Спускаясь вниз по тропинке в темноте с приятной уверенностью, что все сделано и в ближайшие четыре часа ничего делать не надо, он чувствовал, как подбодрили его мысли о конкретных вещах, и теперь сознание, что мост непременно придется взрывать, принесло ему чуть ли не успокоение.
   Чувство неопределенности, которое он растравил в себе, — так бывает, когда из-за путаницы в числах не знаешь, ждать ли тебе гостей сегодня или нет, — и беспокойство, не оставлявшее его с тех пор, как Андрес ушел с донесением Гольцу, теперь исчезло. Теперь он знал наверняка, что праздник отложен не будет. Так лучше, по крайней мере, знаешь наверняка, думал он. Так гораздо лучше.

31

   И вот они опять вместе в мешке, и наступил уже поздний час последней ночи. Мария лежала вплотную к нему, он чувствовал всю длину ее гладких ног, прильнувших к его ногам, и ее груди, точно два маленьких холма на равнине, где протекает ручей, а за холмами начинался длинный лог — ее шея, к которой прижимались его губы. Он лежал не двигаясь и ни о чем не думал, а она гладила его по голове.
   — Роберто, — сказала Мария совсем тихо и поцеловала его. — Мне очень стыдно. Мне не хочется огорчать тебя, но мне очень больно и как-то неладно внутри. Боюсь, что сегодня тебе не будет хорошо со мной.
   — Всегда бывает очень больно и как-то неладно, — сказал он. — Ничего, зайчонок. Не бойся. Мы ничего такого не будем делать, от чего может быть больно.
   — Не в том дело. Дело в том, что я не могу быть с тобой так, как мне хочется.
   — Это не имеет значения. Это пройдет. Когда мы лежим так рядом, мы все равно вместе.
   — Да, но мне стыдно. Это, наверно, от того нехорошего, что со мной делали. Не от того, как ты со мной.
   — Не будем говорить об этом.
   — Я не хочу говорить. Только мне было так обидно, что именно сегодня, в эту ночь, я не могу быть с тобой так, как мне хочется, вот я и сказала, чтобы ты знал почему.
   — Слушай, зайчонок, — сказал он. — Это скоро пройдет, и все тогда будет в порядке. — Но он подумал: жаль все-таки, что так вышло в последнюю ночь.
   Потом ему стало стыдно, и он сказал:
   — Прижмись ко мне крепче, зайчонок. Когда я чувствую тебя близко, мне так же хорошо, как когда я люблю тебя.
   — А мне очень стыдно, потому что я думала, сегодня ночью будет так, как было там, на горе, когда мы возвращались от Эль Сордо.
   — Que va, — сказал он ей. — Не каждый день так бывает. И сейчас не хуже, чем было тогда. — Он лгал, стараясь не думать о своем разочаровании. — Мы полежим тихонько вместе и так заснем. Давай поговорим. Ведь мы с тобой так мало разговариваем.
   — Может быть, поговорим о твоей работе, о том, что будет завтра. Мне бы так хотелось знать про твою работу.
   — Нет, — сказал он, и удобно вытянулся во всю длину мешка, и теперь лежал неподвижно, щекой прижавшись к ее плечу, левую руку подложив ей под голову. — Самое разумное — это не говорить о том, что будет завтра, и о том, что случилось сегодня. В нашем деле потерь не обсуждают, а то, что должно быть сделано завтра, будет сделано. Ты не боишься?
   — Que va, — сказала она. — Я всегда боюсь. Но теперь я так сильно боюсь за тебя, что мне некогда думать о себе.
   — Не надо, зайчонок. Я бывал во многих переделках. И похуже этой, — солгал он.
   Потом вдруг, поддаваясь соблазну уйти от действительности, он сказал:
   — Давай говорить про Мадрид и про то, как мы там будем.
   — Хорошо, — сказала она и потом: — О Роберто, мне так жаль, что я сегодня такая. Может быть, я могу сделать для тебя еще что-нибудь?
   Он погладил ее по голове и поцеловал ее, а потом лежал, прижавшись к ней и удобно вытянувшись, и прислушивался к тишине ночи.
   — Вот можешь поговорить со мной про Мадрид, — сказал он и подумал: это останется при мне и пригодится мне на завтра. Завтра мне понадобится все, что только у меня есть. Он улыбнулся в темноте.
   Потом он опять уступил и дал себе соскользнуть в далекое от действительности, испытывая при этом блаженство, похожее на то, какое дает ночная близость, когда нет понимания, а есть лишь наслаждение этой близостью.
   — Моя любимая, — сказал он и поцеловал ее. — Слушай. Вчера вечером я думал про Мадрид и воображал себе, как я приеду туда и оставлю тебя в отеле, а сам пойду повидать кое-кого в другой отель, где живут русские. Только это все вздор. Ни в каком отеле я тебя не оставлю.
   — Почему?
   — Потому что я хочу, чтобы ты была со мной. Я тебя не оставлю ни на минуту. Я пойду вместе с тобой в Сегуридад за документами. Потом я пойду вместе с тобой купить, что тебе нужно из платья.
   — Мне нужно немного, я могу сама купить.
   — Нет, тебе нужно много, и мы пойдем вместе и купим все самое лучшее, и ты будешь очень красивая во всем этом.
   — А по-моему, лучше останемся в номере в отеле, а за платьями пошлем кого-нибудь. Где отель?
   — На Пласа-дель-Кальяо. Мы много времени будем проводить там в номере. Там есть широкая кровать с чистыми простынями, и в ванной идет горячая вода из крана, и там есть два стенных шкафа, я развешу свои вещи в одном, а другой будет тебе, и там высокие, широкие окна, которые можно распахнуть настежь, а за окнами, на улице, весна. И я знаю такие места, где можно хорошо пообедать, там торгуют из-под полы, но кормят очень хорошо, и я знаю лавки, где можно купить вино и виски. И что-нибудь мы захватим с собой в номер на тот случай, если проголодаемся, и виски тоже захватим на тот случай, если мне захочется выпить, а тебе я куплю мансанильи.
   — А мне хочется попробовать виски.
   — Но ведь его так трудно достать, а мансанилью ты любишь.
   — Ладно, не надо мне твоего виски, Роберто, — сказала она. — О, как я тебя люблю. И тебя, и твое виски, которое ты для меня жалеешь. Свинья ты все-таки.
   — Я тебе дам попробовать, но женщинам это вредно.
   — А я до сих пор знала только то, что женщинам полезно, — сказала Мария. — Но как я там лягу в постель? Все в той же свадебной рубашке?
   — Нет. Я куплю тебе разные сорочки и пижамы, если тебе больше понравится спать в пижаме.
   — Я куплю себе семь свадебных рубашек, — сказала она. — По одной на каждый день недели. И тебе я тоже куплю чистую свадебную рубашку. Ты свою рубашку когда-нибудь стираешь?
   — Иногда стираю.
   — Я буду следить, чтоб у тебя было все чистое, и я буду наливать тебе виски и разбавлять его водой, так, как вы делали, когда мы были у Глухого. И я достану тебе маслин, и соленой трески, и орешков на закуску, и мы просидим там в номере целый месяц и никуда не будем выходить. Если только я смогу быть с тобой так, как мне хочется, — сказала она, вдруг приуныв.
   — Это ничего, — сказал ей Роберт Джордан. — Правда, это ничего. Может быть, у тебя там была какая-нибудь ссадина и образовался рубец и он теперь болит. Это бывает. Но это всегда очень быстро проходит. Наконец, в Мадриде есть хорошие врачи, на случай, если у тебя что-нибудь серьезное.
   — Но ведь раньше все было хорошо, — жалобно сказала она.
   — Тем более; значит, все опять будет хорошо.
   — Тогда давай опять говорить про Мадрид. — Она переплела свои ноги с его ногами и потерлась макушкой о его плечо. — А ты там не будешь меня стыдиться, что я такая уродина? Стриженая?
   — Нет. Ты красивая. У тебя красивое лицо и прекрасное тело, длинное и легкое. Кожа у тебя гладкая, цвета темного золота, и всякий, кто тебя увидит, захочет отнять тебя у меня.
   — Que va, отнять меня у тебя! — сказала она. — Больше ни один мужчина не прикоснется ко мне до самой смерти. Отнять меня у тебя!
   — А многие захотят. Вот посмотришь.
   — Они увидят, как я тебя люблю, и сразу поймут, что тронуть меня — это все равно что сунуть руку в котел с расплавленным свинцом. А ты? Когда ты увидишь красивых женщин, умных, образованных, под стать тебе? Ты не будешь стыдиться меня?
   — Никогда. Я женюсь на тебе.
   — Если хочешь, — сказала она. — Но раз у нас теперь церкви нет, это, по-моему, не имеет значения.
   — А все-таки мы с тобой поженимся.
   — Если хочешь. Знаешь что? Если мы когда-нибудь попадем в другую страну, где еще есть церковь, может быть, мы там сможем пожениться?
   — У меня на родине церковь еще есть, — сказал он ей. — Там мы можем пожениться, если для тебя это важно. Я никогда не был женат. Так что это очень просто сделать.
   — Я рада, что ты никогда не был женат, — сказала она. — Но я рада, что ты знаешь все, про что мне говорил, потому что это означает, что ты знал многих женщин, а Пилар говорит, что только за таких мужчин можно выходить замуж. Но теперь ты не будешь бегать за другими женщинами? Потому что я умру, если будешь.
   — Я никогда особенно много не бегал за женщинами, — сказал он, и это была правда. — До тебя я даже не думал, что могу полюбить по-настоящему.
   Она погладила его по щеке, потом обняла его.
   — Ты, наверно, знал очень многих женщин?
   — Но не любил ни одной.
   — Послушай. Мне Пилар сказала одну вещь…
   — Какую?
   — Нет. Лучше я тебе не скажу. Давай говорить про Мадрид.
   — А что ты хотела сказать?
   — Теперь уже не хочу.
   — А может быть, все-таки лучше скажешь, вдруг это важно?
   — Ты думаешь, это может быть важно?
   — Да.
   — Откуда ты знаешь? Ты же не знаешь, что это такое.
   — Я вижу по тебе.
   — Ну хорошо, я не буду от тебя скрывать. Пилар сказала мне, что мы завтра все умрем, и что ты это знаешь так же хорошо, как и она, и что тебе это все равно. Она это не в осуждение тебе сказала, а в похвалу.
   — Она так сказала? — спросил он. Сумасшедшая баба, подумал он, а вслух сказал: — Это все ее чертовы цыганские выдумки. Так говорят старые торговки на рынке и трусы в городских кафе. Чертовы выдумки, так ее и так. — Он почувствовал, как пот выступил у него под мышками и струйкой потек вдоль бока, и он сказал самому себе: боишься, да? А вслух сказал: — Она просто суеверная, болтливая баба. Давай опять говорить про Мадрид.
   — Значит, ты ничего такого не знаешь?
   — Конечно, нет. Не повторяй эту гадость, — сказал он, употребив еще более крепкое, нехорошее слово.
   Но теперь, когда он заговорил про Мадрид, ему уже не удалось уйти в вымысел целиком. Он просто лгал своей любимой и себе, чтобы скоротать ночь накануне боя, и знал это. Ему было приятно, но вся прелесть иллюзий исчезла. И все-таки он заговорил опять.
   — Я уже думал о твоих волосах, — сказал он. — И о том, что нам с ними делать. Они сейчас отрастают ровно со всех сторон, как мех у пушистого зверя, и их очень приятно трогать, и мне они очень нравятся, они очень красивые, и так хорошо пригибаются, когда я провожу по ним рукой, и потом опять встают, точно рожь под ветром.
   — Проведи по ним рукой.
   Он провел и не отнял руки и продолжал говорить, шевеля губами у самого ее горла, а у него самого в горле что-то набухало все больше и больше.
   — Но в Мадриде мы можем пойти с тобой к парикмахеру, и тебе подстригут их на висках и на затылке, как у меня, для города это будет лучше выглядеть, пока они не отросли.
   — Я буду похожа на тебя, — сказала она и прижала его к себе. — И мне никогда не захочется изменить прическу.
   — Нет. Они будут все время расти, и это нужно только вначале, пока они еще короткие. Сколько потребуется времени, чтобы они стали длинные?
   — Совсем длинные?
   — Нет. Вот так, до плеч. Мне хочется, чтоб они у тебя были до плеч.
   — Как у Греты Гарбо?
   — Да, — сказал он хрипло.
   Теперь вымысел стремительно возвращался, и он спешил поскорее поддаться ему всем существом. И вот он опять оказался в его власти и продолжал:
   — Они будут висеть у тебя до плеч свободно, а на концах немного виться, как вьется морская волна, и они будут цвета спелой пшеницы, а лицо у тебя цвета темного золота, а глаза — того единственного цвета, который подходит к твоим волосам и к твоей коже, золотые с темными искорками, и я буду отгибать тебе голову назад, и смотреть в твои глаза, и крепко обнимать тебя.
   — Где?
   — Где угодно. Везде, где мы будем. Сколько времени нужно, чтобы твои волосы отросли?
   — Не знаю, я раньше никогда не стриглась. Но я думаю, что за полгода они отрастут ниже ушей, а через год будут как раз такие, как тебе хочется. Но только раньше будет знаешь что?
   — Нет. Скажи.
   — Мы будем лежать на большой, чистой кровати в твоем знаменитом номере, в нашем знаменитом отеле, и мы будем сидеть вместе на знаменитой кровати и смотреть в зеркало гардероба, и там, в зеркале, будешь ты и я, и я обернусь к тебе вот так, и обниму тебя вот так, и потом поцелую тебя вот так.
   Потом они лежали неподвижно рядом, прижавшись друг к другу в темноте, оцепенев, замирая от боли, тесно прижавшись друг к другу, и, обнимая ее, Роберт Джордан обнимал все то, чему, он знал, никогда не сбыться, но он нарочно продолжал говорить и сказал:
   — Зайчонок, мы не всегда будем жить в этом отеле.
   — Почему?
   — Мы можем снять себе квартиру в Мадриде, на той улице, которая идет вдоль парка Буэн-Ретиро. Там одна американка до начала движения сдавала меблированные квартиры, и я думаю, что мне удастся снять такую квартиру не дороже, чем она стоила до начала движения. Там есть квартиры, которые выходят окнами в парк, и он весь виден из окон: железная ограда, клумбы, дорожки, усыпанные гравием, и зелень газонов, изрезанных дорожками, и тенистые деревья, и множество фонтанов, больших и маленьких, и каштаны, они сейчас как раз цветут. Вот приедем в Мадрид — будем гулять по парку и кататься в лодке на пруду, если там уже опять есть вода.
   — А почему там не было воды?
   — Ее спустили в ноябре, потому что она служила ориентиром для авиации во время воздушных налетов на Мадрид. Но я думаю, что теперь там уже опять есть вода. Наверно, я не знаю. Но даже если воды нет, мы будем гулять по всему парку, в нем есть одно место, совсем как лес, там растут деревья со всех концов света, и на каждом висит табличка, где сказано, как это дерево называется и откуда оно родом.
   — Я бы еще хотела сходить в кино, — сказала Мария. — Но деревья — это тоже интересно. И я постараюсь выучить все названия, если только смогу запомнить.
   — Там не так, как в музее, — сказал Роберт Джордан. — Деревья растут на воле, и в парке есть холмы, и одно место в нем настоящие джунгли. А за парком книжный базар, там вдоль тротуара стоят сотни киосков, где торгуют подержанными книгами, и теперь там очень много книг, потому что их растаскивают из домов, разрушенных бомбами, и домов фашистов и приносят на книжный базар. Я бы мог часами бродить по книжному базару, как в прежние дни, до начала движения, если б у меня только было на это время в Мадриде.
   — А пока ты будешь ходить по книжному базару, я займусь хозяйством, — сказала Мария. — Хватит у нас денег на прислугу?
   — Конечно. Можно взять Петру, горничную из отеля, если она тебе понравится. Она чистоплотная и хорошо стряпает. Я там обедал у журналистов, которым она готовила. У них в номерах есть электрические плитки.
   — Можно взять ее, если ты хочешь, — сказала Мария. — Или я кого-нибудь сама подыщу. Но тебе, наверно, придется очень часто уезжать? Меня ведь не пустят с тобой на такую работу.
   — Может быть, я получу работу в Мадриде. Я уже давно на этой работе, а бойцом я стал с самого начала движения. Очень может быть, что теперь меня переведут в Мадрид. Я никогда не просил об этом. Я всегда был или на фронте, или на такой работе, как эта.
   Знаешь, до того как я встретил тебя, я вообще никогда ни о чем не просил. Никогда ничего не добивался. Никогда не думал о чем-нибудь, кроме движения и кроме того, что нужно выиграть войну. Честное слово, я был очень скромен в своих требованиях. Я много работал, а теперь вот я люблю тебя, и, — он говорил, ясно представляя себе то, чему не бывать, — я люблю тебя так, как я люблю все, за что мы боремся. Я люблю тебя так, как я люблю свободу, и человеческое достоинство, и право каждого работать и не голодать. Я люблю тебя, как я люблю Мадрид, который мы защищали, и как я люблю всех моих товарищей, которые погибли в этой войне. А их много погибло. Много. Ты даже не знаешь, как много. Но я люблю тебя так, как я люблю то, что я больше всего люблю на свете, и даже сильнее. Я тебя очень сильно люблю, зайчонок. Сильнее, чем можно рассказать. Но я говорю для того, чтобы ты хоть немного знала. У меня никогда не было жены, а теперь ты моя жена, и я счастлив.
   — Я буду стараться изо всех сил, чтоб быть тебе хорошей женой, — сказала Мария. — Правда, я ничего не умею, но я постараюсь, чтобы ты этого не чувствовал. Если мы будем жить в Мадриде — хорошо. Если нам придется жить в другом каком-нибудь месте — хорошо. Если нам нигде не придется жить, но мне можно будет уйти с тобой — еще лучше. Если мы поедем к тебе на родину, я научусь говорить по-английски, как все Ingles, которые там живут. Я буду присматриваться ко всем их повадкам и буду делать все так, как делают они.
   — Это будет очень смешно.
   — Наверно. И я буду делать ошибки, но ты меня будешь поправлять, и я никогда не сделаю одну и ту же ошибку два раза. Ну, два раза — может быть, но не больше. А потом, если тебе когда-нибудь там, на твоей родине, захочется поесть наших кушаний, я могу тебе их приготовить. Я поступлю в такую школу, где учат всему, что должна знать хорошая жена, если такие школы есть, и я буду там учиться.
   — Такие школы есть, но тебе это совсем ни к чему.
   — Пилар сказала мне, что они как будто есть в вашей стране. Она прочитала про них в журнале. Она сказала мне, что я должна научиться говорить по-английски, и говорить хорошо, так, чтобы тебе никогда не пришлось меня стыдиться.
   — Когда она тебе все это сказала?
   — Сегодня, когда мы укладывали вещи. Она только про то и говорила, что я должна делать, чтобы быть тебе хорошей женой.
   Кажется, и она тоже в Мадрид ездила, подумал Роберт Джордан, а вслух сказал:
   — Что она еще говорила?
   — Она сказала, что я должна следить за собой и беречь свою фигуру, как будто я матадор. Она сказала, что это очень важно.
   — Она права, — сказал Роберт Джордан. — Но тебе еще много лет не придется об этом беспокоиться.
   — Нет. Она сказала, что наши женщины всегда должны помнить об этом, потому что это может начаться вдруг. Она сказала, что когда-то она была такая же стройная, как и я, но в те времена женщины не занимались гимнастикой. Она сказала мне, какую гимнастику я должна делать, и сказала, что я не должна слишком много есть. Она сказала мне, чего нельзя есть. Только я забыла, придется опять спросить.
   — Картошку.
   — Да, картошку и ничего жареного, а когда я ей рассказала, что у меня болит, она сказала, что я не должна говорить тебе, а должна перетерпеть, так, чтобы ты ничего не знал. Но я тебе сказала, потому что я никогда ни в чем не хочу тебе лгать и еще потому, что я боялась, вдруг ты подумаешь, что я не могу чувствовать радость вместе с тобой и что то, что было там, на горе, на самом деле было совсем не так.
   — Очень хорошо, что ты мне сказала.
   — Правда? Ведь мне стыдно, и я буду делать для тебя все, что ты захочешь. Пилар меня научила разным вещам, которые можно делать для мужа.
   — Делать ничего не нужно. То, что у нас есть, это наше общее, и мы будем беречь его и хранить. Мне хорошо и так, когда я лежу рядом с тобой, и прикасаюсь к тебе, и знаю, что это правда, что ты здесь, а когда ты опять сможешь, тогда у нас будет все.
   — Разве у тебя нет потребностей, которые я могла бы удовлетворить? Она мне это тоже объяснила.
   — Нет. У нас все потребности будут вместе. У меня нет никаких потребностей отдельно от тебя.
   — Я очень рада, что это так. Но ты помни, что я всегда готова делать то, что ты хочешь. Только ты мне должен говорить сам, потому что я очень глупая и многое из того, что она мне говорила, я не совсем поняла. Мне было стыдно спрашивать, а она такая умная и столько всего знает.
   — Зайчонок, — сказал он. — Ты просто чудо.
   — Que va, — сказала она. — Но это не легкое дело — научиться всему, что должна знать жена, в день, когда сворачивают лагерь и готовятся к бою, а другой бой уже идет неподалеку, и если у меня что-нибудь выйдет не так, ты мне должен сказать об этом, потому что я тебя люблю. Может быть, я не все правильно запомнила: многое из того, что она мне говорила, было очень сложно.
   — Что еще она тебе говорила?
   — Ну, так много, что всего и не упомнишь. Она сказала, что если я опять стану думать о том нехорошем, что со мной сделали, то я могу сказать тебе об этом, потому что ты добрый человек и все понимаешь. Но что лучше об этом никогда не заговаривать. Разве только если оно опять начнет мучить меня, как бывало раньше, и еще она сказала, что, может быть, мне будет легче, если я тебе скажу.
   — А оно мучит тебя сейчас?
   — Нет. Мне сейчас кажется, будто этого и не было вовсе. Мне так кажется с тех пор, как я в первый раз побыла с тобой. Только родителей я не могу забыть. Но этого я и не забуду никогда. Но я хотела бы тебе рассказать все, что ты должен знать, чтобы твоя гордость не страдала, если я в самом деле стану твоей женой. Ни разу, никому я не уступила. Я сопротивлялась изо всех сил, и справиться со мной могли только вдвоем. Один садился мне на голову и держал меня. Я говорю это в утешение твоей гордости.
   — Ты — моя гордость. Я ничего не хочу знать.
   — Нет, я говорю о той гордости, которую муж должен испытывать за жену. И вот еще что. Мой отец был мэр нашей деревни и почтенный человек. Моя мать была почтенная женщина и добрая католичка, и ее расстреляли вместе с моим отцом из-за политических убеждений моего отца, который был республиканцем. Их расстреляли при мне, и мой отец крикнул: «Viva la Republica!»[96] — когда они поставили его к стене деревенской бойни.
   Моя мать, которую тоже поставили к стенке, сказала: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — а я надеялась, что меня тоже расстреляют, и хотела сказать: «Viva la Republica y vivan mis padres!»[97] — но меня не расстреляли, а стали делать со мной нехорошее.
   А теперь я хочу рассказать тебе еще об одном, потому что это и нас с тобой касается. После расстрела у matadero они взяли всех нас — родственников расстрелянных, которые все видели, но остались живы, — и повели вверх по крутому склону на главную площадь селения. Почти все плакали, но были и такие, у которых от того, что им пришлось увидеть, высохли слезы и отнялся язык. Я тоже не могла плакать. Я ничего не замечала кругом, потому что перед глазами у меня все время стояли мой отец и моя мать, такие, как они были перед расстрелом, и слова моей матери: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — звенели у меня в голове, точно крик, который никогда не утихнет. Потому что моя мать не была республиканкой, она не сказала: «Viva la Republica», — она сказала «Viva» только моему отцу, который лежал у ее ног, уткнувшись лицом в землю.
   Но то, что она сказала, она сказала очень громко, почти выкрикнула. И тут они выстрелили в нее, и она упала, и я хотела вырваться и побежать к ней, но не могла, потому что мы все были связаны. Расстреливали их guardia civiles, и они еще держали строй, собираясь расстрелять и остальных, но тут фалангисты погнали нас на площадь, а guardia civiles остались на месте и, опершись на свои винтовки, глядели на тела, лежавшие у стены. Все мы, девушки и женщины, были связаны рука с рукой, и нас длинной вереницей погнали по улицам вверх на площадь и заставили остановиться перед парикмахерской, которая помещалась на площади против ратуши.
   Тут два фалангиста оглядели нас, и один сказал: «Вот это дочка мэра», — а другой сказал: «С нее и начнем».
   Они перерезали веревку, которой я была привязана к своим соседкам, и один из тех двух сказал: «Свяжите остальных опять вместе», — а потом они подхватили меня под руки, втащили в парикмахерскую, силой усадили в парикмахерское кресло, и держали, чтоб я не могла вскочить.
   Я увидела в зеркале свое лицо, и лица тех, которые держали меня, и еще троих сзади, но ни одно из этих лиц не было мне знакомо. В зеркале я видела и себя и их, но они видели только меня. И это было, как будто сидишь в кресле зубного врача, и кругом тебя много зубных врачей, и все они сумасшедшие. Себя я едва могла узнать, так горе изменило мое лицо, но я смотрела на себя и поняла, что это я. Но горе мое было так велико, что я не чувствовала ни страха, ничего другого, только горе.
   В то время я носила косы, и вот я увидела в зеркале, как первый фалангист взял меня за одну косу и дернул ее так, что я почувствовала боль, несмотря на мое горе, и потом отхватил ее бритвой у самых корней. И я увидела себя в зеркале с одной косой, а на месте другой торчал вихор. Потом он отрезал и другую косу, только не дергая, а бритва задела мне ухо, и я увидела кровь. Вот попробуй пальцами, чувствуешь шрам?
   — Да. Может быть, лучше не говорить об этом?
   — Нет. Ничего. Я не будут говорить о самом плохом. Так вот, он отрезал мне бритвой обе косы у самых корней, и все кругом смеялись, а я даже не чувствовала боли от пореза на ухе, и потом он стал передо мной — а другие двое держали меня — и ударил меня косами по лицу и сказал: «Так у нас постригают в красные монахини. Теперь будешь знать, как объединяться с братьями-пролетариями. Невеста красного Христа!»
   И он еще и еще раз ударил меня по лицу косами, моими же косами, а потом засунул их мне в рот вместо кляпа и туго обвязал вокруг шеи, затянув сзади узлом, а те двое, что держали меня, все время смеялись.