Однажды я направил меч в свою грудь, чтобы умереть и не оказаться в рабстве. Меч выбили у меня из рук.
 
 
 
   Наступил вечер. И сегодня по-прежнему, как и утром, когда я записывал свои бессвязные мысли, восемь дней до Рождества Христова, XYI ante Cal. Jan.[10]
   Я читаю свои записи и вношу в них поправки. Это совсем непросто. Я знаю, как тяжело записывать собственные мысли и слова, как будто это касается другого человека, а не тебя самого.
   Но прежде чем я перейду к записям сегодняшнего дня, хочу сказать, что вчера я видел королеву Астрид.
   Королева Гуннхильд позвала меня вчера вечером в палаты продиктовать письмо.
   Королева Астрид сидела с ней рядом на высоком троне и была очень красиво одета. Ее лицо было бледно, но на щеках горел лихорадочный румянец. Даже следы болезни не могли лишить ее красоты. Сразу было видно, что в молодости она блистала красотой.
   Ко мне она отнеслась очень хорошо и говорила со мной как с равным, а не как с презренным рабом.
   Теперь я перехожу к рассказу о сегодняшнем дне.
   Королева Гуннхильд пришла в трапезную сразу после дневной молитвы и сказала, что хочет просмотреть записи.
   Я передал ей все свои рукописи, даже те, что не имели отношения к королеве Астрид. Но я надерзил своей королеве — мое душевное состояние было ужасным. Я был раздражен, а этой роскоши раб позволить себе не может.
   Меня удивило, что такое поведение Кефсе подействовала на королеву. Она растерялась.
   — Я обещала, что не буду требовать твои записи, — сказала она. — Но ты не будешь возражать, если я прочту то, что касается наших бесед?
   — Вы можете прочесть все, что написано на вашем языке, — ответил я.
   Она могла думать, что ей хотелось. Мне же было все равно. Меня не интересовала ни жизнь, ни смерть.
   — А на каком другом языке ты писал? — спросила королева. — На ирландском?
   — Нет, на латыни. Но может, мне и стоило писать на ирландском или греческом. Тогда этот пес Рудольф не сможет ничего прочесть, даже если сумеет добраться до пергамента.
   На мгновение королева растерялась, в ее глазах ярость боролась со смехом. Но под конец она рассердилась:
   — Ниал, как ты смеешь так говорить в моем присутствии!
   Я пожал плечами.
   — Если вам что-то не нравится, королева, вы можете сделать со мной, что угодно — наказать, продать, убить…
   — Я уже обещала, что не продам тебя.
   — Но вы не обещали меня не наказывать и не убивать.
   — Не обещала.
   — А что касается продажи, то вы можете изменить свое мнение. Вы, наверное, тоже слышали, что говорит Хьяртан о женских клятвах:
 
 
Не доверяй
Ни девы речам,
Ни жены разговорам —
На колесе
Их слеплено сердце,
Коварство в груди их.[11]
 
   Если она и поняла намек, что дала обещание не продавать меня под влиянием чувств, а не холодного рассудка, то не показала этого.
   — Это не песнь Хьяртана, — только и сказала королева. — Я слышала ее и от других.
   — Могу заверить вас, королева, что когда я повторяю стихи, слышанные мною от Хьяртана, они ему никогда не принадлежат.
 
 
Скальда глупого строфы
Создать не могут созвучья;
Отличить могу я песню
От пустого бормотанья.
 
   Королева Гуннхильд рассмеялась:
   — Похоже, Ниал высокого о себе мнения и обладает острым умом и злым языком.
   Я ничего не ответил, и через некоторое время Гуннхильд сама продолжила разговор:
   — Это правда, что обещаниям женщин стоит доверять меньше, чем клятвам мужчин. Хотя и на мужчин тоже можно не всегда полагаться. Но когда мужчина нарушает клятву, страдает его честь. Не так обстоит дело с женщинами. Если они и дают предательский совет, то люди не осуждают их так сильно, как мужчин. Но встречаются женщины, для которых честь дороже жизни.
   — И вы, королева Гуннхильд, принадлежите к их числу?
   — Да. Я думала, ты это уже понял.
   — Вы слишком много от меня требуете, королева. Раб не может судить о таких вещах как честь.
   Больше она ничего не сказала, а принялась за чтение.
   Я помогал ей и сам перевел те записи, что были сделаны на латыни. Но я сделал это из честолюбивых помыслов — она должна была узнать, кто я есть на самом деле.
   Неожиданно она стала рассказывать о королеве Астрид.
   — Скоро выяснилось, что у меня есть друзья и при дворе конунга Олава. Однажды ко мне пришел Сигват и сказал, что один человек из свиты ярла остался со мной в Норвегии.
   — Мне кажется, — сказал Сигват, — что ты хорошо знаешь его. Это Эгиль Эмундссон из Скары. Он просил передать тебе привет.
   Я не могла сдержать радости:
   — Эгиль! Это мой молочный брат.
   — Успокойся, Астрид! Веди себя как подобает королеве!
   Сигват покачал головой.
   — Если ты будешь так радоваться и тут же побежишь к Эгилю, то конунг Олав может решить, что он значит для тебя больше, чем есть на самом деле.
   — Эгиль мне не просто молочный брат. Я люблю его как родного.
   — Если ты не поумеришь свой пыл, то пробудишь подозрения у Олава.
   Сигват устроил нам встречу с Эгилем. И я узнала, что мой приемный отец, Эмунд из Скары, подозревал ярла в предательстве. Он специально послал со мной Эгиля в Норвегию, чтобы он позаботился обо мне. Эмунд также послал гонца к моему отцу и передал с ним, что моей вины в происшедшем нет.
   Это было не совсем правдой, но Эмунд желал мне добра. Нам надо было во что бы то ни стало задобрить отца.
   Мы посовещались с Эгилем и Сигватом и решили что Эгиль попросит Олава Харальдссона разрешить ему поехать в Швецию к моему отцу и попробовать договориться о приданом. И если норвежский конунг разрешит ему сделать это, то по дороге Эгиль заедет в Скару, расскажет Эмунду о моей жизни и попросит совета.
   Олав Харальдссон не возражал против поездки Эгиля. А Сигват послал с ним письмо к Оттару Черному.
   Я не знаю, что он написал в том письме, но не сомневаюсь, что он смог все рассказать так, что только Оттар понял, о чем шла речь.
   Астрид посмотрела на Эгиля Эмундссона, который тоже сидел в палатах вместе с нами.
   — Ты, Эгиль, — сказала королева, — можешь рассказать о поездке в Швецию лучше меня.
   Эгиль помолчал, а потом стал рассказывать:
   — В Ёталанде не было уже ни Рёгнвальда ярла, ни его жены, когда я приехал домой. Они убежали из страны, спасаясь от гнева Олава Шведского. И я был рад, что не встретил их.
   Отец созвал тинг. Часть людей поддержала норвежского конунга, часть — шведского. Но все хотели мира. Поэтому было решено, что мы с отцом отправимся к Олаву Шведскому и попробуем уговорить его помириться с Олавом Норвежским.
   Когда мы прибыли в Свитьод, отец сразу же отправился к Олаву. Ты, Астрид, знаешь, как витиевато мог изъясняться мой отец, когда было нужно. И поэтому в его речах королевская дочь ни разу не упоминалась.
   Вместе этого он попросил конунга рассудить один спор. Дело касалось двух знатных людей — достойных, но враждовавших друг с другом. Сильный старался навредить слабому. На тинге было решено, что сильный заплатит выкуп. Но когда пришло время платить, он отдал гусят вместо взрослых гусей, поросят вместо свиней, а вместо золота — черепки. И еще обещал убить слабого.
   — Как вы рассудите это дело? — спросил отец у конунга.
   Олав Шведский присудил, что этот человек должен выплатить весь выкуп противнику и в три раза больше своему королю. А если он не выполнит этого решения, то Олав объявлял его вне закона и выгонял из страны, а имущество его должно было быть поделено поровну между королем и другим человеком.
   Отец нашел свидетелей, которые могли бы подтвердить это решение.
   Мы уехали из королевской усадьбы и отправились в Уллерокер, где уже собралось много народа. Все были страшно злы на Олава Шведского. Вскоре к нам присоединился сын конунга Якоб и один из его советников. Якобу в то время было двенадцать зим. Никто из исландских скальдов с ним не приехал, и я не знаю, с кем еще он советовался.
   К тому времени Олав Шведский уже догадался, что вынес приговор самому себе. Потому что речь шла о распре между шведским и норвежским конунгами, а решение касалось свадьбы Астрид, дочери конунга и наложницы, которую отдали замуж вместо Ингигерд, матерью которой была королева. И тем не менее Олав Шведский хотел отомстить зятю, хотя должен был радоваться, что все устроилось так хорошо.
   На том тинге все решили, что Олав Шведский вынес справедливый приговор, хотя дело касалось его самого.
   Тогда же Якоба провозгласили королем и дали ему имя Энунд Якоб, потому что многим не нравилось христианское имя Якоб.
   Олав Шведский по-прежнему оставался королем, но должен был поклясться, что не станет воевать с норвежским конунгом и отдаст приданое Астрид. А Энунд Якоб будет следить, чтобы его отец не нарушил данное слово.
   Я вернулся к Олаву в Норвегию и рассказал о случившемся. Летом конунги встретились и заключили мир.
   Эгиль замолчал.
   Во время его рассказа королева Астрид несколько раз пила из чаши с пивом, но я не мешала ей делать это. Мне кажется, что Эгиль был не прав, когда советовал Астрид поменьше пить во время рассказа. Как мне кажется, Астрид лучше всего рассказывает, когда немного выпьет. Надо только следить, чтобы она не пила лишнего.
   И она продолжила рассказ:
   — С конунгом Олавом мне приходилось несладко — особенно в постели. Но после того, как Эгиль отправился в Швецию, конунг стал относиться ко мне с большим уважением — хотя бы на людях. Не знаю, был ли это совет Сигвата или Олав сам додумался, что теперь, когда было возможно примирение с моим отцом, ему стоило вести себя по-другому, но он изменился.
   С того времени я сидела рядом с ним в палате и у меня были свои служанки. И хотя свадебных подарков он мне так и не отдал, я ни в чем не нуждалась.
   В постели он был со мной по-прежнему груб — как и в первую ночь. Либо просто заваливался в кровать и тут же засыпал. Но случалось, что он говорил со мной.
   Он говорил и говорил, и всегда только о себе самом и своих победах. Он буквально упивался своим успехом, как красна-девица. А я всегда поддерживала его и старалась вытянуть как можно больше, помня о совете Сигвата.
   Кроме того, его разговорчивость устраивала меня и с другой стороны. Во время своих рассказов он не прикасался ко мне — только если не рассказывал о захваченных девушках. Тогда он сразу же воспламенялся и набрасывался на меня.
   Через некоторое время он стал произносить свои висы и всегда ждал похвалы. Но мне не составляло труда хвалить его, потому что стихи были действительно искусно сложены.
   Олав был хорошим скальдом, но все его висы были о нем самом. И о женщинах — но их было совсем мало — которых он любил или, вернее, говорил, что любил. Все его любовные стихи были поразительно холодны, а уж я-то знала, как должна звучать настоящая любовная песнь. Олав говорил больше о себе, чем о женщинах, и висы были наполнены тоской, а не страстью.
   Однажды вечером, когда конунг был в особенно хорошем настроении и выпил лишнего, я решила воспользоваться советом Сигвата и спросить Олава о его матери.
   Мне повезло — лучшего времени для вопроса было не выбрать. Конунг сел в постели, приказал принести пива и принялся рассказывать.
   Начал он издалека — с времен, когда самого Олава еще не было на свете.
   К Сигрид Гордой вместе с Харальдом Гренландцем, отцом Олава, отправился и его приемный брат Ране Путешественник. С частью дружины он остался на корабле, а Харальд поехал тем временем в усадьбу Сигрид Гордой.
   Именно Ране привез Асте печальное известие о гибели мужа. Аста тогда была в Вестфольде. Но она тут же собралась и уехала к своему отцу, у которого пробыла до рождения ребенка, которого носила под сердцем.
   А Ране тем временем оставался в Вестфольде. Когда Асте пришло время рожать, ему приснился удивительный сон.
   Как будто ночью к нему пришел Олав Альв Гейрстадира, который правил в Вестфольде много лет назад и был братом Халвдана Черного. Конунг приказал Ране отправиться в свой могильный курган и взять оттуда три вещи. Сам мертвый конунг сидел в кургане на стуле. Первой вещью было кольцо, которое мертвец держал в руках, второй — пояс, и третьей — знаменитый меч Бэсинг. Ране должен был отрубить этим мечом голову конунгу и быстрее бежать из кургана, пока другие мертвецы не настигли его. Все эти вещи Ране следовало отвезти Асте дочери Гудбранда. Она родит сына, которому эти вещи и предназначались. И имя этому сыну должны были дать в честь Олава Альва Гейрстадира.
   Ране сделал, как ему было сказано во сне, и взял кольцо, меч и пояс с ножом.
   Ему удалось выбраться живым из кургана, и он тут же отправился к Асте. Когда он приехал, королева лежала на полу и никак не могла разрешиться от бремени. Ребенок Харальда Гренландца не хотел или не мог появиться на свет. Тогда Ране рассказал о своем сне и положил Асте на живот пояс. Она тут же родила сына.
   Отец Асты Гудбранд хотел отнести ребенка в лес, как они заранее договорились, но Ране его остановил и рассказал об Олаве Альве Гейрстадире.
   Тогда все поняли, что душа Олава Альва Гейрстадира переселилась в младенца, и теперь уже не имело значения, что его отец был негодяем.
   Ране дал ребенку имя Олав и заставил съесть немного соли с клинка Бэсинг. Так Ране стал приемным отцом Олава Харальдссона.
   Золотое кольцо и пояс Олаву отдали, когда у него начали выпадать молочные зубы, а меч — когда ему исполнилось восемь лет. И королева Аста все время рассказывала Олаву, что он из славного рода Инглингов, к которым принадлежал Олав Альв Гейрстадир.
   Никого не удивляло, что мальчик с ранних лет обладал большой смелостью. Так и должно было быть, ведь раньше он был Олавом Альвом Гейрстадиром.
   — Теперь тебе понятно, — сказал мне конунг, — мне на роду было написано стать королем Норвегии, и не только потому, что я происхожу от Харальда Прекрасноволосого, Инглингов и от сына Одина[12]. Но и потому что меня выбрали их наследником.
   Я покосилась на Олава Святого — он был очень доволен своим языческим происхождением.
 
   Рудольф несколько раз уже порывался прервать рассказ королевы Астрид и на этот раз не выдержал:
   — Это не правда. Конунг Олав проклинал языческих богов. Он отказался от них.
   Королева Астрид повернулась к священнику:
   — Тогда странно, почему он в последней битве сражался Бэсингом, мечом из могильного кургана Олава Альва Гейрстадира.
   Рудольф задохнулся:
   — Вы лжете.
   — Может быть, священник, вы подождете осуждать королеву и дадите ей закончить рассказ, — сказала я. — Астрид, а что еще рассказал Олав об Асте?
   — Не так уж и много, — ответила королева Астрид и продолжала рассказ:
 
   — Во время своего повествования конунг часто прикладывался к пиву, и скоро язык его стал заплетаться. Я пыталась задавать вопросы, но ответы становились все более и более невразумительными.
   Он пробормотал, что мать всю жизнь ненавидела его, потому что отцом его был Харальд Гренландец. Но она любила Олава Альва Гейрстадира, который возродился в Олаве Харальдссоне, любила больше, чем было можно…
   Тут конунг замолчал и закрыл глаза. Я решила, что он заснул.
   Но внезапно он встрепенулся и сказал:
   — Черт бы побрал всех баб!
   Понемногу я стала узнавать о жизни Олава:
   Как его взяли первый раз в викингский поход двенадцатилетним мальчишкой, как с Ране он отправился в Свитолд отомстить за смерть Харальда Гренландца. Еще не научившись ценить жизнь, Олав научился убивать. И еще он научился мучить и пытать людей, но не для того, чтобы побеждать, а потому что это доставляло ему удовольствие и давало над ними власть.
 
   Тут Рудольф вновь перебил Астрид:
   — Королева, Олав был крещен!
   Астрид изучающее посмотрела на священника:
   — Может быть, — только и ответила она.
   И еще раз внимательно посмотрев на Рудольфа, она продолжила повествование:
   — Я познакомилась не только с жизнью Олава Харальдссона. Я старалась поближе узнать епископов и священников.
   Сигват советовал мне подружиться с ними, но это было не так просто, во всяком случае, для меня. Потому что они считали меня наложницей короля и отказывали в причастии. Но конунгу они не могли отказать ни в чем. И когда я пыталась убедить их, что меня обманули, что у меня просто не было выхода, меня никто не слушал.
   Даже когда отец прислал Олаву мое приданое и я стала законной женой конунга, они заставили меня исповедоваться, потому что я, по их мнению, согрешила.
   Как раз перед примирением отца с Олавом я почувствовала, что понесла. Олав страшно обрадовался — никогда он не был так добр и приветлив со мной.
   До того времени он все время был настороже, все время был готов к защите. И каждую ночь он клал рядом с собой в постель Бэсинг, от которого исходили опасность и холод.
   Я так никогда и не смогла заставить его убрать из постели меч. И постепенно я поняла, что меч был уместнее в постели конунга, чем я, его жена. Но во время моей беременности броня конунга дала трещину, сквозь которую можно было разглядеть живую человеческую плоть.
   Может быть, все сложилось бы по-другому, если бы в то время я вела себя иначе. Но я была слишком молода, а моя ненависть к конунгу — слишком велика. И он причинил мне слишком сильную боль. И я думала только о самой себе. Кроме того, как ни был внимателен ко мне Олав, он никогда не ласкал меня.
   И вскоре все закончилось.
   Когда я родила дочь, а не сына, как ему хотелось, Олав разозлился. Он решил дать дочери имя Ульвхильд и забыл о ней.
   Через некоторое время после рождения дочери я поняла, что с королем что-то неладно.
   Я не обращала внимания, что Олав после примирения с моим отцом не прикасался ко мне, ибо думала, что он беспокоится о ребенке, которого я носила. Но когда прошло время, а он все не приходил ко мне ночью, я удивилась. Потому что была уверена, что у него нет другой женщины.
   Со временем я поняла, в чем дело.
   Я знаю, что люди много говорили о том, что у нас больше не было детей. Они считали, что тут была моя вина. Но на самом деле Олав Харальдссон так никогда и не захотел больше лечь со мной в постель.
   — Я знал! — торжествующе провозгласил Рудольф. — Вот в чем дело. Ради Господа нашего Олав отказался от своей жены и принял обет воздержания. Он святой человек.
   — Может быть, — сухо ответила Астрид, — если неспособность спать с женщиной без применения силы говорит о святости.
 
 
 
   День святого Томаса. До Рождества осталось всего несколько дней.
   В усадьбе тихо, ведь работать сегодня даже для рабов — грех.
   Но в последние дни работа кипела — надо было запастись дровами и переделать необходимые по хозяйству дела до начала святок.
   Хотя меня и не просили об этом, я пришел к Торгильсу и попросился рубить дрова.
   Он вряд ли удивился бы больше, если к его ногам вдруг упала луна с неба.
   — Королева приказала тебя не трогать. Она сказала, что ты занят переписыванием рукописей.
   — Но сейчас-то я свободен, — ответил я. — И мне бы хотелось порубить дрова.
   Это было правдой. Эгиль Эмундссон получил известие из Скары о том, что его жена заболела, и отправился домой проведать семью. Королева Астрид отказывалась рассказывать без него. А я не мог рисовать — мои драконы с каждым днем становились все ужаснее.
   Особенно хорошим дровосеком я не был, но за годы рабства мне пришлось много чего повидать. И если мне не хватало умения рубить дрова, то его с лихвой заменяла злость на весь мир — и на себя в том числе.
   В последние дни я вел себя как цепной пес — огрызался на всех без всякого повода. Даже бедному Уродцу досталось, когда он подвернулся под горячую руку.
   Его явно что-то беспокоило. Он был не похож на себя — как впрочем, довольно часто в последнее время. И он пришел ко мне за помощью. Как маленький ребенок приходит за утешением. Я попросил оставить меня в покое. Когда через некоторое время он вновь отыскал меня, я посоветовал ему убираться вон и больше не показываться мне на глаза со своей противной рожей. Он шарахнулся в сторону, мне стало стыдно, но я ничего не мог с собой поделать. У меня ни для кого не было доброго слова.
   Неудивительно, что люди в эти дни обходили меня за версту.
   Святой Колумба, помолись за меня!
   Я знаю, что я грешник. Сначала я слишком любил жизнь, а потом так же полюбил наказание, которое сам же на себя наложил. Моя гордыня была велика, и я восхищался собой и своим терпением.
   Я грешил. Я убивал. И не мог заставить себя пойти на исповедь. Потому что в моей душе сгустилась тьма. Тьма, которую не в силах разогнать даже божественный свет.
   Но неужели я теперь, как Люцифер, буду свергнут с небес на землю, буду проклят и не смогу вернуться обратно?
   Молись за меня, святой Колумба!
   Ведь ты сам писал:
 
 
Под землей, я знаю, есть
Существа, что хотят
Молитву Божью прочесть.
Но не могут
Книгу открыть
За семью печатями Христа,
Что только в Его воле снять
После пришествия победного
И покаяния народного.
 
 
   Молись за меня, проси о милости для меня, чтобы не осудили меня на вечное изгнание!
   Слабым утешением для меня была новость, которой обменивались шепотом рабы. Королева Гуннхильд в последние дни стала подобна дикой кошке. И то, что это более, чем слухи, стало понятно нам вчера вечером.
   Одна из рабынь разбила красивый хрустальный бокал, привезенный из Франкии. Она сделала это нечаянно, но королева не ограничилась затрещиной и выговором, а приказала выпороть девушку. Чувствовалось, что человек, выполнявший поручение Гуннхильд, старался от души, потому что вопли несчастной рабыни разносились по всей усадьбе.
   Но я принялся за рукопись, чтобы сосредоточиться, а не чтобы писать обо всем на свете. В надежде на успокоение я решил рассказать о собственной жизни. Хотя только Богу известно, чем закончится борьба Дьявола за душу презренного раба Ниала.
   Я хорошо помню время, когда еще был жив мой отец.
   Но мне так и не удалось предаться воспоминаниям. Мои занятия прервал осторожный стук в дверь.
   Я ответил, но никто не вошел в трапезную, а стук раздался вновь.
   Тогда я встал и открыл дверь. На пороге стояла Тора, старая рабыня, высохшая от невзгод и лишений. В ее глазах я увидел страх, смешанный с почтительностью, и понял, как велико стало расстояние между мной и другими рабами теперь, когда я столько времени провожу с королевой.
   — Я тебе нужен? — спросил я.
   — Да. Там… Уродец, — едва слышно прошептала она. — Он просит тебя прийти.
   — А что ему нужно, ты не знаешь? Мне бы не хотелось прерывать работу.
   — Он… он …— она на секунду умолкла, а затем решительно выпалила на одном дыхании:— он умирает ты должен прийти он кричит от боли он в конюшне.
   Я обернулся и посмотрел на очаг.
   — Ты можешь последить за огнем?
   — Да, Кефсе, да.
   — Уверена? Но только обязательно дождись моего возвращения.
   — Я дождусь тебя.
   Я побежал в конюшню.
   Уродец лежал на сеновале. Он был один, рядом с ним мерцала жировая лампа. Бедняга скорчился от боли, по щекам катились слезы, а лицо блестело от пота.
   — Кефсе! Ты пришел, — тихо простонал он.
   — Почему ты думал, что я могу не прийти?
   — Потому что ты сердился на меня.
   — Сердился? Я?
   — Да. Ты простишь меня?
   Я ничего не понимал.
   — Мне нечего прощать. Ты не сделал ничего плохого.
   — Нет, что-то сделал. Иначе бы ты никогда не рассердился на меня.
   Я вздрогнул. Неужели я обидел его? Ведь я так грубо с ним обошелся. И бедный Уродец не мог понять, почему я так жесток и решил, что чем-то обидел меня. Он чувствовал себя виноватым, не имея на то причин. И не смог вынести этого груза…
   — Уродец, — прошептал я. — Что случилось? Что ты с собой сделал?
   — Я… я больше не мог терпеть, Кефсе.
   — Потому что ты думал, что я сержусь на тебя?
   — Не только. Мне было слишком тяжело.
   Мне стало плохо, когда я подумал, как безгранично он мне доверял и как бесчеловечно я с ним обошелся. Как много наша дружба на протяжении этих лет значила для него и как мало она значила для меня.
   — Что ты сделал? — спросил я, потому что на его теле не было видно крови.
   — Я съел стекло.
   Стекло? Где он мог его достать?
   Тут я вспомнил о разбитом хрустальном бокале — наверное, Уродец нашел его осколки. Господи! Какая ужасная смерть — умереть от внутреннего кровотечения. И какие адские муки он должен был при этом испытывать!
   Неужели он не мог придумать что-нибудь другое! Перерезать себе вены или повеситься, например…
   Он как будто прочел мои мысли:
   — Они уже однажды спасли меня — это было еще до твоего появления здесь… я перерезал себе вены, но они остановили кровь… меня выпороли…
   Я понял. На этот раз Уродец позаботился о том, чтобы его было невозможно спасти.
   И я понял, что такого друга у меня больше никогда не будет.
   — Уродец, — сказал я как можно спокойнее, — я не сержусь на тебя. И ты очень много для меня значишь. Это ты должен меня простить. Это я причинил тебе боль. Я не заслужил твоего прощения. Но может быть, ты все-таки меня простишь?
   Он схватил меня за руку.
   — Да, — только и прошептал он.
   Я содрогался от плача, когда прикоснулся щекой к его щеке. Затем я выпрямился и стал гладить его по волосам.
   — Я так боюсь попасть в ад, Кефсе! — неожиданно сказал Уродец. — Я думал…