. — Наверное, с сотню. — А перед его мысленным взором возник пустой серый экран и слабо мелькающий курсор, точно показатель пульса на машине жизнеобеспечения, просящий отключить ее. Он ведь не написал ни слова. — Послушайте, Фрэнк, в этом все-таки что-то может быть, верно? Не забывайте: Сталин любил все сохранять. Разве Хрущев не нашел того письма в потайном отделении письменного стола после его смерти? — Он потер раскалывавшуюся голову. — Письма, в котором Ленин возмущался тем, как Сталин обходится с его женой? А потом этот список членов Политбюро, где против всех, кого он собирался вычистить, стояли крестики. А его библиотека… помните его библиотеку? В каждой книге есть его записи.
— Ну и что вы хотите этим сказать?
— Что все возможно, только и всего. Что Сталин, в отличие от Гитлера, делал записи.
— «Quod volumus credimus libenter», — нараспев произнес Эйдлмен. — Это значит…
— Я знаю, что это значит.
— … это значит, дорогой Непредсказуемый, что мы всегда верим тому, чему хотим верить. — Эйдлмен похлопал Келсо по плечу. — Вам этого не хочется слышать, верно? Извините. Могу солгать, если так вам будет приятнее. Хорошо, я скажу, что история, рассказанная этим типом, в отличие от миллиона подобных историй, окажется не выдумкой. Я скажу, что он приведет вас к неопубликованным мемуарам Сталина, что вы перепишете историю, получите миллионы долларов, женщины будут лежать у ваших ног, Дуберстайн и Сондерс станут хором петь вам хвалу посреди гарвардского двора…
— Ладно, Фрэнк. — Келсо прислонился затылком к стене. — Вы высказали свою точку зрения. Я не знаю. Просто… Возможно, надо быть рядом с этим человеком, чтобы… — И заговорил быстрее, не желая признавать себя побежденным. — Просто это наводит меня на некую мысль. А вас не наводит?
— Конечно, наводит. Заставляет насторожиться. — Эйдлмен извлек из кармана старинные часы. — Пора возвращаться в зал. Вы не возражаете? А то Ольга будет крайне недовольна. — Он обхватил Келсо за плечи и вывел в коридор. — Так или иначе, вы ничего не успеете предпринять. Завтра мы возвращаемся в Нью-Йорк. Поговорим, когда вернемся. Узнайте, нет ли для вас где-нибудь места. Вы были отличным педагогом.
— Я был плохим педагогом.
— Вы были отличным педагогом, пока не свернули с пути науки и честности, поддавшись соблазну и дешевому пению сирен журналистики и рекламы. Привет, Ольга!
— Наконец-то! Заседание вот-вот начнется. Ой, доктор Келсо… не надо, нехорошо курить, пожалуйста, не курите. — И, пригнувшись к нему, Ольга вынула сигарету из его губ. Лицо ее с выщипанными бровями и тоненькой ниточкой обесцвеченных усиков над губой блестело. Она опустила окурок в его недопитый кофе и забрала у него чашку.
— Ольга, Ольга, почему такой яркий свет? — простонал Келсо, прикрывая рукой глаза. В зале было светло, как при электросварке.
— Это из-за телевидения, — с гордостью произнесла Ольга. — Нас снимают для передачи.
— По местному каналу? — Эйдлмен стал поправлять галстук-бабочку.
— Для передачи по спутниковому телевидению, профессор. На весь мир.
— Скажите, а где мы сидим? — шепотом спросил Эйдлмен, прикрывая рукой глаза от света.
— Доктор Келсо? Всего одно слово, сэр! — Выговор был американский.
Келсо обернулся: перед ним стоял смутно знакомый крупный молодой мужчина.
— В чем дело?
— Меня зовут Эр-Джей О'Брайен, — представился мужчина, протягивая руку. — Московский корреспондент Спутниковой службы новостей. Мы делаем специальную передачу о полемике по поводу…
— Думаю, я вам не подойду, — сказал Келсо. — А вот профессор Эйдлмен… я уверен, будет счастлив ответить на ваши вопросы.
При мысли о возможности дать интервью для телевидения Эйдлмен, как надувная кукла, словно стал шире и выше.
— Ну, если речь не идет о выступлении в официальном качестве…
— Вы уверены, что мне не удастся вас уговорить? — спросил корреспондент Келсо, словно и не слышал Эйдлмена. — Вы ничего не хотите сказать миру? Я читал вашу книгу о крахе коммунизма. Когда же это было? Три года назад?
— Четыре, — поправил его Келсо.
— Вообще-то, по-моему, пять, — сказал Эйдлмен. По-настоящему, подумал Келсо, около шести… Боже, на что ушли все эти годы?
— Нет, — сказал он. — В любом случае — спасибо. Я держусь подальше от телевидения. — И посмотрел на Эйдлмена. — Говорят, это дешевая сирена.
— Пожалуйста, потом, — прошипела Ольга. — Интервью будете брать потом. Сейчас выступает директор. Пожалуйста. — Келсо снова почувствовал между лопаток ее зонтик, подталкивавший его в зал. — Пожалуйста. Пожалуйста…
После того как пришли русские делегаты плюс несколько дипломатов-наблюдателей, пресса и человек пятьдесят публики, зал заполнился и стал выглядеть внушительно. Келсо тяжело опустился на свое место во втором ряду. На трибуне профессор Валентин Аксенов из Российского государственного архива пустился в долгое объяснение того, как были сняты на микропленку партийные документы. Оператор О'Брайена пошел по проходу в глубь зала, снимая присутствующих. Резкий голос Аксенова будто сверлом буравил барабанные перепонки Келсо. Над залом уже опустилась этакая металлическая неоновая оторопь. День простирался в бесконечность. Келсо закрыл руками лицо.
— Двадцать пять миллионов листов… — возглашал Аксенов, — двадцать пять тысяч коробок микропленки… семь миллионов долларов…
Келсо провел пальцами по лицу и зажал рот. Обманщики! — хотелось ему крикнуть. Лгуны! Ну зачем они все здесь сидят? Они же знают, как и он, что девять десятых лучших материалов все еще под замком, а чтобы увидеть большую часть остального, надо подмазать. Он слышал, что просмотр документов, захваченных у нацистов, стоит тысячу долларов плюс бутылка виски.
— Я ухожу, — шепнул он Эйдлмену.
— Нельзя.
— Почему?
— Это невежливо. Сидите, ради бога, и делайте вид, как и все, будто вам интересно. — Эйдлмен произнес это сквозь зубы и не сводя взгляда с трибуны.
Келсо продержался еще с полминуты.
— Скажите им, что я плохо себя почувствовал.
— Я не стану этого делать.
— Пропустите меня, Фрэнк. Меня сейчас вырвет.
— Господи…
Эйдлмен передвинул в сторону ноги и глубже сел в кресло. Келсо пригнулся в тщетной попытке стать незаметным и пошел по ряду, спотыкаясь о ноги коллег и пнув по дороге обтянутую черным шелком щиколотку мисс Велмы Бэрд.
— А-а, черт бы вас побрал, Келсо, — буркнула Велма. Профессор Аксенов поднял глаза от своих бумаг и прекратил монотонное гудение. Келсо почувствовал усиленную динамиками гулкую тишину и то, как присутствующие, словно некий огромный зверь, повернулись в едином порыве и стали смотреть ему вслед. Казалось, этому не будет конца — во всяком случае, так продолжалось, пока он не добрался до выхода из зала. И только когда Келсо прошел под мраморным взглядом Ленина и очутился в пустынном коридоре, монотонное гудение возобновилось.
Келсо сел на стульчак в уборной на первом этаже бывшего Института марксизма-ленинизма и открыл свою сумку. Там лежали орудия его профессии: желтый блокнот, карандаши, резинка, маленький швейцарский армейский нож, пакет с проспектами от организаторов симпозиума, словарь, уличная карта Москвы, магнитофон и записная книжка со старыми номерами телефонов, напоминавшими об утраченных контактах, бывших приятельницах, о прежней жизни.
Что-то в рассказанной стариком истории было ему знакомо, но Келсо не мог вспомнить, что именно. Он взял магнитофон, включил «rewind», дал ленте прокрутиться и нажал на «play». Поднес микрофончик к уху и стал слушать жестяной голос Рапавы:
«А спальня товарища Сталина была спальней рядового человека. Я тебе прямо скажу: он всегда был одним из нас…»
Перемотка. Пуск.
«И выглядел он, парень, очень странно: был почему-то в одних носках, а блестящие новые ботинки держал под мышкой…»
Перемотка. Пуск.
«… Знаешь, что такое Ближняя, парень?..»
«… Ближняя, парень?..»
«… Ближняя…»
2
В московском воздухе пахло Азией — пылью, копотью и восточными пряностями, дешевым бензином, черным табаком, потом. Келсо вышел из института и поднял воротник плаща. Он направился по мостовой в рытвинах, обходя замерзшие лужи, удерживаясь от желания помахать угрюмой толпе — это могли счесть «западной провокацией».
Улица шла под уклон на юг, к центру города. Каждый второй дом был в лесах. Рядом с Келсо по металлическому желобу с грохотом пролетел мусор и фонтаном пыли осел на землю. Келсо миновал сомнительное казино, о существовании которого оповещала лишь вывеска с нарисованной на ней парой игральных костей. Меховой магазин. Магазин, торгующий исключительно итальянской обувью. За пару мокасин ручной работы любому из демонстрантов пришлось бы отдать месячную зарплату, и Келсо посочувствовал им. На ум пришла цитата из Ивлина Во, которую он не раз использовал, говоря о России: «Существование империи часто является бедой для людей; ее распад — всегда».
Улица шла под уклон на юг, к центру города. Каждый второй дом был в лесах. Рядом с Келсо по металлическому желобу с грохотом пролетел мусор и фонтаном пыли осел на землю. Келсо миновал сомнительное казино, о существовании которого оповещала лишь вывеска с нарисованной на ней парой игральных костей. Меховой магазин. Магазин, торгующий исключительно итальянской обувью. За пару мокасин ручной работы любому из демонстрантов пришлось бы отдать месячную зарплату, и Келсо посочувствовал им. На ум пришла цитата из Ивлина Во, которую он не раз использовал, говоря о России: «Существование империи часто является бедой для людей; ее распад — всегда».