Страница:
Рут Харрис
Последние романтики
МАЙКЛУ, С ЛЮБОВЬЮ
Хотя все это и происходило в Париже, все же это было как-то по-американски.
Глава первая
1
Париж, 11 ноября 1918 года.
Как сказать незнакомке «Я люблю тебя»? Как бы вы описали состояние человека, пораженного ударом молнии? Что это, подарок богов? Поцелуй судьбы? Как объяснить ей, что вы увлечены, околдованы, очарованы, прикованы к месту, загипнотизированы сладким восторгом и ужасом? Как найти слова, чтобы выразить чувства, которых вы еще никогда не испытывали?
Ким стоял на улице Монтань, словно пригвожденный к тротуару, онемев и застыв, как только увидел ее, – вокруг нее, казалось, было золотое сияние и исходил восхитительный аромат, к тому же она смотрела на него так, словно еще никогда не видела мужчин…
А что могла сказать она? «Я люблю»? Но она видела его впервые в жизни. Как описать этот внезапный миг, пронзивший, отнявший у нее дар речи и превративший ее за какую-то долю секунды из женщины деловой и решительной в беспомощную и ослепленную?
Как же описать то, что она чувствовала, если никто и никогда не переживал еще ничего подобного?
Николь остановилась перед дверью своего магазина, застыв на тротуаре, позабыв о метелке, которую сжимала в руках, остолбеневшая от одного только его вида, – он был стройный, высокий, элегантный и невероятно красивый… И смотрел на нее так, словно еще никогда не видел женщин…
Его звали Мак Ким Хендрикс. Ему было двадцать лет; он был героем войны, и свидетельством тому был засевший в его колене осколок кайзеровской шрапнели. Он был начинающим журналистом, и несколько статей, опубликованных под его именем, подтверждали это.
Он был сторонником демократии, прогресса, мира, правды, справедливости, чести и подлинного искусства. У него была невеста, и у него была работа, о которой можно только мечтать: и та и другая ждали его в Нью-Йорке. Обратный билет – на послезавтра! – лежал у него в кармане, а в правой руке он держал бутылку шампанского – остаток от продолжавшейся всю ночь пирушки в кафе на Монпарнасе с друзьями-писателями и художниками.
Мысли торопливо проносились у него в голове. «Я люблю вас! Но это еще не все! Вы будете для меня всем, и я буду ваш безраздельно! Вместе мы станем друг для друга всем, чем только захотим стать, и сделаем все, что только захотим сделать… Не только сейчас, но и завтра, и всегда, и навсегда…»
Сумасбродные слова готовы были сорваться с его языка, и Ким понимал, что, если бы только девушка могла заглянуть сейчас ему в душу, она бы сочла его сумасшедшим. Все знакомые всегда говорили ему, что он слишком доверчив и слишком романтичен, и предупреждали его, что думать надо головой, а не сердцем. Но она – нет, она была единственной! Невероятной! Чудесной! Восхитительной! Ослепительной! И небеса создали ее – для него.
Вот только если бы он мог придумать и сказать что-нибудь вразумительное!
Ким направлялся – как и весь Париж и, казалось, весь мир – на Елисейские поля, где должно было состояться официальное провозглашение мирного договора, – война, наконец, кончилась. Молодой человек пересек запруженную транспортом улицу Монтань в самом центре квартала, размышляя о материале, который собирался написать (и это будет коронный результат его поездки в Париж!), как вдруг едва не наскочил на нее. Девушка была молода, примерно одного с ним возраста, цвет ее волос напоминал густой мед, освещенный солнцем, а глаза были цвета золотистого топаза. Казалось, ее окружала золотистая аура. Одета она была весьма элегантно – просто, но со вкусом, и, в довершение ко всему, она подметала тротуар. Ким остановился так близко, что смог бы, если бы только захотел, протянуть руку и дотронуться до нее, и в эту минуту он почувствовал аромат свежайших цветов. Но ведь стоял ноябрь месяц! В самом сердце Парижа уже не найти букета! Мирный договор будет провозглашен в одиннадцать – одиннадцатый час одиннадцатого дня одиннадцатого месяца должен принести удачу, и Ким, стоя лицом к лицу с ней и вдыхая аромат цветов, который, как он скоро догадался, принадлежал ее духам, подумал, что день этот не просто удачный, но прямо-таки волшебный. Сверкнувшая на улице Монтань золотая молния пригвоздила его к тротуару, он замер, потеряв дар речи. Когда он очнулся от потрясения, нужные слова пришли к нему сами.
– За Францию! За мир! За любовь! – сказал он, протягивая ей бутылку шампанского. – Разве вы не выпьете за это!
– В девять тридцать утра? – Она улыбнулась: это было и умно, и восхитительно. Он знал, что именно так она должна улыбаться! И с этой улыбкой она продолжала подметать тротуар своей очень европейской метелкой – из прутиков, связанных вместе крепкой бечевкой. Уборщик отмечал наступление мира в стране и утром не появился, так что Николь занималась сейчас его делом.
– Ваша хозяйка, должно быть, настоящая людоедка, если заставляет вас работать в такой важный день. – Ким показал на черную вывеску с золотыми буквами «Николь Редон», висевшую справа от чугунной решетчатой двери с ослепительно сияющей ручкой. – Редон, должно быть, изрядная дубина, – уточнил Ким. – Но даже она не посмеет отругать вас, если в честь праздника вы выпьете глоток шампанского…
Николь продолжала подметать, пытаясь отвести от него взгляд, и не могла… не могла… На нем были узкие брюки из пике, делавшие его стройные ноги еще длиннее; мягкую серо-голубоватую шерстяную блузу, весьма подходившую по тону к его глазам, схватывал тяжелый пояс с тяжелой металлической пряжкой – германский трофей, – и пестрый твидовый пиджак. Длинный плащ-полушинель, сплошные складки и пряжки, наброшен на плечи. Он был высок – чуть повыше шести футов, – и в его теле чувствовалось прекрасное соотношение мускулов и плоти. Лицо, отмеченное загаром, привлекало сильными и одновременно утонченными линиями. А чистые голубые глаза были на редкость выразительны, полны жизни и любопытства. Рот казался чувственным и всегда готовым улыбнуться. По-французски он говорил довольно бегло, но с отчетливым акцентом, – впрочем, у него хватало ума не скрывать свой американский выговор, а Николь всегда нравились американцы, так уж была устроена ее душа…
– От вас аромат – как весной в цветущем саду. И это в ноябре! – воскликнул Ким, ободренный тем, что она ему отвечает и улыбается. – Что это за духи? – спросил он. Перед отъездом из Парижа он непременно купит Салли флакончик. – Так как же называются ваши духи?
– У них нет названия, – ответила она. – Я беру капельку одних и капельку других… – Закончив подметать, она повернулась к двери и была уже готова исчезнуть за ней. Но уходить ей не хотелось. Непреодолимое чувство влекло ее к этому американцу, – а целая гора работы, накопившейся в магазине, вынуждала ее к расставанию с ним. Стоя в нерешительности на тротуаре и уже держась за ручку входной двери, она надеялась, что он скажет что-нибудь такое, после чего можно будет позабыть о работе и остаться с ним…
Внезапно зазвонили колокола небольшой церкви на другой стороне улицы, присоединяя свой звон к голосам остальных церквей Парижа, празднующих торжество. Заглушенный расстоянием, на фоне звуков церковных колоколов, послышался мужественный бой барабанов. Мимо пробегали люди, размахивавшие бумажными флажками, и радостно кричавшие: «Да здравствует Франция! Долой немцев!» Слезы радости катились по лицу юноши – еще подростка, но уже ветерана, потерявшего на войне обе ноги и приговоренного этим к инвалидной коляске. Водитель такси притормозил, пропуская пешеходов. Нажав на рожок, он тоже присоединил голос своей машины к радостному шуму, а ошейник таксы, сидевшей рядом с ним на переднем сиденье, был украшен триколором. Весь Париж спешил на Елисейские поля. Ким и Николь, вынужденные замолчать в этом сумасшедшем шуме и гаме, наблюдали за толпами счастливых парижан и их союзников – американцев, англичан, австралийцев, экзотических рослых африканцев… Проходили люди раненные и те, кто избежал пули, старые и молодые, жены и вдовы, невесты и сестры, лавочники и адвокаты, интеллектуалы и спортсмены, официанты, побирушки, клошары… Все, все имели сегодня законный повод выпить. Весь Париж отмечал великий праздник.
– Пойдемте со мной на Елисейские поля. Я журналист, собираюсь напечатать в американских газетах статьи о провозглашении перемирия и церемонии парада. Еще не поздно, – если мы поспешим, нам, пожалуй, достанется хорошее местечко впереди. Стоит вам пойти со мной, и вы все увидите, – сказал Ким, когда немного стих шум и стало ясно, что теперь-то его услышат. – Будет говорить Пуанкаре. А потом будет парад и торжество…
– Я бы с удовольствием… Честное слово, мне бы очень хотелось… но мне надо работать. У нас очень много работы! – ответила Николь, даже не пытаясь скрыть своего огорчения. Пауза, во время которой шум Парижа мешал ей заговорить, была достаточно долгой, чтобы привести ее в чувство и заставить вспомнить о клиентах, которых она так старалась привлечь в свой магазин, о деньгах, которые она задолжала, о груде неоконченных платьев. – Каждый, кто только мог, заказал платье от Редон для обедов, праздников и балов в честь мирного договора, – сказала Николь, невольно преувеличивая размах своего дела, точно так же, как и Ким, заявивший, что будет готовить статьи о подписании мирного договора для американских газет. Собственно говоря, командировка в Париж была в некотором роде испытательным сроком, и он всегда старался поскорее постучать по дереву, отсылая очередную заметку. Он с нетерпением думал о стабильности, которую даст ему постоянная работа.
– У нас сегодня будет длинный день, – продолжала Николь. – Очень длинный и очень загруженный…
– А вы прогуляйте, – упрашивал ее Ким. – Мадам Редон вполне обойдется без вас несколько часов…
– Не думаю, – ответила она и снова улыбнулась своей прелестной, запоминающейся, улыбкой.
Ким еще никогда не видел, чтобы улыбка так преображала человека, – без улыбки девушка была привлекательна, а улыбаясь, становилась незабываемой.
– Тогда позднее, – просил он. – Я не могу вас оставить. Я не позволю вам исчезнуть! – Ким говорил так настойчиво, словно от этого зависела его жизнь. – Когда вы сегодня заканчиваете работу?
– В восемь, – ответила она, решив, что, пожалуй, но будет засиживаться до полуночи, как это часто случалось. Ведь сегодня такой важный день, и она тоже заслужила праздник, как и весь ликующий народ вокруг.
– В восемь, – повторил он. – И вот – забирайте шампанское, – сказал он. – Это залог – чтобы вы знали, что я вернусь непременно! – Он протянул ей бутылку, и, принимая ее из рук, она внезапно заметила то, что произошло за его спиной, на улице. Ким тоже повернулся. Черно-серый «роллс-ройс» остановился у обочины, из него вышел мужчина лет тридцати с небольшим.
– Месье Ксавье, – сказала она, – доброе утро.
– Вам – доброе утро, мадемуазель Редон, – ответил он с некоторым беспокойством в голосе, и Ким подумал, чем бы это объяснить.
– Во всем мире сегодня наступает мир, – продолжил незнакомец. – Предлагаю и нам тоже выработать наше маленькое частное перемирие.
Она позволила ему взять ее под руку и провести в магазин. Тяжелая дверь беззвучно закрылась за ними. Поняв свою ошибку, Ким густо покраснел. Так это она была хозяйкой магазина! Николь Редон – это она!
– Ах, черт возьми, – пробормотал он, обращаясь сам к себе и осматривая лимузин, – шофер в униформе уже принялся работать мягкой замшевой тряпочкой, удаляя невидимые пылинки с длинного капота. – Что же мне теперь делать?
Как сказать незнакомке «Я люблю тебя»? Как бы вы описали состояние человека, пораженного ударом молнии? Что это, подарок богов? Поцелуй судьбы? Как объяснить ей, что вы увлечены, околдованы, очарованы, прикованы к месту, загипнотизированы сладким восторгом и ужасом? Как найти слова, чтобы выразить чувства, которых вы еще никогда не испытывали?
Ким стоял на улице Монтань, словно пригвожденный к тротуару, онемев и застыв, как только увидел ее, – вокруг нее, казалось, было золотое сияние и исходил восхитительный аромат, к тому же она смотрела на него так, словно еще никогда не видела мужчин…
А что могла сказать она? «Я люблю»? Но она видела его впервые в жизни. Как описать этот внезапный миг, пронзивший, отнявший у нее дар речи и превративший ее за какую-то долю секунды из женщины деловой и решительной в беспомощную и ослепленную?
Как же описать то, что она чувствовала, если никто и никогда не переживал еще ничего подобного?
Николь остановилась перед дверью своего магазина, застыв на тротуаре, позабыв о метелке, которую сжимала в руках, остолбеневшая от одного только его вида, – он был стройный, высокий, элегантный и невероятно красивый… И смотрел на нее так, словно еще никогда не видел женщин…
Его звали Мак Ким Хендрикс. Ему было двадцать лет; он был героем войны, и свидетельством тому был засевший в его колене осколок кайзеровской шрапнели. Он был начинающим журналистом, и несколько статей, опубликованных под его именем, подтверждали это.
Он был сторонником демократии, прогресса, мира, правды, справедливости, чести и подлинного искусства. У него была невеста, и у него была работа, о которой можно только мечтать: и та и другая ждали его в Нью-Йорке. Обратный билет – на послезавтра! – лежал у него в кармане, а в правой руке он держал бутылку шампанского – остаток от продолжавшейся всю ночь пирушки в кафе на Монпарнасе с друзьями-писателями и художниками.
Мысли торопливо проносились у него в голове. «Я люблю вас! Но это еще не все! Вы будете для меня всем, и я буду ваш безраздельно! Вместе мы станем друг для друга всем, чем только захотим стать, и сделаем все, что только захотим сделать… Не только сейчас, но и завтра, и всегда, и навсегда…»
Сумасбродные слова готовы были сорваться с его языка, и Ким понимал, что, если бы только девушка могла заглянуть сейчас ему в душу, она бы сочла его сумасшедшим. Все знакомые всегда говорили ему, что он слишком доверчив и слишком романтичен, и предупреждали его, что думать надо головой, а не сердцем. Но она – нет, она была единственной! Невероятной! Чудесной! Восхитительной! Ослепительной! И небеса создали ее – для него.
Вот только если бы он мог придумать и сказать что-нибудь вразумительное!
Ким направлялся – как и весь Париж и, казалось, весь мир – на Елисейские поля, где должно было состояться официальное провозглашение мирного договора, – война, наконец, кончилась. Молодой человек пересек запруженную транспортом улицу Монтань в самом центре квартала, размышляя о материале, который собирался написать (и это будет коронный результат его поездки в Париж!), как вдруг едва не наскочил на нее. Девушка была молода, примерно одного с ним возраста, цвет ее волос напоминал густой мед, освещенный солнцем, а глаза были цвета золотистого топаза. Казалось, ее окружала золотистая аура. Одета она была весьма элегантно – просто, но со вкусом, и, в довершение ко всему, она подметала тротуар. Ким остановился так близко, что смог бы, если бы только захотел, протянуть руку и дотронуться до нее, и в эту минуту он почувствовал аромат свежайших цветов. Но ведь стоял ноябрь месяц! В самом сердце Парижа уже не найти букета! Мирный договор будет провозглашен в одиннадцать – одиннадцатый час одиннадцатого дня одиннадцатого месяца должен принести удачу, и Ким, стоя лицом к лицу с ней и вдыхая аромат цветов, который, как он скоро догадался, принадлежал ее духам, подумал, что день этот не просто удачный, но прямо-таки волшебный. Сверкнувшая на улице Монтань золотая молния пригвоздила его к тротуару, он замер, потеряв дар речи. Когда он очнулся от потрясения, нужные слова пришли к нему сами.
– За Францию! За мир! За любовь! – сказал он, протягивая ей бутылку шампанского. – Разве вы не выпьете за это!
– В девять тридцать утра? – Она улыбнулась: это было и умно, и восхитительно. Он знал, что именно так она должна улыбаться! И с этой улыбкой она продолжала подметать тротуар своей очень европейской метелкой – из прутиков, связанных вместе крепкой бечевкой. Уборщик отмечал наступление мира в стране и утром не появился, так что Николь занималась сейчас его делом.
– Ваша хозяйка, должно быть, настоящая людоедка, если заставляет вас работать в такой важный день. – Ким показал на черную вывеску с золотыми буквами «Николь Редон», висевшую справа от чугунной решетчатой двери с ослепительно сияющей ручкой. – Редон, должно быть, изрядная дубина, – уточнил Ким. – Но даже она не посмеет отругать вас, если в честь праздника вы выпьете глоток шампанского…
Николь продолжала подметать, пытаясь отвести от него взгляд, и не могла… не могла… На нем были узкие брюки из пике, делавшие его стройные ноги еще длиннее; мягкую серо-голубоватую шерстяную блузу, весьма подходившую по тону к его глазам, схватывал тяжелый пояс с тяжелой металлической пряжкой – германский трофей, – и пестрый твидовый пиджак. Длинный плащ-полушинель, сплошные складки и пряжки, наброшен на плечи. Он был высок – чуть повыше шести футов, – и в его теле чувствовалось прекрасное соотношение мускулов и плоти. Лицо, отмеченное загаром, привлекало сильными и одновременно утонченными линиями. А чистые голубые глаза были на редкость выразительны, полны жизни и любопытства. Рот казался чувственным и всегда готовым улыбнуться. По-французски он говорил довольно бегло, но с отчетливым акцентом, – впрочем, у него хватало ума не скрывать свой американский выговор, а Николь всегда нравились американцы, так уж была устроена ее душа…
– От вас аромат – как весной в цветущем саду. И это в ноябре! – воскликнул Ким, ободренный тем, что она ему отвечает и улыбается. – Что это за духи? – спросил он. Перед отъездом из Парижа он непременно купит Салли флакончик. – Так как же называются ваши духи?
– У них нет названия, – ответила она. – Я беру капельку одних и капельку других… – Закончив подметать, она повернулась к двери и была уже готова исчезнуть за ней. Но уходить ей не хотелось. Непреодолимое чувство влекло ее к этому американцу, – а целая гора работы, накопившейся в магазине, вынуждала ее к расставанию с ним. Стоя в нерешительности на тротуаре и уже держась за ручку входной двери, она надеялась, что он скажет что-нибудь такое, после чего можно будет позабыть о работе и остаться с ним…
Внезапно зазвонили колокола небольшой церкви на другой стороне улицы, присоединяя свой звон к голосам остальных церквей Парижа, празднующих торжество. Заглушенный расстоянием, на фоне звуков церковных колоколов, послышался мужественный бой барабанов. Мимо пробегали люди, размахивавшие бумажными флажками, и радостно кричавшие: «Да здравствует Франция! Долой немцев!» Слезы радости катились по лицу юноши – еще подростка, но уже ветерана, потерявшего на войне обе ноги и приговоренного этим к инвалидной коляске. Водитель такси притормозил, пропуская пешеходов. Нажав на рожок, он тоже присоединил голос своей машины к радостному шуму, а ошейник таксы, сидевшей рядом с ним на переднем сиденье, был украшен триколором. Весь Париж спешил на Елисейские поля. Ким и Николь, вынужденные замолчать в этом сумасшедшем шуме и гаме, наблюдали за толпами счастливых парижан и их союзников – американцев, англичан, австралийцев, экзотических рослых африканцев… Проходили люди раненные и те, кто избежал пули, старые и молодые, жены и вдовы, невесты и сестры, лавочники и адвокаты, интеллектуалы и спортсмены, официанты, побирушки, клошары… Все, все имели сегодня законный повод выпить. Весь Париж отмечал великий праздник.
– Пойдемте со мной на Елисейские поля. Я журналист, собираюсь напечатать в американских газетах статьи о провозглашении перемирия и церемонии парада. Еще не поздно, – если мы поспешим, нам, пожалуй, достанется хорошее местечко впереди. Стоит вам пойти со мной, и вы все увидите, – сказал Ким, когда немного стих шум и стало ясно, что теперь-то его услышат. – Будет говорить Пуанкаре. А потом будет парад и торжество…
– Я бы с удовольствием… Честное слово, мне бы очень хотелось… но мне надо работать. У нас очень много работы! – ответила Николь, даже не пытаясь скрыть своего огорчения. Пауза, во время которой шум Парижа мешал ей заговорить, была достаточно долгой, чтобы привести ее в чувство и заставить вспомнить о клиентах, которых она так старалась привлечь в свой магазин, о деньгах, которые она задолжала, о груде неоконченных платьев. – Каждый, кто только мог, заказал платье от Редон для обедов, праздников и балов в честь мирного договора, – сказала Николь, невольно преувеличивая размах своего дела, точно так же, как и Ким, заявивший, что будет готовить статьи о подписании мирного договора для американских газет. Собственно говоря, командировка в Париж была в некотором роде испытательным сроком, и он всегда старался поскорее постучать по дереву, отсылая очередную заметку. Он с нетерпением думал о стабильности, которую даст ему постоянная работа.
– У нас сегодня будет длинный день, – продолжала Николь. – Очень длинный и очень загруженный…
– А вы прогуляйте, – упрашивал ее Ким. – Мадам Редон вполне обойдется без вас несколько часов…
– Не думаю, – ответила она и снова улыбнулась своей прелестной, запоминающейся, улыбкой.
Ким еще никогда не видел, чтобы улыбка так преображала человека, – без улыбки девушка была привлекательна, а улыбаясь, становилась незабываемой.
– Тогда позднее, – просил он. – Я не могу вас оставить. Я не позволю вам исчезнуть! – Ким говорил так настойчиво, словно от этого зависела его жизнь. – Когда вы сегодня заканчиваете работу?
– В восемь, – ответила она, решив, что, пожалуй, но будет засиживаться до полуночи, как это часто случалось. Ведь сегодня такой важный день, и она тоже заслужила праздник, как и весь ликующий народ вокруг.
– В восемь, – повторил он. – И вот – забирайте шампанское, – сказал он. – Это залог – чтобы вы знали, что я вернусь непременно! – Он протянул ей бутылку, и, принимая ее из рук, она внезапно заметила то, что произошло за его спиной, на улице. Ким тоже повернулся. Черно-серый «роллс-ройс» остановился у обочины, из него вышел мужчина лет тридцати с небольшим.
– Месье Ксавье, – сказала она, – доброе утро.
– Вам – доброе утро, мадемуазель Редон, – ответил он с некоторым беспокойством в голосе, и Ким подумал, чем бы это объяснить.
– Во всем мире сегодня наступает мир, – продолжил незнакомец. – Предлагаю и нам тоже выработать наше маленькое частное перемирие.
Она позволила ему взять ее под руку и провести в магазин. Тяжелая дверь беззвучно закрылась за ними. Поняв свою ошибку, Ким густо покраснел. Так это она была хозяйкой магазина! Николь Редон – это она!
– Ах, черт возьми, – пробормотал он, обращаясь сам к себе и осматривая лимузин, – шофер в униформе уже принялся работать мягкой замшевой тряпочкой, удаляя невидимые пылинки с длинного капота. – Что же мне теперь делать?
2
Весь день Ким провел гуляя по Парижу, наблюдая и слушая. Было свежо, и мороз уже начинал пощипывать веточки знаменитых парижских каштанов, оголенных прохладой ноября, и травинки в скверах, на площадях и в парках; иней сверкал подобно миллионам мельчайших бриллиантов, переливаясь в свете зимних лучей. Сооруженные вдоль маршрута парада по Елисейским полям трибуны – а плотники проработали всю ночь, распиливая и сколачивая доски, – были названы в честь городов в Эльзас-Лотарингии, в честь того, что провинция снова стала частью Франции. На площади Согласия, где впервые после долгого перерыва взметнулись вверх струи фонтанов, Ким заметил следующее: защищавшие ранее статуи Славы и Меркурия мешки с песком сплошь были утыканы немецкими штыками и завалены касками, а из-за стен Тюильри виднелись выстроенные рядком захваченные немецкие самолеты, словно готовые к взлету. Все статуи и памятники, даже фонарные столбы были украшены флагами, лентами и гирляндами зелени. А какой стоял шум! Над головой проносились десятки самолетов, и рев их моторов вполне мог соперничать с перезвоном церковных колоколов, гудением машин, с веселыми криками радостных горожан и гостей Парижа.
В дорогом ресторане, неподалеку от Бурс, Ким стал свидетелем разговора биржевых маклеров о том, что теперь, когда наступил мир, цена акций несомненно поднимется. На улице Муфтар в мясной лавке домохозяйка и мясник радостно толковали об окончании войны, которое означало и конец употребления некоего кушания, называемого парижанами «бельгийский паштет». Согласно рецепту, для его приготовления бралась конина и крольчатина в равных пропорциях, и выходило, что на одну лошадь требовался ровно один кролик. На улице же Сен-Дени скучающие лица прохожих, казалось, говорили: будет там перемирие или нет, а дела должны идти, как обычно. В еврейском квартале, неподалеку от площади Восг, на тротуаре сидела женщина. Ким спросил, не случилось ли с ней чего-нибудь и не может ли он ей как-то помочь. Она молча протянула ему траурный бланк похоронки на своего сына – известие пришло по почте в это самое утро – первое утро наступающего мира. На блошином рынке торговцы расстилали одеяла, усаживались на них и начинали потягивать красное вино, позабыв о делах.
В четыре часа Ким, почувствовав голод, остановился перед рестораном «Два урода» и увидел там Гюса Леггетта, который предложил ему пообедать вместе. Отпрыск семьи банкира с запада Франции, высокий, крепкий, двадцати с небольшим лет, но уже оплывающий жирком из-за привычки хорошо поесть, Гюс занимался в Париже художественной литературой. Он поинтересовался у Кима, как продвигаются его рассказы.
– Отлично! Просто отлично! – ответил Ким, не упоминая о растущей стопке отказных заметок. Не в его принципах было говорить правду издателям. Возможно, он и был очень молод и неопытен, но чему-чему, а этому уже научился.
– Когда же позволишь мне их прочитать? Помни, ты обещал, что я увижу их первым.
– К сожалению, на жизнь тоже надо зарабатывать, – сказал Ким. – Приходится прерываться, чтобы писать разные статьи.
– Тебе не следует тратить свой талант на журналистику, – сказал Гюс. Он всегда чересчур увлекался книгами, к большому разочарованию своего отца-банкира. Больше всего Гюсу хотелось походить на Кима Хендрикса и, как он, быть одновременно и утонченным, и мужественным.
– Да ты же не прочитал ни одного слова из того, что я написал, – ответил Ким. – Откуда ты взял, что у меня талант?
– Во-первых, я это чую, – сказал Гюс, похлопывая указательным пальцем по кончику носа. – Во-вторых, это заметно даже по твоим журнальным и газетным статьям.
Ким пожал плечами, чувствуя неловкость, как всегда, когда его хвалили. Он был совершенно убежден в том, что у него есть талант, и верил в себя с поистине религиозным фанатизмом. Однако наступали моменты, когда он казался сам себе подделкой, ничем не лучше тех «поэтов» и «романистов», что собирались за столиками кафе и жаловались друг другу на мир, не признающий гениальности тех стихов и книг, которые они так и не удосужились написать до конца.
– Где ты живешь? – поинтересовался Гюс. – Я загляну к тебе и почитаю твои рассказы, так что их не придется даже выносить из твоей квартиры.
– Я остановился в гостинице. Настоящий клоповник. Как бы то ни было, – сказал Ким, похлопывая по карману пиджака, – послезавтра я возвращаюсь в Нью-Йорк. На Рождество мы с Салли поженимся, и оба семейства ожидают, что я вернусь ко Дню благодарения.
– Скверно, – ответил Гюс. – Право же, тебе надо задержаться в Париже и разобраться, что же такое жизнь.
– Наконец-то «Сан» сдалась, они согласились нанять меня. Я собираюсь жить в Нью-Йорке и именно там выяснять, что такое жизнь, – сказал Ким. С тех пор как в 1916 году он оставил Йельский университет и добровольцем отправился прямо на фронт, у него не было места, которое он мог бы назвать своим собственным домом. Он с нетерпением ждал момента наступления устойчивой и размеренной жизни.
– Нью-Йорк – не Париж. – Сказал Гюс. – Париж – вот единственное место для литераторов.
– Надеюсь, когда-нибудь я смогу себе это позволить, и мы с Салли поживем здесь, – сказал Ким. – Ладно, спасибо за обед. – Они съели сосиски с чесноком и картошкой, запивая их белым вином, – все было просто восхитительно. – Мне пора. Я пишу статью о провозглашении мира здесь, в Париже, так что мне еще многое надо увидеть.
– Счастливо, – сказал Гюс. – Не забудь заглянуть ко мне, если приедешь когда-нибудь с женой в Париж. Я снял квартиру на Левом Берегу, улица Дракона, так что заходи…
Ким пообещал зайти и, впитывая звуки и запахи празднующего города, начал понемногу продумывать заметку, которую отошлет в Нью-Йорк. Нужные слова быстро находились, материал на ходу приобретал готовую форму, передавая впечатления и переживания дня, а это позволяло чувствовать себя сильнее и уверенней и даже по-новому взглянуть на возможность стать соперником обходительного господина из «роллс-ройса». С его-то талантом и перспективами, решил Ким, он потягается с любым. И чем больше он думал о ней, тем больше его очаровывала и привлекала эта ослепительная, благоухающая, сияющая мадемуазель Редон, в столь юном возрасте – уже хозяйка элегантного магазина, не гнушавшаяся черной работы, да к тому же позволившая ему упорствовать в своей ошибке, выставив себя таким дураком. Назвать ее дубиной! Он вспыхивал каждый раз, как только вспоминал об этом.
Время от времени он вспоминал и о Салли, чувствуя себя виноватым, но радостное настроение этого дня, уверенность в себе, заметно возросшая после разговора с Гюсом, и, более всего, властность восторженного чувства, пробужденного неотразимой Николь Редон, позволили ему довольно быстро отмести в сторону чувство вины, от которого у него влажнели пальцы.
Ведь это был Париж, город любви! Война была закончена, и весь мир торжествовал! Он молод, пока еще холост, и вся жизнь впереди – жизнь, которую он намеревался провести с Салли. Романтическое приключение – одно на всю жизнь – с подразумевающимся с самого начала горьковато-сладким окончанием, ничему не повредит. Собственно говоря, как писатель, желавший испытать все богатство эмоциональных переживаний и все удовольствия и боль жизни, он просто должен решиться на это. С Салли все будет прекрасно, и, совсем успокоившись, Ким провел остаток дня, витая в облаках, и эти невидимые прекрасные облака благоухали ароматом ее духов, не отпускавших его. Воспоминания о ней наполняли сердце неизъяснимым счастьем всякий раз, как только он взглядывал на часы и видел, что стрелки неуклонно двигаются к восьми.
Богача Ролана Ксавье война сделала еще богаче. Его фабрики, разбросанные по всей Европе, выпускали ту самую материю, в которую одевали солдат европейских стран. С начала войны фабрики работали двадцать четыре часа в сутки, выпуская реки ткани и принося огромную прибыль их владельцам.
Николь было интересно, с какого рода предложением он обратится к ней. Ведь они перестали разговаривать год назад.
В 1917 году Николь открыла магазинчик в Биаритце. Перед этим она служила там у модистки и однажды сшила себе платье из ткани джерси, переделанное из пыльника; пыльник она носила, чтобы защитить одежду, когда работала с перьями, лентами и цветами. А клиенты модистки вдруг пришли в восторг от простого платья Николь и попросили сделать такие же для них. Она, сколь честолюбивая, столь и трудолюбивая, решила попробовать. Но для этого ей нужно было купить партию ткани.
Она поехала в Париж не без риска для себя: это было в разгар войны, и смело постучалась в двери одной из самых больших фирм Франции. Ролан Ксавье уделил полторы минуты девушке из провинции, а потом отослал ее к одному из приказчиков, даже не к старшему, как с неприязнью отметила Николь, который показал ей рулоны, не пользующиеся спросом. Николь, скрывавшая свое прошлое с тех пор, как ушла из дома, уже привыкла к тому, что ей дают то, что не нужно никому.
Да, вязаная шерстяная ткань под названием «джерси» была никому не нужна. Ее изобретатель полагал, что ее можно использовать для нижнего белья – например, для ночных рубашек. Она стоила чрезвычайно дешево и делалась на новой вязальной машине. Но дешевизна была ее единственным достоинством. Люди жаловались, что она колется, боялись, что будет рваться и ползти, топорщиться сзади и тянуться на локтях и коленях. Цвет был совершенно некрасивый – оттенок бежевого, напоминающий рабочую одежду землекопов и водителей грузовиков. Никто не хотел покупать джерси, ткань лежала, занимая место.
Когда Николь решила купить всю партию, заказчик заколебался. Николь Редон не была известна фирме. Хуже того, никто не знал ее денежных возможностей. Магазинчик в Биаритце, возможно, купленный в виде развлечения ее любовником, не мог произвести впечатления на Ролана Ксавье, который снабжал лучшие дома Франции: Дусе, Ворф, Пуаре. Нет, сказал приказчик, он не сможет принять заказ на покупку всей партии джерси. Она настаивала и добилась-таки новой встречи с Роланом Ксавье.
– Я хочу купить у вас всю партию джерси, – сказала Николь.
– Есть ли у вас деньги?
– Будут через десять дней.
– Хорошо, вот через десять дней и купите.
– Но через десять дней я ведь буду в Биаритце. У меня свой магазин. Мне надо обслуживать клиентов.
– Ваши клиенты – женщины? – спросил Ксавье, видный мужчина с большими усами и ясными карими глазами.
– Конечно, – сказала Николь, не понимая, к чему он клонит.
– Эта ткань предназначена для мужчин, но мужчины не хотят ее носить. Ткань считается слишком тяжелой и жесткой. Почему вы думаете, что ее будут носить женщины?
– Потому что я сама ее ношу, и этого же пожелали мои клиентки.
Для подтверждения своих слов Николь купила несколько ярдов джерси и сшила себе платье на шелковой подкладке, чтобы оно правильно сидело и было мягким внутри. Она выкроила его так, что шелковая подкладка придавала форму, а ткань свободно ниспадала, не пузырясь и не задираясь.
– Ну, может быть, в Биаритце ее и будут носить, – сказал Ксавье не очень уверенно, – какой-то сезон.
– Так вы продадите мне всю партию?
– Конечно, нет, – ответил Ксавье. – Мы ведь установили, что у вас нет денег.
– Но я же сказала, что деньги будут через десять дней.
– Через десять дней и купите ткань. – Ксавье был раздражен, ему уже надоел этот разговор. Речь шла о ничтожной сумме, а на это надо было тратить его драгоценное время!
– Вы трус, а не бизнесмен. – Слова ее были оскорбительными, но голос – легким и женственным, поэтому звучало это очень своеобразно. – Вы что же, боитесь риска?
– Видите ли, мадемуазель, – он запнулся: он не запомнил ее имени, не помнил даже, представил ли ее секретарь. – Сколько у вас денег, здесь, сейчас, а не через несколько дней?
Николь вытащила кошелек. Там было сорок франков, которых не хватило бы даже на дорогу до Биаритцы.
– Как раз на три штуки, – сказал Ксавье. – Я иду вам навстречу.
– Навстречу? – переспросила Николь. – Да ведь это ткань, которую никто не берет! Это не вы идете мне навстречу, вы получаете деньги за тот товар, что лежал бы у вас мертвым грузом.
– Вот что, мадемуазель, – Ксавье уже терял терпение и даже не собирался задумываться о ее имени, – вы берете ткань или нет?
В ответ Николь выложила ассигнации на его стол.
– Я вернусь, – сказала она.
Она вернулась. Через шесть недель, а потом еще через два месяца.
– Я рад успеху ваших платьев, – сказал Ксавье. – Я также рад, что вы привезли одно из них в Париж. Вы делаете любопытные вещи из ткани джерси.
Корсажи со множеством складок, вуали, зауженные талии, сборки и рюши, вышивки и кружева – вот что было в моде. Вот на что был спрос, а вовсе не на тусклую и некрасивую шерстяную ткань, первоначально предназначавшуюся для мужского нижнего белья. Где на такой ткани разместить вытачки для груди? Не говоря уже об оборках и рюшах, о вышивке и украшениях. Теперь ответ был известен: ни оборок, ни рюшей не нужно вовсе, не нужно и лифа. А шейный вырез обнажает тело больше, чем принято. Вопрос о вытачках тоже решается просто: можно обойтись без них. Смелое решение! Платья из джерси обтекают, подчеркивают форму груди сами по себе. И таким же образом решается проблема талии: джерси просто следует линиям тела, обозначая талию, не портя ее ни швами, ни рельефами. Так же незаметно обозначаются и бедра. А кроме того, как заметил Ксавье, корсета внутри не было. Конечно, Пуаре мог тоже обходиться без корсета, но модели Пуаре экстравагантны и богаты, с экзотическими восточными отделками, что отвлекает взгляд от такой важной детали. Платье мадемуазель Редон (теперь уже Ксавье знал ее имя) было иным – без украшений, без рюшей, без вышивок, оно привлекало внимание к самому телу женщины.
В дорогом ресторане, неподалеку от Бурс, Ким стал свидетелем разговора биржевых маклеров о том, что теперь, когда наступил мир, цена акций несомненно поднимется. На улице Муфтар в мясной лавке домохозяйка и мясник радостно толковали об окончании войны, которое означало и конец употребления некоего кушания, называемого парижанами «бельгийский паштет». Согласно рецепту, для его приготовления бралась конина и крольчатина в равных пропорциях, и выходило, что на одну лошадь требовался ровно один кролик. На улице же Сен-Дени скучающие лица прохожих, казалось, говорили: будет там перемирие или нет, а дела должны идти, как обычно. В еврейском квартале, неподалеку от площади Восг, на тротуаре сидела женщина. Ким спросил, не случилось ли с ней чего-нибудь и не может ли он ей как-то помочь. Она молча протянула ему траурный бланк похоронки на своего сына – известие пришло по почте в это самое утро – первое утро наступающего мира. На блошином рынке торговцы расстилали одеяла, усаживались на них и начинали потягивать красное вино, позабыв о делах.
В четыре часа Ким, почувствовав голод, остановился перед рестораном «Два урода» и увидел там Гюса Леггетта, который предложил ему пообедать вместе. Отпрыск семьи банкира с запада Франции, высокий, крепкий, двадцати с небольшим лет, но уже оплывающий жирком из-за привычки хорошо поесть, Гюс занимался в Париже художественной литературой. Он поинтересовался у Кима, как продвигаются его рассказы.
– Отлично! Просто отлично! – ответил Ким, не упоминая о растущей стопке отказных заметок. Не в его принципах было говорить правду издателям. Возможно, он и был очень молод и неопытен, но чему-чему, а этому уже научился.
– Когда же позволишь мне их прочитать? Помни, ты обещал, что я увижу их первым.
– К сожалению, на жизнь тоже надо зарабатывать, – сказал Ким. – Приходится прерываться, чтобы писать разные статьи.
– Тебе не следует тратить свой талант на журналистику, – сказал Гюс. Он всегда чересчур увлекался книгами, к большому разочарованию своего отца-банкира. Больше всего Гюсу хотелось походить на Кима Хендрикса и, как он, быть одновременно и утонченным, и мужественным.
– Да ты же не прочитал ни одного слова из того, что я написал, – ответил Ким. – Откуда ты взял, что у меня талант?
– Во-первых, я это чую, – сказал Гюс, похлопывая указательным пальцем по кончику носа. – Во-вторых, это заметно даже по твоим журнальным и газетным статьям.
Ким пожал плечами, чувствуя неловкость, как всегда, когда его хвалили. Он был совершенно убежден в том, что у него есть талант, и верил в себя с поистине религиозным фанатизмом. Однако наступали моменты, когда он казался сам себе подделкой, ничем не лучше тех «поэтов» и «романистов», что собирались за столиками кафе и жаловались друг другу на мир, не признающий гениальности тех стихов и книг, которые они так и не удосужились написать до конца.
– Где ты живешь? – поинтересовался Гюс. – Я загляну к тебе и почитаю твои рассказы, так что их не придется даже выносить из твоей квартиры.
– Я остановился в гостинице. Настоящий клоповник. Как бы то ни было, – сказал Ким, похлопывая по карману пиджака, – послезавтра я возвращаюсь в Нью-Йорк. На Рождество мы с Салли поженимся, и оба семейства ожидают, что я вернусь ко Дню благодарения.
– Скверно, – ответил Гюс. – Право же, тебе надо задержаться в Париже и разобраться, что же такое жизнь.
– Наконец-то «Сан» сдалась, они согласились нанять меня. Я собираюсь жить в Нью-Йорке и именно там выяснять, что такое жизнь, – сказал Ким. С тех пор как в 1916 году он оставил Йельский университет и добровольцем отправился прямо на фронт, у него не было места, которое он мог бы назвать своим собственным домом. Он с нетерпением ждал момента наступления устойчивой и размеренной жизни.
– Нью-Йорк – не Париж. – Сказал Гюс. – Париж – вот единственное место для литераторов.
– Надеюсь, когда-нибудь я смогу себе это позволить, и мы с Салли поживем здесь, – сказал Ким. – Ладно, спасибо за обед. – Они съели сосиски с чесноком и картошкой, запивая их белым вином, – все было просто восхитительно. – Мне пора. Я пишу статью о провозглашении мира здесь, в Париже, так что мне еще многое надо увидеть.
– Счастливо, – сказал Гюс. – Не забудь заглянуть ко мне, если приедешь когда-нибудь с женой в Париж. Я снял квартиру на Левом Берегу, улица Дракона, так что заходи…
Ким пообещал зайти и, впитывая звуки и запахи празднующего города, начал понемногу продумывать заметку, которую отошлет в Нью-Йорк. Нужные слова быстро находились, материал на ходу приобретал готовую форму, передавая впечатления и переживания дня, а это позволяло чувствовать себя сильнее и уверенней и даже по-новому взглянуть на возможность стать соперником обходительного господина из «роллс-ройса». С его-то талантом и перспективами, решил Ким, он потягается с любым. И чем больше он думал о ней, тем больше его очаровывала и привлекала эта ослепительная, благоухающая, сияющая мадемуазель Редон, в столь юном возрасте – уже хозяйка элегантного магазина, не гнушавшаяся черной работы, да к тому же позволившая ему упорствовать в своей ошибке, выставив себя таким дураком. Назвать ее дубиной! Он вспыхивал каждый раз, как только вспоминал об этом.
Время от времени он вспоминал и о Салли, чувствуя себя виноватым, но радостное настроение этого дня, уверенность в себе, заметно возросшая после разговора с Гюсом, и, более всего, властность восторженного чувства, пробужденного неотразимой Николь Редон, позволили ему довольно быстро отмести в сторону чувство вины, от которого у него влажнели пальцы.
Ведь это был Париж, город любви! Война была закончена, и весь мир торжествовал! Он молод, пока еще холост, и вся жизнь впереди – жизнь, которую он намеревался провести с Салли. Романтическое приключение – одно на всю жизнь – с подразумевающимся с самого начала горьковато-сладким окончанием, ничему не повредит. Собственно говоря, как писатель, желавший испытать все богатство эмоциональных переживаний и все удовольствия и боль жизни, он просто должен решиться на это. С Салли все будет прекрасно, и, совсем успокоившись, Ким провел остаток дня, витая в облаках, и эти невидимые прекрасные облака благоухали ароматом ее духов, не отпускавших его. Воспоминания о ней наполняли сердце неизъяснимым счастьем всякий раз, как только он взглядывал на часы и видел, что стрелки неуклонно двигаются к восьми.
Богача Ролана Ксавье война сделала еще богаче. Его фабрики, разбросанные по всей Европе, выпускали ту самую материю, в которую одевали солдат европейских стран. С начала войны фабрики работали двадцать четыре часа в сутки, выпуская реки ткани и принося огромную прибыль их владельцам.
Николь было интересно, с какого рода предложением он обратится к ней. Ведь они перестали разговаривать год назад.
В 1917 году Николь открыла магазинчик в Биаритце. Перед этим она служила там у модистки и однажды сшила себе платье из ткани джерси, переделанное из пыльника; пыльник она носила, чтобы защитить одежду, когда работала с перьями, лентами и цветами. А клиенты модистки вдруг пришли в восторг от простого платья Николь и попросили сделать такие же для них. Она, сколь честолюбивая, столь и трудолюбивая, решила попробовать. Но для этого ей нужно было купить партию ткани.
Она поехала в Париж не без риска для себя: это было в разгар войны, и смело постучалась в двери одной из самых больших фирм Франции. Ролан Ксавье уделил полторы минуты девушке из провинции, а потом отослал ее к одному из приказчиков, даже не к старшему, как с неприязнью отметила Николь, который показал ей рулоны, не пользующиеся спросом. Николь, скрывавшая свое прошлое с тех пор, как ушла из дома, уже привыкла к тому, что ей дают то, что не нужно никому.
Да, вязаная шерстяная ткань под названием «джерси» была никому не нужна. Ее изобретатель полагал, что ее можно использовать для нижнего белья – например, для ночных рубашек. Она стоила чрезвычайно дешево и делалась на новой вязальной машине. Но дешевизна была ее единственным достоинством. Люди жаловались, что она колется, боялись, что будет рваться и ползти, топорщиться сзади и тянуться на локтях и коленях. Цвет был совершенно некрасивый – оттенок бежевого, напоминающий рабочую одежду землекопов и водителей грузовиков. Никто не хотел покупать джерси, ткань лежала, занимая место.
Когда Николь решила купить всю партию, заказчик заколебался. Николь Редон не была известна фирме. Хуже того, никто не знал ее денежных возможностей. Магазинчик в Биаритце, возможно, купленный в виде развлечения ее любовником, не мог произвести впечатления на Ролана Ксавье, который снабжал лучшие дома Франции: Дусе, Ворф, Пуаре. Нет, сказал приказчик, он не сможет принять заказ на покупку всей партии джерси. Она настаивала и добилась-таки новой встречи с Роланом Ксавье.
– Я хочу купить у вас всю партию джерси, – сказала Николь.
– Есть ли у вас деньги?
– Будут через десять дней.
– Хорошо, вот через десять дней и купите.
– Но через десять дней я ведь буду в Биаритце. У меня свой магазин. Мне надо обслуживать клиентов.
– Ваши клиенты – женщины? – спросил Ксавье, видный мужчина с большими усами и ясными карими глазами.
– Конечно, – сказала Николь, не понимая, к чему он клонит.
– Эта ткань предназначена для мужчин, но мужчины не хотят ее носить. Ткань считается слишком тяжелой и жесткой. Почему вы думаете, что ее будут носить женщины?
– Потому что я сама ее ношу, и этого же пожелали мои клиентки.
Для подтверждения своих слов Николь купила несколько ярдов джерси и сшила себе платье на шелковой подкладке, чтобы оно правильно сидело и было мягким внутри. Она выкроила его так, что шелковая подкладка придавала форму, а ткань свободно ниспадала, не пузырясь и не задираясь.
– Ну, может быть, в Биаритце ее и будут носить, – сказал Ксавье не очень уверенно, – какой-то сезон.
– Так вы продадите мне всю партию?
– Конечно, нет, – ответил Ксавье. – Мы ведь установили, что у вас нет денег.
– Но я же сказала, что деньги будут через десять дней.
– Через десять дней и купите ткань. – Ксавье был раздражен, ему уже надоел этот разговор. Речь шла о ничтожной сумме, а на это надо было тратить его драгоценное время!
– Вы трус, а не бизнесмен. – Слова ее были оскорбительными, но голос – легким и женственным, поэтому звучало это очень своеобразно. – Вы что же, боитесь риска?
– Видите ли, мадемуазель, – он запнулся: он не запомнил ее имени, не помнил даже, представил ли ее секретарь. – Сколько у вас денег, здесь, сейчас, а не через несколько дней?
Николь вытащила кошелек. Там было сорок франков, которых не хватило бы даже на дорогу до Биаритцы.
– Как раз на три штуки, – сказал Ксавье. – Я иду вам навстречу.
– Навстречу? – переспросила Николь. – Да ведь это ткань, которую никто не берет! Это не вы идете мне навстречу, вы получаете деньги за тот товар, что лежал бы у вас мертвым грузом.
– Вот что, мадемуазель, – Ксавье уже терял терпение и даже не собирался задумываться о ее имени, – вы берете ткань или нет?
В ответ Николь выложила ассигнации на его стол.
– Я вернусь, – сказала она.
Она вернулась. Через шесть недель, а потом еще через два месяца.
– Я рад успеху ваших платьев, – сказал Ксавье. – Я также рад, что вы привезли одно из них в Париж. Вы делаете любопытные вещи из ткани джерси.
Корсажи со множеством складок, вуали, зауженные талии, сборки и рюши, вышивки и кружева – вот что было в моде. Вот на что был спрос, а вовсе не на тусклую и некрасивую шерстяную ткань, первоначально предназначавшуюся для мужского нижнего белья. Где на такой ткани разместить вытачки для груди? Не говоря уже об оборках и рюшах, о вышивке и украшениях. Теперь ответ был известен: ни оборок, ни рюшей не нужно вовсе, не нужно и лифа. А шейный вырез обнажает тело больше, чем принято. Вопрос о вытачках тоже решается просто: можно обойтись без них. Смелое решение! Платья из джерси обтекают, подчеркивают форму груди сами по себе. И таким же образом решается проблема талии: джерси просто следует линиям тела, обозначая талию, не портя ее ни швами, ни рельефами. Так же незаметно обозначаются и бедра. А кроме того, как заметил Ксавье, корсета внутри не было. Конечно, Пуаре мог тоже обходиться без корсета, но модели Пуаре экстравагантны и богаты, с экзотическими восточными отделками, что отвлекает взгляд от такой важной детали. Платье мадемуазель Редон (теперь уже Ксавье знал ее имя) было иным – без украшений, без рюшей, без вышивок, оно привлекало внимание к самому телу женщины.