Страница:
– Это все, к чему и я стремлюсь.
Несмотря на споры, они всегда любили и будут любить друг друга. Ничто не сможет этого изменить. Они целовались, думая, что споры и напряженность ушли в прошлое. Но уже через несколько дней Ким вновь вернулся к беспорядочному образу жизни, снова начал пить. Он откровенно признался Николь, что не представляет, чем заняться, когда он не пишет книгу.
– Беда в том, что я не могу постоянно писать. Это слишком утомительно. У меня просто нет в запасе такого количества идей. Между книгами мне необходимо время, чтобы набраться сил и набраться мыслей.
– Я понимаю, что ты говоришь, – сказала Николь. – Но так жить нельзя. Быть здоровым нормальным человеком, когда пишешь книгу, а потом становиться немного сумасшедшим, когда ты ее не пишешь.
– Ты права, – сказал Ким. – Я не знаю, что мне делать.
Ким продолжал жить по-прежнему, продолжал пить и бесцельно тратил время, просиживая часами в кафе, участвуя в состязаниях по отжиманию, которые вдруг стали очень популярны среди богемы Монмартра и Сен-Жермена. Николь пыталась вести свой бизнес и доставлять удовольствие любовнику. Все уладилось в конце июня. Мерфи позвонили ей из Антибы, предлагая снять виллу, которую они присмотрели. Почему бы на самом деле не провести лето на юге Франции и не восстановить здоровье на солнце, на свежем воздухе?
– Что ты думаешь об этом? – спросила Николь Кима. – Стоит мне туда поехать?
Оба отдавали себе отчет, почему она сказала «мне» вместо «нам».
– Не знаю, – ответил Ким. Он знал, что причиняет ей огорчения, но не знал, как исправиться.
– Мы только и делаем, что ссоримся, – сказала Николь. – Я не хочу так жить. Что с нами происходит?
– Все в порядке, – ответил Ким. Он хотел уменьшить серьезность ее слов. – Мы те же, что и всегда, ты и я. Если что-то не так, это моя вина. Я всегда немного схожу с ума после очередной книги.
– Книгу ты закончил в январе, – мягко вставила Николь. – Уже лето.
Ким кивнул. Да и что он мог сказать. Николь была права.
– У меня идея, – произнес он наконец. – Почему тебе на самом деле не поехать в Антибу? Это хорошо для твоего здоровья. У тебя будет возможность восстановить силы и отдохнуть. Мне нужно съездить в Нью-Йорк. Я откладывал встречу с Джеем Берлином, но мне необходимо его увидеть. Мне нужно повидаться с бухгалтером. Я хочу повидаться с отцом и с детьми, необходимо выработать окончательные условия для развода. Возможно, к лучшему, чтобы мы пожили немного порознь. Отдохнем друг от друга. Потом я вернусь и встречу тебя в Антибе или Париже… как захочешь.
– Идея хорошая, – одобрила Николь его слова. – Недолгая разлука поможет нам.
Они не хотели признаваться в этом друг другу и даже самим себе, но оба мечтали побыть в одиночестве некоторое время.
– У меня небольшой подарок для тебя на прощание, – сказала Николь в тот день, когда Ким уезжал в Гавр, чтобы оттуда отплыть в Нью-Йорк. Она дала ему пакет, завернутый в белую бумагу и перевязанный серой лентой.
– Открыть сейчас? – Ким был тронут, ему не хотелось уезжать одному.
– Конечно.
Он развязал ленту и разорвал шуршащую бумагу. Внутри была фотография. Это была фотография, сделанная Николь, когда Ким стоял над только что застреленным львом.
– Никто никогда не фотографировал меня лучше!
– Мне кажется, это может быть хорошей обложкой для твоей книги, – сказала Николь.
– Ты гений! Ты красавица, умница, ты самая милая женщина на свете, и я безумец, что оставляю тебя одну хотя бы на секунду.
– Я не хотела бы, чтобы ты уезжал, – сказала Николь.
– Я бы тоже не хотел. Я сам не знаю, что делаю. Это правда, поверь, – сказал Ким. – Я плохо отношусь к людям, которые делают меня счастливым. Ты простишь меня?
– Я уже жду твоего возвращения, – сказала Николь, мечтая о том, какое платье она придумает для свадьбы.
Она обещала, что не расплачется, когда они станут прощаться, но она расплакалась. Она не могла сдержаться. Как и обычно, когда дело касалось ее чувств к Киму, эмоции захлестывали ее и вся ее решимость исчезала. На следующий день Николь села в скорый поезд до Ниццы. Мерфи встретили ее на вокзале и привезли на виллу, снятую для нее в горах под Антибом. Это был старый каменный сельский дом, с террасой и тяжелыми ставнями. Он стоял на холме, с которого были видны поля лаванды, кипарисовые аллеи и голубое Средиземное море. Николь влюбилась в этот дом с первого взгляда. Позже, тем же летом, она продала все американские акции, чтобы купить его, обновить и украсить по своему вкусу. Она предполагала сделать сюрприз Киму и уже воображала, как счастливо они будут жить в нем как муж и жена.
4
Глава тринадцатая
1
Несмотря на споры, они всегда любили и будут любить друг друга. Ничто не сможет этого изменить. Они целовались, думая, что споры и напряженность ушли в прошлое. Но уже через несколько дней Ким вновь вернулся к беспорядочному образу жизни, снова начал пить. Он откровенно признался Николь, что не представляет, чем заняться, когда он не пишет книгу.
– Беда в том, что я не могу постоянно писать. Это слишком утомительно. У меня просто нет в запасе такого количества идей. Между книгами мне необходимо время, чтобы набраться сил и набраться мыслей.
– Я понимаю, что ты говоришь, – сказала Николь. – Но так жить нельзя. Быть здоровым нормальным человеком, когда пишешь книгу, а потом становиться немного сумасшедшим, когда ты ее не пишешь.
– Ты права, – сказал Ким. – Я не знаю, что мне делать.
Ким продолжал жить по-прежнему, продолжал пить и бесцельно тратил время, просиживая часами в кафе, участвуя в состязаниях по отжиманию, которые вдруг стали очень популярны среди богемы Монмартра и Сен-Жермена. Николь пыталась вести свой бизнес и доставлять удовольствие любовнику. Все уладилось в конце июня. Мерфи позвонили ей из Антибы, предлагая снять виллу, которую они присмотрели. Почему бы на самом деле не провести лето на юге Франции и не восстановить здоровье на солнце, на свежем воздухе?
– Что ты думаешь об этом? – спросила Николь Кима. – Стоит мне туда поехать?
Оба отдавали себе отчет, почему она сказала «мне» вместо «нам».
– Не знаю, – ответил Ким. Он знал, что причиняет ей огорчения, но не знал, как исправиться.
– Мы только и делаем, что ссоримся, – сказала Николь. – Я не хочу так жить. Что с нами происходит?
– Все в порядке, – ответил Ким. Он хотел уменьшить серьезность ее слов. – Мы те же, что и всегда, ты и я. Если что-то не так, это моя вина. Я всегда немного схожу с ума после очередной книги.
– Книгу ты закончил в январе, – мягко вставила Николь. – Уже лето.
Ким кивнул. Да и что он мог сказать. Николь была права.
– У меня идея, – произнес он наконец. – Почему тебе на самом деле не поехать в Антибу? Это хорошо для твоего здоровья. У тебя будет возможность восстановить силы и отдохнуть. Мне нужно съездить в Нью-Йорк. Я откладывал встречу с Джеем Берлином, но мне необходимо его увидеть. Мне нужно повидаться с бухгалтером. Я хочу повидаться с отцом и с детьми, необходимо выработать окончательные условия для развода. Возможно, к лучшему, чтобы мы пожили немного порознь. Отдохнем друг от друга. Потом я вернусь и встречу тебя в Антибе или Париже… как захочешь.
– Идея хорошая, – одобрила Николь его слова. – Недолгая разлука поможет нам.
Они не хотели признаваться в этом друг другу и даже самим себе, но оба мечтали побыть в одиночестве некоторое время.
– У меня небольшой подарок для тебя на прощание, – сказала Николь в тот день, когда Ким уезжал в Гавр, чтобы оттуда отплыть в Нью-Йорк. Она дала ему пакет, завернутый в белую бумагу и перевязанный серой лентой.
– Открыть сейчас? – Ким был тронут, ему не хотелось уезжать одному.
– Конечно.
Он развязал ленту и разорвал шуршащую бумагу. Внутри была фотография. Это была фотография, сделанная Николь, когда Ким стоял над только что застреленным львом.
– Никто никогда не фотографировал меня лучше!
– Мне кажется, это может быть хорошей обложкой для твоей книги, – сказала Николь.
– Ты гений! Ты красавица, умница, ты самая милая женщина на свете, и я безумец, что оставляю тебя одну хотя бы на секунду.
– Я не хотела бы, чтобы ты уезжал, – сказала Николь.
– Я бы тоже не хотел. Я сам не знаю, что делаю. Это правда, поверь, – сказал Ким. – Я плохо отношусь к людям, которые делают меня счастливым. Ты простишь меня?
– Я уже жду твоего возвращения, – сказала Николь, мечтая о том, какое платье она придумает для свадьбы.
Она обещала, что не расплачется, когда они станут прощаться, но она расплакалась. Она не могла сдержаться. Как и обычно, когда дело касалось ее чувств к Киму, эмоции захлестывали ее и вся ее решимость исчезала. На следующий день Николь села в скорый поезд до Ниццы. Мерфи встретили ее на вокзале и привезли на виллу, снятую для нее в горах под Антибом. Это был старый каменный сельский дом, с террасой и тяжелыми ставнями. Он стоял на холме, с которого были видны поля лаванды, кипарисовые аллеи и голубое Средиземное море. Николь влюбилась в этот дом с первого взгляда. Позже, тем же летом, она продала все американские акции, чтобы купить его, обновить и украсить по своему вкусу. Она предполагала сделать сюрприз Киму и уже воображала, как счастливо они будут жить в нем как муж и жена.
4
«Время и холмы» были изданы 15 октября и собрали отличные отклики. Ким был счастлив, но тревожился. Он завершил свои дела в Нью-Йорке и хотел побыстрее вернуться к Николь. Развод с Салли был оформлен окончательно, они смогут пожениться с Николь на Рождество, как и планировали. Первым делом по возвращении в Париж он закажет обручальные кольца – когда он был женат на Салли, то кольцо не носил. Он хотел, чтобы теперь все было по-иному. Все их ссоры лежали целиком на его совести, он был готов все уладить и сделать Николь счастливой. Он стремился, он жаждал начать новую жизнь – до сих пор все было лишь обещанием, предвосхищением его настоящей жизни.
Ким попросил «Двадцатый век» не планировать с ним никаких интервью и встреч позже 1 ноября. В эти дни он собирался отплыть во Францию. Третья неделя октября была наполнена встречами с прессой, вечеринками и приемами, литературными встречами и встречами с читателями. На этой же неделе на Уолл-стрите разразился кризис.
В течение первых девяти месяцев 1929 года цены на американские акции постоянно росли, теперь они резко упали, вызвав панику. 22 октября было продано около шести миллионов акций. 24 октября уже около тридцати миллионов. Паника нарастала, и 29 октября было продано уже шестнадцать с половиной миллионов акций. Из полутора миллионов акций была возможность продать лишь полмиллиона. Брокеры кинулись в банки, стремясь защитить интересы своих клиентов и требуя дополнительных денег, но их всех оттуда вышвырнули. Среди вышвырнутых оказался и Лэнсинг Хендрикс.
На него произвел большое впечатление визит Кима и Николь в Саксдейл в 1926 году. Он думал об оптимизме Кима и восхищался им. Оптимизм во все времена задавал тон, и люди повторяли, неверно цитируя французского психотерапевта Эмиля Куэ, что каждый день так или иначе становится все лучше и лучше. Лэнсинг решил, что на него слишком повлияло 31 мая 1919 года, когда биржа была закрыта, а Федеральный Резерв чуть не издал акт, предупреждающий о наказании за биржевые спекуляции. В конце концов, Лэнсинг уверился, что, несмотря на все волнения, ничего серьезного не произошло – биржа продолжала процветать и цены на акции росли. Ставки акций «Дженерал моторс» выросли со 130 до 191, «Интернейшнл меркантайл марин» – с 23 до 47, «Болдуин локомотив» – с 72 до 93, а место на бирже стало стоить 110 тысяч долларов вместо 60 тысяч. И это случилось в 1919 году. К 1926 году эти цифры стали казаться смехотворными. Даже очень консервативно настроенные люди утверждали, что не за горами день, когда место на бирже будет стоить полмиллиона долларов!
Оптимизм Кима был ко времени, а тревожные настроения Лэнсинга неуместны. Сейчас были необходимы уверенность и решительность Кима, а не осторожный консерватизм Лэнсинга. Важно было идти в ногу со временем, поэтому постепенно Лэнсинг начал перечислять дополнительные суммы денег – сначала свои собственные, потом Кима, потом Николь и остальных его клиентов – на покрытие разницы в стоимости акций. Он был настроен агрессивно. Каждый месяц, каждый год количество денег увеличивалось, как в легенде о Мидасе. Процветание продолжалось так долго, что мало кто думал о его конце. Портфель акций, которым управлял Лэнсинг, увеличился с пяти миллионов долларов в 1926 году до пятнадцати с половиной миллионов долларов в 1929 году, в ценах кануна Великого кризиса. Но в конце октября менее чем за неделю доллары, которые переходили от поколения к поколению, доллары, заработанные тяжелым трудом, доллары, которые были накоплены в результате экономного ведения хозяйства и самоограничения, доллары, которые были добыты правдами и неправдами, доллары, принадлежавшие Лэнсингу, его семье и его клиентам, доллары, вверенные Лэнсингу под опеку, чтобы он их сохранил, выгодно инвестировал и приумножил, – все эти доллары исчезли под общим обвалом, в общей панике.
Тридцатого октября Лэнсинг Хендрикс аккуратно побрился, побрызгал себя одеколоном, оделся в обычный, хорошо пригнанный темно-серый костюм, прикрепил золотую цепочку для часов, полученную от отца, на ее обычное место, вышел из каменного особняка, который он недавно купил себе в районе старого Бруквиля, пересек гравийную дорожку, сел в серебристый «пирс-эрроу», и водитель доставил его в офис на Брод-стрит, 10. Потом Лэнсинг попросил водителя заехать за ним в пять часов тридцать минут, чтобы завезти его в «Дельмонико», где он собирался встретиться с деловыми людьми за бокалом шампанского; лифт доставил его в офис на двенадцатом этаже. Там Лэнсинг приветствовал своего администратора и его секретаря, вошел в свой кабинет, закрыл за собой дверь, открыл окно и выпрыгнул.
Ким, привыкший иметь все, вдруг понял, что не имеет ничего. Ни отца, ни жены, ни детей, ни денег, а женщина, которую он любил, находилась по другую сторону океана. Он воспринял информацию о смерти отца, но не был в состоянии воспринять действительность, заключенную в этой информации. Раз сто он начинал набирать отцовский номер телефона и, вдруг понимая, что отец уже никогда не ответит ему, вешал трубку. Он купил два билета на боксерский матч в Мэдисон-сквер-гарден и лишь потом начал думать, а кого же он пригласит – ведь его отец не сможет пойти вместе с ним. Когда Кимджи спросил, чем они станут заниматься в День благодарения, Ким, не подумав, ответил, что они станут заниматься тем же, чем и обычно. Затем он понял, что это невозможно. Клюквенного соуса из сырых ягод, который повар всегда готовил в этот день, с тех пор как Ким помнил себя, и который Лэнсинг всегда тайком сбрызгивал бурбоном, – этого соуса уже больше никогда не будет. Улыбка на лице Лэнсинга, когда он разрезал индюшку, кусочки индюшки, нож с костяной ручкой, подаренный его матери на свадьбу, – ничего этого уже больше никогда не будет. Вся церемония, связанная с раскупориванием «Кларета», подаваемого к индюшке, – ничего этого не будет. Лэнсинг Хендрикс умер, и большая, важнейшая часть того мира, в котором существовал Ким, умерла вместе с ним.
Салли сдержала обещание, данное с такой болью, и не стала тянуть с разводом. По условиям развода Ким съезжал из дома на Карлтон-стрит, а Салли оставалась жить там вместе с детьми. Ким был потрясен тем, как он скучал по своим детям! Смерть отца заставила его дорожить детьми. Он постоянно думал о своем отце и обо всем, что тот для него сделал. Сам он был равнодушным отцом; его же отец был любящим отцом. Ким был весь в делах, часто отсутствовал, а когда находился дома, то тоже бывал чем-нибудь занят. Его же собственный отец был для него одним из самых важных людей на свете. Ким стал часто звонить детям, пытался чаще с ними видеться, злился, что ему приходилось спрашивать на это разрешение Салли. Ким не предусмотрел все эмоциональные последствия развода, а теперь, после неожиданной, потрясшей его смерти отца, живя в одиночестве в комнате «Алгонкин-отеля», Ким начал сравнивать себя с Салли. После первых переживаний, связанных с разводом и разъездом, Салли начала вести свою собственную, иную жизнь. Пожалуй, она никогда не выглядела так хорошо, никогда не была так уверена в себе. Она была любящей матерью своим детям; она выполняла теперь заказы издателей журналов, с которыми познакомилась, когда вышла замуж за Кима; у нее даже бывали, как гордо сообщил Кимджи, гости-джентльмены. Прежняя холодная горечь, излившаяся на Кима во время их расставания, превратилась в обычное равнодушие. Это стало значительно худшим оскорблением, чем любые горькие слова. Возвращаясь каждую ночь в свою пустую комнату в гостинице, Ким задавался вопросом, не совершил ли он ошибки.
Но самым сокрушительным, оглушающим ударом – возможно, потому, что этот удар можно было измерить и оценить в цифрах, – был удар, связанный с деньгами. Несколько дней спустя после смерти отца Ким встретился с адвокатом Лэнсинга. Ким знал, что по завещанию ему отходит половина отцовских денег, а вторая половина отдается под опеку для обеспечения Кимджи и Кристи. Ким не представлял, как много денег было у его отца, хотя знал, что он сколотил значительное состояние во время бума на бирже в двадцатые годы. Если бы Киму приказали оценить состояние отца, он сказал бы, что оно стоит около 750 тысяч долларов, то есть отец был почти миллионером – по крайней мере, так было до Краха. Вероятно, сейчас его имущество оценивается значительно дешевле и, может быть, составляет лишь половину прежней суммы.
– Примите мои искренние соболезнования… трагедия… прекрасный человек… ужасные времена… – говорил адвокат отца, тонкий, сухой человек.
Ким почти не слышал слов сочувствия, которые бормотал адвокат. Затем, шелестя бумагами, адвокат, учившийся вместе с отцом в Йельском университете и работавший с ним тридцать лет, начал объяснять Киму особенности последнего желания и завещания Лэнсинга.
«…большая закладная на дом в Старом Бруквилле… непокрытые выплаты при продаже акций… большие потери на биржах по продаже недвижимости в Чикаго и Виннипеге… сертификаты, не имеющие никакой цены… паническая распродажа…»
Ким слышал слова, но, главное, он слышал тон, которым эти слова произносились.
– Во сколько оценивается имущество, если все долги будут уплачены? – спросил он.
Последовало молчание.
– Мне очень жаль, Ким, – наконец сказал адвокат. – Не останется ничего, кроме…
– Кроме? – повторил Ким механически.
– Кроме долгов, – произнес адвокат после еще одной длительной паузы.
– Понятно, – сказал Ким. Он чувствовал себя опустошенным. Он вспомнил отца при разных обстоятельствах. Улыбающимся, щедрым, экспансивным. Довольным, что он оставляет Киму хорошее наследство. Счастливым, что он достаточно богат, чтобы оставить деньги на содержание любимых и обожаемых внуков. Преисполненным радости оттого, что он может давать, поддерживать, помогать. Ким вспомнил, как отец говорил ему, что счастлив и горд тем, что после его кончины каждому будет оставлено достаточно для нормальной жизни. Он вспомнил это не десять, не двадцать, но сотни раз. Быть щедрым отцу было необходимо, щедрость доставляла ему самое большое удовольствие. И вот – ничего. Бедный, бедный отец. Ким вздрогнул от пронзившей его боли, представив, что чувствовал отец, какое унижение пережил, что именно заставило его… совершить то, что он совершил. Ким встал, чтобы побыстрее уйти из офиса, и расстаться с болью, потом вспомнил о чем-то:
– Как много долгов осталось? Во сколько они оцениваются?
– Почти полмиллиона долларов, – ответил адвокат. Он даже не заглянул в лежащие перед ним бумаги. – Всего 486 тысяч 731 доллар 24 цента.
– Я все оплачу. До последнего цента, – сказал Ким. – Это самое меньшее, что я могу сделать. – Он вновь вспомнил, как много его отец сделал для него. Он был Киму не только отцом, но заменил и рано ушедшую мать. Ради сына отец отказался от личной жизни. Ким вспомнил, как десятилетним мальчиком вместе с отцом по вечерам готовился к первому школьному спектаклю. Он вспомнил, как после полудня в выходные дни запускал игрушечные кораблики в пруду Центрального парка. Он вспомнил каникулы в Роки Маунтенз, куда они поехали с отцом и захватили одного его школьного приятеля. Лэнсинг покупал им десятки порций мороженого, десятки «хот-догсов», мазал йодом десятки раз разбитые мальчишеские коленки. Бескорыстный. Вот слово, определяющее его отца. И его отец никогда, никогда не ждал ничего ни от кого взамен. Теперь наступила очередь Кима. По крайней мере, он сумеет выплатить долги. «Я продам все свои акции, но сделаю это».
На лице адвоката ничего не отразилось. Ким подумал, что, может быть, существовали какие-либо юридические препятствия к тому, чтобы он мог выплатить долги своего отца.
– Почему нет? – спросил Ким, не выдержав молчания. – Разве сын не может заплатить долги своего отца?
– Может, – согласился адвокат. – Но ваша часть акций уже не существует в прежнем виде. Она обесценилась.
– Обесценилась? Еще летом мои акции стоили двести тысяч.
– На сегодняшнем рынке ваша часть акций стоит пятнадцать тысяч долларов.
– Я не верю, – сказал Ким в оцепенении. Но он знал, что адвокат говорит правду.
– Мне очень жаль, Ким, – сказал адвокат.
Интересно, многим ли адвокат уже сообщил или собирался сообщить подобные мрачные новости. Наверное, ему стоило посочувствовать. Но Киму не было жаль никого, кроме самого себя.
Ким попросил «Двадцатый век» не планировать с ним никаких интервью и встреч позже 1 ноября. В эти дни он собирался отплыть во Францию. Третья неделя октября была наполнена встречами с прессой, вечеринками и приемами, литературными встречами и встречами с читателями. На этой же неделе на Уолл-стрите разразился кризис.
В течение первых девяти месяцев 1929 года цены на американские акции постоянно росли, теперь они резко упали, вызвав панику. 22 октября было продано около шести миллионов акций. 24 октября уже около тридцати миллионов. Паника нарастала, и 29 октября было продано уже шестнадцать с половиной миллионов акций. Из полутора миллионов акций была возможность продать лишь полмиллиона. Брокеры кинулись в банки, стремясь защитить интересы своих клиентов и требуя дополнительных денег, но их всех оттуда вышвырнули. Среди вышвырнутых оказался и Лэнсинг Хендрикс.
На него произвел большое впечатление визит Кима и Николь в Саксдейл в 1926 году. Он думал об оптимизме Кима и восхищался им. Оптимизм во все времена задавал тон, и люди повторяли, неверно цитируя французского психотерапевта Эмиля Куэ, что каждый день так или иначе становится все лучше и лучше. Лэнсинг решил, что на него слишком повлияло 31 мая 1919 года, когда биржа была закрыта, а Федеральный Резерв чуть не издал акт, предупреждающий о наказании за биржевые спекуляции. В конце концов, Лэнсинг уверился, что, несмотря на все волнения, ничего серьезного не произошло – биржа продолжала процветать и цены на акции росли. Ставки акций «Дженерал моторс» выросли со 130 до 191, «Интернейшнл меркантайл марин» – с 23 до 47, «Болдуин локомотив» – с 72 до 93, а место на бирже стало стоить 110 тысяч долларов вместо 60 тысяч. И это случилось в 1919 году. К 1926 году эти цифры стали казаться смехотворными. Даже очень консервативно настроенные люди утверждали, что не за горами день, когда место на бирже будет стоить полмиллиона долларов!
Оптимизм Кима был ко времени, а тревожные настроения Лэнсинга неуместны. Сейчас были необходимы уверенность и решительность Кима, а не осторожный консерватизм Лэнсинга. Важно было идти в ногу со временем, поэтому постепенно Лэнсинг начал перечислять дополнительные суммы денег – сначала свои собственные, потом Кима, потом Николь и остальных его клиентов – на покрытие разницы в стоимости акций. Он был настроен агрессивно. Каждый месяц, каждый год количество денег увеличивалось, как в легенде о Мидасе. Процветание продолжалось так долго, что мало кто думал о его конце. Портфель акций, которым управлял Лэнсинг, увеличился с пяти миллионов долларов в 1926 году до пятнадцати с половиной миллионов долларов в 1929 году, в ценах кануна Великого кризиса. Но в конце октября менее чем за неделю доллары, которые переходили от поколения к поколению, доллары, заработанные тяжелым трудом, доллары, которые были накоплены в результате экономного ведения хозяйства и самоограничения, доллары, которые были добыты правдами и неправдами, доллары, принадлежавшие Лэнсингу, его семье и его клиентам, доллары, вверенные Лэнсингу под опеку, чтобы он их сохранил, выгодно инвестировал и приумножил, – все эти доллары исчезли под общим обвалом, в общей панике.
Тридцатого октября Лэнсинг Хендрикс аккуратно побрился, побрызгал себя одеколоном, оделся в обычный, хорошо пригнанный темно-серый костюм, прикрепил золотую цепочку для часов, полученную от отца, на ее обычное место, вышел из каменного особняка, который он недавно купил себе в районе старого Бруквиля, пересек гравийную дорожку, сел в серебристый «пирс-эрроу», и водитель доставил его в офис на Брод-стрит, 10. Потом Лэнсинг попросил водителя заехать за ним в пять часов тридцать минут, чтобы завезти его в «Дельмонико», где он собирался встретиться с деловыми людьми за бокалом шампанского; лифт доставил его в офис на двенадцатом этаже. Там Лэнсинг приветствовал своего администратора и его секретаря, вошел в свой кабинет, закрыл за собой дверь, открыл окно и выпрыгнул.
Ким, привыкший иметь все, вдруг понял, что не имеет ничего. Ни отца, ни жены, ни детей, ни денег, а женщина, которую он любил, находилась по другую сторону океана. Он воспринял информацию о смерти отца, но не был в состоянии воспринять действительность, заключенную в этой информации. Раз сто он начинал набирать отцовский номер телефона и, вдруг понимая, что отец уже никогда не ответит ему, вешал трубку. Он купил два билета на боксерский матч в Мэдисон-сквер-гарден и лишь потом начал думать, а кого же он пригласит – ведь его отец не сможет пойти вместе с ним. Когда Кимджи спросил, чем они станут заниматься в День благодарения, Ким, не подумав, ответил, что они станут заниматься тем же, чем и обычно. Затем он понял, что это невозможно. Клюквенного соуса из сырых ягод, который повар всегда готовил в этот день, с тех пор как Ким помнил себя, и который Лэнсинг всегда тайком сбрызгивал бурбоном, – этого соуса уже больше никогда не будет. Улыбка на лице Лэнсинга, когда он разрезал индюшку, кусочки индюшки, нож с костяной ручкой, подаренный его матери на свадьбу, – ничего этого уже больше никогда не будет. Вся церемония, связанная с раскупориванием «Кларета», подаваемого к индюшке, – ничего этого не будет. Лэнсинг Хендрикс умер, и большая, важнейшая часть того мира, в котором существовал Ким, умерла вместе с ним.
Салли сдержала обещание, данное с такой болью, и не стала тянуть с разводом. По условиям развода Ким съезжал из дома на Карлтон-стрит, а Салли оставалась жить там вместе с детьми. Ким был потрясен тем, как он скучал по своим детям! Смерть отца заставила его дорожить детьми. Он постоянно думал о своем отце и обо всем, что тот для него сделал. Сам он был равнодушным отцом; его же отец был любящим отцом. Ким был весь в делах, часто отсутствовал, а когда находился дома, то тоже бывал чем-нибудь занят. Его же собственный отец был для него одним из самых важных людей на свете. Ким стал часто звонить детям, пытался чаще с ними видеться, злился, что ему приходилось спрашивать на это разрешение Салли. Ким не предусмотрел все эмоциональные последствия развода, а теперь, после неожиданной, потрясшей его смерти отца, живя в одиночестве в комнате «Алгонкин-отеля», Ким начал сравнивать себя с Салли. После первых переживаний, связанных с разводом и разъездом, Салли начала вести свою собственную, иную жизнь. Пожалуй, она никогда не выглядела так хорошо, никогда не была так уверена в себе. Она была любящей матерью своим детям; она выполняла теперь заказы издателей журналов, с которыми познакомилась, когда вышла замуж за Кима; у нее даже бывали, как гордо сообщил Кимджи, гости-джентльмены. Прежняя холодная горечь, излившаяся на Кима во время их расставания, превратилась в обычное равнодушие. Это стало значительно худшим оскорблением, чем любые горькие слова. Возвращаясь каждую ночь в свою пустую комнату в гостинице, Ким задавался вопросом, не совершил ли он ошибки.
Но самым сокрушительным, оглушающим ударом – возможно, потому, что этот удар можно было измерить и оценить в цифрах, – был удар, связанный с деньгами. Несколько дней спустя после смерти отца Ким встретился с адвокатом Лэнсинга. Ким знал, что по завещанию ему отходит половина отцовских денег, а вторая половина отдается под опеку для обеспечения Кимджи и Кристи. Ким не представлял, как много денег было у его отца, хотя знал, что он сколотил значительное состояние во время бума на бирже в двадцатые годы. Если бы Киму приказали оценить состояние отца, он сказал бы, что оно стоит около 750 тысяч долларов, то есть отец был почти миллионером – по крайней мере, так было до Краха. Вероятно, сейчас его имущество оценивается значительно дешевле и, может быть, составляет лишь половину прежней суммы.
– Примите мои искренние соболезнования… трагедия… прекрасный человек… ужасные времена… – говорил адвокат отца, тонкий, сухой человек.
Ким почти не слышал слов сочувствия, которые бормотал адвокат. Затем, шелестя бумагами, адвокат, учившийся вместе с отцом в Йельском университете и работавший с ним тридцать лет, начал объяснять Киму особенности последнего желания и завещания Лэнсинга.
«…большая закладная на дом в Старом Бруквилле… непокрытые выплаты при продаже акций… большие потери на биржах по продаже недвижимости в Чикаго и Виннипеге… сертификаты, не имеющие никакой цены… паническая распродажа…»
Ким слышал слова, но, главное, он слышал тон, которым эти слова произносились.
– Во сколько оценивается имущество, если все долги будут уплачены? – спросил он.
Последовало молчание.
– Мне очень жаль, Ким, – наконец сказал адвокат. – Не останется ничего, кроме…
– Кроме? – повторил Ким механически.
– Кроме долгов, – произнес адвокат после еще одной длительной паузы.
– Понятно, – сказал Ким. Он чувствовал себя опустошенным. Он вспомнил отца при разных обстоятельствах. Улыбающимся, щедрым, экспансивным. Довольным, что он оставляет Киму хорошее наследство. Счастливым, что он достаточно богат, чтобы оставить деньги на содержание любимых и обожаемых внуков. Преисполненным радости оттого, что он может давать, поддерживать, помогать. Ким вспомнил, как отец говорил ему, что счастлив и горд тем, что после его кончины каждому будет оставлено достаточно для нормальной жизни. Он вспомнил это не десять, не двадцать, но сотни раз. Быть щедрым отцу было необходимо, щедрость доставляла ему самое большое удовольствие. И вот – ничего. Бедный, бедный отец. Ким вздрогнул от пронзившей его боли, представив, что чувствовал отец, какое унижение пережил, что именно заставило его… совершить то, что он совершил. Ким встал, чтобы побыстрее уйти из офиса, и расстаться с болью, потом вспомнил о чем-то:
– Как много долгов осталось? Во сколько они оцениваются?
– Почти полмиллиона долларов, – ответил адвокат. Он даже не заглянул в лежащие перед ним бумаги. – Всего 486 тысяч 731 доллар 24 цента.
– Я все оплачу. До последнего цента, – сказал Ким. – Это самое меньшее, что я могу сделать. – Он вновь вспомнил, как много его отец сделал для него. Он был Киму не только отцом, но заменил и рано ушедшую мать. Ради сына отец отказался от личной жизни. Ким вспомнил, как десятилетним мальчиком вместе с отцом по вечерам готовился к первому школьному спектаклю. Он вспомнил, как после полудня в выходные дни запускал игрушечные кораблики в пруду Центрального парка. Он вспомнил каникулы в Роки Маунтенз, куда они поехали с отцом и захватили одного его школьного приятеля. Лэнсинг покупал им десятки порций мороженого, десятки «хот-догсов», мазал йодом десятки раз разбитые мальчишеские коленки. Бескорыстный. Вот слово, определяющее его отца. И его отец никогда, никогда не ждал ничего ни от кого взамен. Теперь наступила очередь Кима. По крайней мере, он сумеет выплатить долги. «Я продам все свои акции, но сделаю это».
На лице адвоката ничего не отразилось. Ким подумал, что, может быть, существовали какие-либо юридические препятствия к тому, чтобы он мог выплатить долги своего отца.
– Почему нет? – спросил Ким, не выдержав молчания. – Разве сын не может заплатить долги своего отца?
– Может, – согласился адвокат. – Но ваша часть акций уже не существует в прежнем виде. Она обесценилась.
– Обесценилась? Еще летом мои акции стоили двести тысяч.
– На сегодняшнем рынке ваша часть акций стоит пятнадцать тысяч долларов.
– Я не верю, – сказал Ким в оцепенении. Но он знал, что адвокат говорит правду.
– Мне очень жаль, Ким, – сказал адвокат.
Интересно, многим ли адвокат уже сообщил или собирался сообщить подобные мрачные новости. Наверное, ему стоило посочувствовать. Но Киму не было жаль никого, кроме самого себя.
Брат, подай десять центов.
«Брат, подай десять центов»
Глава тринадцатая
1
Николь отправилась в Нью-Йорк в начале 1930 года. Рождество, на которое была назначена их свадьба, пришло и ушло, Николь беспокоилась о Киме, об их будущем. В течение многих лет он ей писал, и очень часто. У нее хранились связки его писем – страстных, энергичных, цветистых. Он всегда вкладывал всю свою душу в то, что пишет. Письма, которые он писал ей с тех пор, как по телефону сообщил о смерти отца, отличались от прежних: они были безличными, мертвыми, плоскими. Николь боялась, что его чувства к ней изменились. Она вспомнила, какими напряженными стали их отношения; вспомнила все их споры о беспорядочных привычках Кима; его обвинения в том, что она не понимает его; о том, как она на самом деле мечтала побыть немного без него, одной. Вероятно, он чувствовал то же самое. Тогда. Вероятно, он чувствовал то же самое и сейчас.
Она была потрясена, когда увидела его. Из «Алгонкина» Ким переехал в маленький бедный отель в западной части города на Двадцатых улицах. Он походил на свои письма. Он поблек, устал, движения были тяжелыми и медленными.
– Я сочувствую тебе, – это были ее первые слова. Именно эти слова пришли ей на ум сразу, как она его увидела: они соответствовали обстоятельствам. Вслед за этим ее захлестнула волна тех же чувств, которые она испытывала к Киму с самого начала их знакомства, – они были ничуть не слабее прежних.
– Да, – ответил он тем же ничего не выражающим тоном, каким разговаривал с ней по телефону. – Извини. – Ким вспомнил, что адвокат произнес это же странное в данных обстоятельствах слово. Слезы подкатили к горлу, глаза увлажнились. До сих пор он не позволял себе так расслабляться.
– О, Ким, – сказала Николь, тронутая тем, насколько повлияла на него тяжелая утрата, понимала, что никакими словами не может ему помочь. Помочь может только время. Он откликнулся на ее тепло, на знакомый запах ее духов, он позволил ей обнять и утешить себя. Впервые в жизни Киму понравилось ощущать себя большим ребенком. Он чувствовал ее руки, чувствовал, как она гладила его по голове, что-то тихо напевая, не по-французски, не по-английски, но что-то общее для всех народов. Она осталась с ним на эту ночь, они провели вместе еще три ночи – в маленькой, со скрипящими пружинами, кровати в тусклой комнате. Ему хотелось говорить. И она слушала. Он рассказывал ей о своем отце.
– Так не должно было случиться. Он не должен был этого делать. Я смог бы помочь отцу. Все, что ему нужно было сделать – сказать мне. Мы бы вдвоем выпутались из этого положения. Я так преклонялся перед ним.
Он обманул меня, не дав мне помочь ему. Я ведь мог таким образом начать отдавать свой долг ему, а он обманул меня…
Он не оставил даже записки. Он даже не сказал «прощай». Ни мне. Ни Кимджи. Ни Кристи. Он все время думал о нас, о том, как мы будем чувствовать и переживать…
Почему, почему отец не сказал мне ничего? Почему он все взвалил на себя? Бедный, бедный отец. Как, должно быть, ужасно он себя чувствовал. Униженный, поверженный…
Ким говорил и говорил. Он говорил, изливая злость, вину, печаль, тоску, оплакивая смерть отца в бесконечном потоке слов, потому что слова были инструментом и лучше всего служили ему. На четвертый день он стал чувствовать себя лучше. Он так сказал. Потом он начал вновь говорить. О себе.
– Все пошло прахом. Моя семейная жизнь. Мои дети. Ты знаешь, мне приходится заранее договариваться о том, когда я могу их увидеть. Я должен спрашивать Салли, удобно ли ей это время. Кимджи на прошлой неделе даже не захотел со мной встретиться. Вместо этого он пошел на чей-то день рождения. Меня низвели до того, что я умоляю собственных детей о свидании, обещая им взамен кино, мороженое, цирк. Мой отец мертв, и я сирота. Но не по своей вине. Мои же дети хотят быть сиротами по своему собственному выбору!
Моя работа! Какая работа? Я потерял к ней всякий интерес. Я потерял все навыки. Мне надоело развлекать толпу. Мне больше нечего сказать. Я уже все сказал. Джей говорит, что я должен написать роман о Крахе. Но, черт возьми, кто будет читать о Крахе? Кто захочет об этом писать?
Мне незачем жить. У моего отца была очень правильная мысль. Если бы я был умнее, то выпрыгнул бы из окна тоже. Но эта дыра расположена на втором этаже. Самое худшее, что со мной произойдет – я сломаю ногу.
Наконец, поток слов, изливавшийся в течение нескольких дней, иссяк. Он посмотрел на Николь в предвкушении сочувствия. Уже целую неделю она была рядом.
– Ты отвратителен, – сказала она, используя французское более сильное слово. – Ты так себя жалеешь. Ты так к себе снисходителен и всепрощающ. Но именно такую жизнь ты избрал себе сам. – Она обвела жестом обшарпанную комнатенку, запятнанные обои, протекающий потолок, разбитые венецианские стекла в окнах, грязные занавески. – Ты, стыдивший когда-то меня за мое бедное жилище…
– Я не могу себе позволить ничего иного.
– Пустой треп! – отрезала Николь. Я была бедна и знаю, что это такое. Ты играешь в бедность, надеясь вызвать к себе сочувствие. «Время и холмы» возглавляют список бестселлеров. «Нью-Йорк таймс» сообщает, что твоя книга побила все рекорды – за девяносто дней продано сто тысяч экземпляров. Ты не беден!
– Ты не понимаешь – у моего отца остались долги, я должен их выплатить. Я буду не в ладах со своей совестью, если не сделаю этого. Мне нужно помогать детям. Салли… Я потерял все во время Краха. У Салли дом на Чарльтон-стрит. У меня ничего. Ничего! – Он сделал паузу, чтобы полные драматизма слова произвели должный эффект.
– Ким, ты хочешь говорить о своих проблемах как взрослый, или ты собираешься утонуть в жалости к самому себе? – Николь терпеливо ждала ответа.
– Разве нельзя это сочетать? – Он улыбнулся. Его улыбка, впервые с тех пор, как приехала Николь, была его прежней улыбкой. Умная, озорная, полная очарования.
– Нет, – сказала она.
– Я боялся этого, – сказал он. – Ладно. Давай поговорим. Как взрослые. Но сначала давай выберемся из этой дыры.
«21» было переполнено процветающей, хмельной публикой. Николь читала все, что только можно, об Октябрьском Крахе, и была удивлена, что Америка так быстро излечилась от постигшего ее удара. И так окончательно! Большие магазины «Алтман», «Арнольд Констабл», «Ванамейкер», «Лорд и Тейлор», «Блюмингдейл» и «Гимбел» бойко торговали в рождественские каникулы, набирая дополнительный персонал для торговли. Президент «Мэси» предсказывал увеличение объемов торговли. Афиши кинотеатров сияли именами звезд – Лайонел Бэрримор, Чарли Чаплин, Уоллес Бир, Норма Шерер, Мэри Пикфорд, Мэри Дресслер – люди выстаивали длинные очереди за билетами, невзирая на небывалые холода. Оптимистические заявления секретаря Меллони и президента Гувера нашли отражение в финансовых обзорах, газеты называли происшедшее не иначе как Маленький ажиотаж на бирже 1930 года. Ежедневный объем торговли уже приближался к показателям золотого лета 1929 года. Цены на акции основных компаний выросли и. по крайней мере, уже наполовину достигали уровня, с которого упали в результате паники па бирже.
Но некоторые приметы времени настораживали Николь. Она побывала у Маргарет Берримэн, и они беседовали о моде. Длина юбок пошла вниз с падением цен на бирже и по-прежнему оставалась на этом уровне. Начесы вышли из моды. Современному облику соответствовала гладкая прическа, идеалом женщины стала женщина зрелая, очаровывающая своим опытом. Маргарет отметила, что юбки всегда удлинялись во времена экономических неурядиц и укорачивались в годы процветания. Она добавила, что «женщина» царила во времена экономического застоя, когда нарастало стремление к стабильности и покою. «Девочка» появлялась, когда жизнь налаживалась, когда центр внимания перемещался на достижение удовольствий.
На вечеринках, отметила Николь, никто уже не говорил беспрестанно о сексе, стремясь повергнуть окружающих в шоковое состояние.
Она не слышала терминов «это» или «сексапил» ни разу. Люди разговаривали о политике – о социализме, о коммунизме, о русских пятилетних планах – с видимым интересом. На поверхности Нью-Йорк выглядел по-прежнему – сновали озабоченные толпы, сияли электрические огни, высились небоскребы. Президент был полон оптимизма, цены на бирже поползли вверх. Казалось, что Крах ушел в прошлое с иными вчерашними новостями. Когда же Николь пригляделась повнимательнее, она заметила, что есть причины для беспокойства. Может быть, потому, что она жила в Европе.
Она была потрясена, когда увидела его. Из «Алгонкина» Ким переехал в маленький бедный отель в западной части города на Двадцатых улицах. Он походил на свои письма. Он поблек, устал, движения были тяжелыми и медленными.
– Я сочувствую тебе, – это были ее первые слова. Именно эти слова пришли ей на ум сразу, как она его увидела: они соответствовали обстоятельствам. Вслед за этим ее захлестнула волна тех же чувств, которые она испытывала к Киму с самого начала их знакомства, – они были ничуть не слабее прежних.
– Да, – ответил он тем же ничего не выражающим тоном, каким разговаривал с ней по телефону. – Извини. – Ким вспомнил, что адвокат произнес это же странное в данных обстоятельствах слово. Слезы подкатили к горлу, глаза увлажнились. До сих пор он не позволял себе так расслабляться.
– О, Ким, – сказала Николь, тронутая тем, насколько повлияла на него тяжелая утрата, понимала, что никакими словами не может ему помочь. Помочь может только время. Он откликнулся на ее тепло, на знакомый запах ее духов, он позволил ей обнять и утешить себя. Впервые в жизни Киму понравилось ощущать себя большим ребенком. Он чувствовал ее руки, чувствовал, как она гладила его по голове, что-то тихо напевая, не по-французски, не по-английски, но что-то общее для всех народов. Она осталась с ним на эту ночь, они провели вместе еще три ночи – в маленькой, со скрипящими пружинами, кровати в тусклой комнате. Ему хотелось говорить. И она слушала. Он рассказывал ей о своем отце.
– Так не должно было случиться. Он не должен был этого делать. Я смог бы помочь отцу. Все, что ему нужно было сделать – сказать мне. Мы бы вдвоем выпутались из этого положения. Я так преклонялся перед ним.
Он обманул меня, не дав мне помочь ему. Я ведь мог таким образом начать отдавать свой долг ему, а он обманул меня…
Он не оставил даже записки. Он даже не сказал «прощай». Ни мне. Ни Кимджи. Ни Кристи. Он все время думал о нас, о том, как мы будем чувствовать и переживать…
Почему, почему отец не сказал мне ничего? Почему он все взвалил на себя? Бедный, бедный отец. Как, должно быть, ужасно он себя чувствовал. Униженный, поверженный…
Ким говорил и говорил. Он говорил, изливая злость, вину, печаль, тоску, оплакивая смерть отца в бесконечном потоке слов, потому что слова были инструментом и лучше всего служили ему. На четвертый день он стал чувствовать себя лучше. Он так сказал. Потом он начал вновь говорить. О себе.
– Все пошло прахом. Моя семейная жизнь. Мои дети. Ты знаешь, мне приходится заранее договариваться о том, когда я могу их увидеть. Я должен спрашивать Салли, удобно ли ей это время. Кимджи на прошлой неделе даже не захотел со мной встретиться. Вместо этого он пошел на чей-то день рождения. Меня низвели до того, что я умоляю собственных детей о свидании, обещая им взамен кино, мороженое, цирк. Мой отец мертв, и я сирота. Но не по своей вине. Мои же дети хотят быть сиротами по своему собственному выбору!
Моя работа! Какая работа? Я потерял к ней всякий интерес. Я потерял все навыки. Мне надоело развлекать толпу. Мне больше нечего сказать. Я уже все сказал. Джей говорит, что я должен написать роман о Крахе. Но, черт возьми, кто будет читать о Крахе? Кто захочет об этом писать?
Мне незачем жить. У моего отца была очень правильная мысль. Если бы я был умнее, то выпрыгнул бы из окна тоже. Но эта дыра расположена на втором этаже. Самое худшее, что со мной произойдет – я сломаю ногу.
Наконец, поток слов, изливавшийся в течение нескольких дней, иссяк. Он посмотрел на Николь в предвкушении сочувствия. Уже целую неделю она была рядом.
– Ты отвратителен, – сказала она, используя французское более сильное слово. – Ты так себя жалеешь. Ты так к себе снисходителен и всепрощающ. Но именно такую жизнь ты избрал себе сам. – Она обвела жестом обшарпанную комнатенку, запятнанные обои, протекающий потолок, разбитые венецианские стекла в окнах, грязные занавески. – Ты, стыдивший когда-то меня за мое бедное жилище…
– Я не могу себе позволить ничего иного.
– Пустой треп! – отрезала Николь. Я была бедна и знаю, что это такое. Ты играешь в бедность, надеясь вызвать к себе сочувствие. «Время и холмы» возглавляют список бестселлеров. «Нью-Йорк таймс» сообщает, что твоя книга побила все рекорды – за девяносто дней продано сто тысяч экземпляров. Ты не беден!
– Ты не понимаешь – у моего отца остались долги, я должен их выплатить. Я буду не в ладах со своей совестью, если не сделаю этого. Мне нужно помогать детям. Салли… Я потерял все во время Краха. У Салли дом на Чарльтон-стрит. У меня ничего. Ничего! – Он сделал паузу, чтобы полные драматизма слова произвели должный эффект.
– Ким, ты хочешь говорить о своих проблемах как взрослый, или ты собираешься утонуть в жалости к самому себе? – Николь терпеливо ждала ответа.
– Разве нельзя это сочетать? – Он улыбнулся. Его улыбка, впервые с тех пор, как приехала Николь, была его прежней улыбкой. Умная, озорная, полная очарования.
– Нет, – сказала она.
– Я боялся этого, – сказал он. – Ладно. Давай поговорим. Как взрослые. Но сначала давай выберемся из этой дыры.
«21» было переполнено процветающей, хмельной публикой. Николь читала все, что только можно, об Октябрьском Крахе, и была удивлена, что Америка так быстро излечилась от постигшего ее удара. И так окончательно! Большие магазины «Алтман», «Арнольд Констабл», «Ванамейкер», «Лорд и Тейлор», «Блюмингдейл» и «Гимбел» бойко торговали в рождественские каникулы, набирая дополнительный персонал для торговли. Президент «Мэси» предсказывал увеличение объемов торговли. Афиши кинотеатров сияли именами звезд – Лайонел Бэрримор, Чарли Чаплин, Уоллес Бир, Норма Шерер, Мэри Пикфорд, Мэри Дресслер – люди выстаивали длинные очереди за билетами, невзирая на небывалые холода. Оптимистические заявления секретаря Меллони и президента Гувера нашли отражение в финансовых обзорах, газеты называли происшедшее не иначе как Маленький ажиотаж на бирже 1930 года. Ежедневный объем торговли уже приближался к показателям золотого лета 1929 года. Цены на акции основных компаний выросли и. по крайней мере, уже наполовину достигали уровня, с которого упали в результате паники па бирже.
Но некоторые приметы времени настораживали Николь. Она побывала у Маргарет Берримэн, и они беседовали о моде. Длина юбок пошла вниз с падением цен на бирже и по-прежнему оставалась на этом уровне. Начесы вышли из моды. Современному облику соответствовала гладкая прическа, идеалом женщины стала женщина зрелая, очаровывающая своим опытом. Маргарет отметила, что юбки всегда удлинялись во времена экономических неурядиц и укорачивались в годы процветания. Она добавила, что «женщина» царила во времена экономического застоя, когда нарастало стремление к стабильности и покою. «Девочка» появлялась, когда жизнь налаживалась, когда центр внимания перемещался на достижение удовольствий.
На вечеринках, отметила Николь, никто уже не говорил беспрестанно о сексе, стремясь повергнуть окружающих в шоковое состояние.
Она не слышала терминов «это» или «сексапил» ни разу. Люди разговаривали о политике – о социализме, о коммунизме, о русских пятилетних планах – с видимым интересом. На поверхности Нью-Йорк выглядел по-прежнему – сновали озабоченные толпы, сияли электрические огни, высились небоскребы. Президент был полон оптимизма, цены на бирже поползли вверх. Казалось, что Крах ушел в прошлое с иными вчерашними новостями. Когда же Николь пригляделась повнимательнее, она заметила, что есть причины для беспокойства. Может быть, потому, что она жила в Европе.