Вера Хенриксен
Сага о королевах
I. КНИГА КЕФСЕ
Ты должен записывать все слово в слово, Кефсе, — строго говорит она. — Понял?
— Да, высокочтимая госпожа, — отвечаю я.
— Ты готов? Что это? Ты уже пишешь? Я совсем не хочу, чтобы ты записывал все, что я говорю.
— Госпожа, разве не вы приказывали записывать все слово в слово?
— Я не это имела в виду. Но что сделано, то сделано. Помолчи, я хочу подумать, как лучше начать. Наверное, стоит рассказать, кто я и почему решила записывать этот рассказ. Ты опять пишешь, Кефсе!
— Да, королева.
— Ты просто насмехаешься надо мной! — Ее глаза гневно сверкают, и она надменно откидывает голову назад.
— Высокочтимая госпожа, разве не лучше написать больше, чем меньше?
— Ты так и не научился вести себя как подобает рабу. Тебя стоит наказать!
— Если такова воля моей госпожи, то я могу лишь молить Господа помочь мне выдержать наказание.
— Нет, Кефсе, — уже спокойно говорит она. — Я пошутила. Я отлично знаю и твою преданность, и твои недостатки. Давай работать!
Она задумывается.
— Я, Гуннхильд, дочь Свейна сына Хакона. Вместе со своим братом Эриком он правил в Норвегии после падения конунга Олава. Матерью моей была Хольмфрид, сестра Олава Шведского, короля свеев и готов. Я родилась за год до битвы у Несьяра[1].
После поражения дружины отца в этой битве мы переехали к моему дяде в Швецию. Отец вскоре после этого умер.
В Швеции же меня отдали замуж за моего двоюродного брата шведского конунга Энунда Якоба. Мы хорошо жили, но одиннадцать зим назад конунг Энунд скончался. Меня очень печалит, что Бог не дал нам детей.
Второй раз я была замужем за Свейном сыном Ульва, королем данов.
Я всегда была христианкой, но именно наш брак со Свейном не понравился церкви.
Нам сказали, что такой брак противен Господу.
По повелению Адальберта, архиепископа Гамбургского и Бременского, к нам прибыл один из его епископов.
Свейн строго спросил его, чем же наш брак плох.
Епископ прочистил горло и сказал:
— Конунг Свейн, вашей первой женой была Гуда, дочь конунга Энунда от первого брака.
— Какое это имеет отношение к нашему браку с королевой Гуннхильд?
— Неужели вы сами этого не понимаете?
— Нет, — ответил Свейн.
Я помню, как епископ обратил взор к небу:
— Господи, с каким наследием язычества приходится сталкиваться слугам твоим в северных странах!
Было заметно, что Свейн теряет терпение. Его вообще нельзя было назвать терпеливым.
— Говори прямо, епископ! — грубо сказал он. — Мне непонятны твои туманные речи!
— Хорошо, я объясню, — медленно и осторожно ответил епископ. — Выйдя замуж за конунга Энунда, королева Гуннхильд стала плотью его и матерью королевы Гуды. А вы, конунг Свейн, стали плотью королевы Гуды, женившись на ней. Поэтому королева Гуннхильд является и вашей матерью. И никому не позволено жениться на собственной матери.
Свейн разозлился:
— Никогда не слышал подобной чепухи! Матерью моей была Астрид дочь Свейна Вилобородого. Именно благодаря родству по материнской линии я и стал конунгом Дании. Конечно, часто бывает трудно установить отцовство, но мать у ребенка всегда одна! И ни о чем другом мне слышать не приходилось!
Епископ откашлялся.
— Конечно, Астрид была вашей матерью и родила вас. Но по законам церкви вашей матерью является и королева Гуннхильд, как я уже объяснил.
— Пропади пропадом все ваши законы! — в бешенстве заорал Свейн. — У меня были женщины и до королевы Гуннхильд, и я уже давно потерял счет своим наложницам. Но именно она мне очень дорога. Неужели архиепископ хочет, чтобы я отказался от христианства? Подверг набегу Бремен и Гамбург? Это самое малое, что я могу сделать за нанесенное оскорбление! Сказать, что у меня две матери!
— Нет-нет, этого он не хочет, — быстро ответил епископ.
— Тогда пусть не вмешивается в мою жизнь.
Я не выдержала и улыбнулась. Мне очень хотелось остаться со Свейном наедине. Но если бы будущее было мне известно, я бы не стала улыбаться. Потому что епископы не отступали. Они грозили проклятием, отлучением от церкви и геенной огненной, пока наша жизнь не стала невыносимой. Под конец пришло письмо от папы римского. И нам со Свейном пришлось развестись.
Он начал вести прежнюю разгульную жизнь. Я не понимаю священников, которые считали, что это лучше, чем спокойно жить в законном браке со мной. Я переехала сюда, в Хюсабю в Ёталанде.
Я так и не вышла замуж, но не потому что не было женихов. В них нет недостатка, когда речь идет о богатой вдове.
Так решили епископы, и один из них — священник Рудольф — живет здесь постоянно и надоедает мне своими проповедями о наших со Свейном грехах. Он считает, что я должна понести наказание за нас обоих. И самым лучшим наказанием, по его мнению, может служить мое воздержание.
Мне показалось все это странным. И когда в Хюсабю приехал епископ Адальвард, я решила обратиться к нему. Он ответил, что женщины — создание дьявола и именно из-за них чаще всего грешат мужчины, и что слова Рудольфа справедливы. Я расспрашивала его о церковных законах, и вскоре мне стало ясно, что и многие другие браки хёвдингов им противоречат. Но когда я решила узнать, почему именно против моего брака так ополчился архиепископ, то ответа не последовало. Тогда я спросила прямо, проклянет ли меня архиепископ, если я все-таки решу выйти замуж против его воли. Адальвард ушел от ответа. Речь должна идти не о проклятии, а о спасении моей души, так он сказал.
Но как я могла повиноваться решению архиепископа, когда даже не понимала, в чем моя вина?
Она умолкает на мгновение, а затем продолжает:
— Я не собираюсь рассказывать о своей жизни, но ты, Кефсе, наверное, все уже записал?
— По мере сил и возможностей, госпожа, — отвечаю я. — Но не могу сказать, чтобы я успевал писать красиво.
— Я говорю слишком быстро? Ты не успеваешь записывать?
— Нет, записывать-то я успеваю, но не могу писать красиво. На это требуется время. А вам надоест ждать.
— Что значит «писать красиво»?
— Выписывать каждую букву так, чтобы она радовала глаз.
— А ты так можешь?
— Да, высокочтимая госпожа.
Она удивленно смотрит на меня.
— Мне доводилось слышать о таких рукописях, но не приходилось их видеть. А где ты научился этому искусству?
— В далеких краях, королева, — отвечаю я. И проклинаю свой язык, пробудивший ее любопытство. Я все время должен помнить слова царя Соломона: «Язык глупого — гибель для него…»
Но она больше ни о чем не спрашивает. Сидит в молчании некоторое время, а потом вдруг говорит:
— Я хочу, чтобы ты писал красиво.
— Если у меня будет пергамент и время, то я смогу переписать то, что вы мне расскажете. И тогда я стану писать красиво.
— У тебя будет пергамент. И ты можешь заниматься теперь только переписыванием рукописи.
Она молчит, закрывает глаза и откидывает голову на спинку трона.
Затем выпрямляется и говорит:
— Я буду рассказывать о королеве Астрид. Но я не знаю, с чего начать.
Она выглядит такой растерянной, что я решаю помочь ей:
— Может быть, вы позволите мне задавать вам вопросы?
— Хорошо, — отвечает она. В голосе слышится удивление. Она не привыкла, чтобы рабы помогали рассказывать.
— Вы говорили о королеве Астрид. Той Астрид, что живет неподалеку отсюда в усадьбе Скара?
— Да, Астрид дочери Свейна, королеве Норвегии и вдове конунга Олава Харальдссона. Она дочь наложницы Олава Шведского, это ты тоже можешь записать, и воспитывалась в усадьбе Скара. Она чувствует себя в Ёталанде как дома и вернулась в Швецию, когда поняла, что в Норвегии ей больше нет места.
Она опять умолкает.
— А почему вы вдруг решили рассказывать о королеве Астрид?
— Все этот проклятый Рудольф-священник! — кричит королева. — Чтоб его нежить утащила!
— Не очень-то хорошо вы относитесь к нежити, королева Гуннхильд, — замечаю я.
Она смеется.
— Тебе тоже не очень-то нравится Рудольф.
Я ничего не отвечаю на это замечание и спрашиваю:
— А что священник Рудольф сделал королеве Астрид?
— Астрид больна, ей трудно дышать, и смерть уже не за горами. Я взяла Рудольфа с собой в Скару; я надеялась, что священник может помочь больной королеве. И он старался. Перекрестил ее несколько раз и прочел какие-то молитвы. Напрасно. Астрид сказала, что единственное, что ей поможет — это избавиться от груза, что лежит у нее на душе. «Вы хотите исповедоваться, королева?» — спросил Рудольф. Но Астрид покачала головой. «Нет, — ответила она, — я говорю не о собственных грехах, а о том, как тяжело быть женой святого». «Тяжело? — удивился священник. — Ты должна радоваться и благодарить Бога за это, дочь моя». Астрид помолчала. Мы сидели в большой палате. Ее убранство отличалось богатством, ведь королева Астрид старается жить как подобает королеве Норвегии. Она и ведет себя как королева. Рудольф растерялся и не знал, что делать. Наконец Астрид ответила: «Да, это тяжело. Всем есть что рассказать о короле Олаве. Но никто ни о чем не спросил меня, хотя я и могу отличить правду от вымысла. Поэтому я сама решила рассказать все, что помню о конунге. Только тогда я смогу умереть спокойно». Тут Рудольф оживился. Я никогда не видела его столь возбужденным. «Это очень важно, высокочтимая госпожа, — сказал он. — Важно для всех христиан. Вы были рядом с этим святым человеком, видели его каждый день, делили с ним радость и горе». «Да уж, тут ничего не скажешь», — ответила с отвращением в голосе королева Астрид. Но Рудольф ничего не заметил. «Я запишу каждое ваше слово», — торжественно пообещал он. «Именно на это я и надеюсь. И тогда я смогу умереть спокойно».
— Так все и было? — спрашиваю я, потому что королева Гуннхильд задумалась и молчит. — Рудольф записал рассказ королевы Астрид?
Она чуть заметно улыбается.
— Я купила много пергамента. Так что не страшно, даже если ты будешь записывать каждое мое слово.
— Вы хотите сказать, что Рудольф отказался писать о святом Олаве?
— Да, мы были у нее вчера, и Рудольф взял с собой принадлежности для письма. Поначалу он быстро записывал за королевой Астрид, но постепенно жар его утихал. По дороге домой Рудольф сказал, что больше туда не поедет. Он считал, что королева Астрид обозлена на своего мужа и завидует ему, потому что Бог уделил ему больше внимания, чем ей. Я рассердилась. Может, священник и прав, но отказывать Астрид в последней милости перед смертью бесчеловечно. Я спросила, может ли он отказать в последней просьбе умирающему. «Речь идет о спасении ее души, — сказала я, — Неужели ты, священник, возьмешь на душу такой грех?» Мне было приятно отплатить ему той же монетой за все угрозы. Кроме того, я добавила: «Неужели ты думаешь, Олав Святой простит тебе, если ты отправишь его жену в ад?» И священник задумался. «Хорошо, я выслушаю ее, — решил он, — но я не собираюсь ничего записывать». «Но тебе совсем не обязательно говорить королеве Астрид об этом, — сказала я. — Пусть она думает, что ты записываешь ее рассказ по возвращении домой». «Пожалуй, я действительно могу ей пообещать это». Мы решили, что будем слушать ее рассказ. Но Рудольф не будет ничего записывать. И именно поэтому ты, Кефсе, должен записать рассказ королевы Астрид с моих слов. Я буду стараться все запоминать.
Королева Гуннхильд останавливается и потом внезапно говорит:
— Церковь объявила конунга Олава святым, но разве это может помешать его жене оставить о нем воспоминания?
— Вы спрашиваете совета у презренного раба?
— Я забыла, что говорю с рабом, — удивленно отвечает она.
— Высокочтимая госпожа, этого вы никогда — никогда! — не должны забывать, — говорю я.
— Это твоя вина, — быстро отвечает она. — Ты никогда не вел себя как подобает рабу и уж меньше всего сегодня. А сейчас ты еще и поучаешь меня!
Я становлюсь перед ней на колени, но ничего не говорю.
— Встань! — приказывает она. — Вместо того, чтобы выказывать мне таким образом преданность, лучше расскажи, кем ты был до того, как тебя захватили викинги.
— Госпожа, — отвечаю я, проклиная свой язык, — накажите меня, но не задавайте этого вопроса. Тот человек, которым я был, умер для всего мира, когда меня превратили в раба. У раба Кефсе нет прошлого!
Она встает с трона и гневно топает ногой:
— Я требую ответа! Кем ты был?
Я не отвечаю. Я знаю, как мало у нее власти — она госпожа моего тела, но не души. Наши глаза встречаются, и я отвожу взгляд. Я не хочу унижать ее и заставлять опустить глаза первой.
Наконец она тихо говорит:
— Кто ты? Кем ты был?
— Вы настаиваете?
— Да, — отвечает она. Но в голосе больше просьбы, чем требования. Это трогает меня гораздо сильнее, чем если бы она приказала меня выпороть.
Не знаю, почему я это делаю, но я говорю несколько предложений на своем родном языке — старинную песню, а потом перевожу ее для королевы:
Я ветер на море,
Я волна в океане,
Я грохот моря,
Я бык семи схваток,
Я ястреб на скале,
Я солнечный лун,
Я свирепый вепрь,
Я лосось в реке,
Я озеро между холмов,
Я душа песни.
Мы долго молчим. Наконец я говорю:
— Вы получили ответ, королева? Этого достаточно?
— Да, — отвечает она. — Теперь уходи! И перепиши все красиво! Завтра я за тобой пришлю.
Я, раб Кефсе, прочитал и исправил записанный мною рассказ королевы Гуннхильд.
И добавил некоторые уточнения. Сегодня день Святого Николая[2], декабрь месяц тысяча шестидесятого года от Рождества Христова. Швецией сейчас правит Энунд Олавссон, брат королевы Астрид и сводный брат короля Энунда Якоба, женатого на королеве Гуннхильд.
Но я никак не решусь переписать рассказ королевы. Потому что не знаю, какой стиль избрать.
Как странно — сейчас, когда я могу заняться любимым делом переписывания рукописи, это сделать очень трудно. Мысли разлетаются, словно гонимые штормовым ветром птицы. Я думал, что научился «усмирять и успокаивать душу мою, как дитятю, отнятого от груди матери». Я думал, душа моя подобна спокойной воде в колодце. Чиста и прозрачна. А оказалось, что в душе бушует буря.
И вновь я привожу песнь, ибо не хватает у меня собственных слов:
Буря, разыгравшаяся сегодня на Ёталанде, лишь усиливает мое смятение. Завывает ветер, в тон ему постанывают стены конюшни, где я сейчас сижу. Потрескивают балки, качается сбруя, и встревоженно ржут лошади.
Над долиной Лера — гром,
Море выгнулось бугром,
Это буря в бреги бьет,
Лютым голосом ревет,
Потрясая копием![3]
Я решился выйти из дома, чтобы усмирить молитвами бурю, чтобы она оставила в покое мою бедную душу. Меня валило с ног, но я упорно подставлял ветру лицо, держась негнущимися пальцами за угол конюшни. Снег не успевал таять на щеках, и скоро я совсем заледенел.
Но смятение не покинуло моей души.
Я вернулся в конюшню. Подошел к лошади, которая знала и любила меня. Она напоминала мне о прошлом — о том времени, когда у меня самого была собственная конюшня. Как бы я хотел сейчас пуститься вскачь по зеленым лугам и долам вслед за охотничьим соколом. Напрасные мечты.
Когда порывы ветра немного утихали, я слышал, как шевелятся, вздыхают, похрапывают и стонут рабы, спящие на чердаке конюшни. И еще я слышал другие звуки… пробуждающие желание… Сладострастные стоны мужчины и женщины, решивших найти друг у друга защиту от холода ночи.
О Господь милосердный! Я думал, что победил в себе это.
Мне давно уже пора спать, взобраться на чердак и укрыться овечьей шкурой. У меня нет права сидеть одному ночью и предаваться размышлениям. Ни время, ни силы не принадлежат мне. Я не могу лишить себя сна, потому что тогда не смогу работать в полную силу. И я не имею права писать свои презренные мысли на пергаменте королевы Гуннхильд. Я просто вор.
Ну вот, я наконец смог признать, что не только раб, но и вор. И я понимаю, почему рабы воруют.
Казалось бы, какое значение имеет одежда и еда, когда раб ни единой секунды не принадлежит себе, не имеет права на собственность? Монах может быть счастлив и не иметь ничего, его цель — служить Богу. Но человек всегда хочет иметь что-то свое и противостоять этому желанию трудно. Особенно для раба. Если это желание возьмет верх над рабом, никакое наказание в мире его уже не остановит.
И вот я сижу на овечьей шкуре, принесенной с чердака, сижу прямо на полу. Передо мной косая табуретка, которую я взял из хлева. На табуретке лежит пергамент, а рядом стоит чаша с чернилами. Свет мне дает вонючая жировая лампа с острым шипом на подставке, который я воткнул в земляной пол. То, что я взял жир и чернила, тоже воровство.
Мне жарко от стыда, а не от боязни наказания. Я знаю, что отличаюсь от других рабов. Я не полезу за словом в карман и не боюсь наказания. Если боль послана мне в наказание Богом, то надо принимать ее с благодарностью.
Мне стыдно перед Богом и другими рабами.
Но перед королевой мне не стыдно.
Разве она знает, что такое быть рабом? Да не больше, чем я сам в те времена, когда у меня были рабы. Она считает, что хорошо с нами обращается, и это правда. Никто не голодает, никто не страдает от холода, и нас редко наказывают. Но она не знает рабов. И меня, кто записывает ее рассказ, она тоже не знает.
«Кто ты?» — спросила она. Я думаю, что королева первый раз в жизни задала подобный вопрос рабу.
Я задумываюсь, что она может знать о моем прошлом.
Может быть, ей известно, что люди конунга Свейна купили меня десять зим назад на рынке рабов в Хюсабю. Может быть, она даже знает, что меня привезли туда торговцы рабами, которые напали на мой корабль у берегов Англии и что они пытали меня, стараясь узнать мое имя.
Они утверждали, что я знатного рода. Одежда, и руки, и особенно мой меч выдают высокое происхождение, говорили они. Викинги хотели получить за меня большой выкуп. Но им пришлось отступиться, они поверили моим словам, что я простой писец. Потому что, сказал один из них, какой хёвдинг согласится пойти в рабство по собственной воле? И кроме того, они не могли дольше продолжать пытки — я бы просто не выдержал. А мертвый раб — все равно что мертвая собака — грош ему цена. Тогда как раб-писец — большая редкость и ценится очень дорого.
Так что они прекратили меня пытать и занялись моими ранами. Дали мне имя — Кефсе. Но я слышал, как торговец объяснял человеку конунга Свейна, почему я в таком плохом состоянии. Ему даже пришлось снизить цену.
Я думаю, королеве известна моя история. Именно она и могла пробудить ее любопытство. И уж точно ей ведомо все, что случилось после того.
Я был писцом конунга Свейна, а потом он подарил меня королеве, когда им пришлось расстаться. В качестве прощального подарка. С тех пор я живу здесь — в Хюсабю. Я занимаюсь ведением счетов и пишу письма.
Кроме того, здесь я научился сапожному мастерству. Ведь в усадьбе не так уж много работы для писца. Я дублю кожу, делаю заготовки, крою и тачаю обувь. И работы мне хватает.
В Хюсабю живет много народа.
Прежде всего, сама королева и четыре ее служанки.
Еще есть воины, чтобы защитить королеву. Сейчас в дружине двадцать человек. Большую часть времени они заняты тренировками и лишь в случае крайней необходимости делают какую-нибудь работу по хозяйству. Предводителя дружинников зовут Хьяртан Ормссон. Он исландец и считает себя великим скальдом. Он никогда не упускает возможности похвалиться своим искусством — даже перед рабами. Но его стоит слушать только тогда, когда он говорит висы, что сложили другие.
Торгильс Бьёрнссон управляет усадьбой. Его жену зовут Боргхильд, и у них пятеро детей. Торгильс распределяет работу и смотрит за рабами — за всеми, кроме меня. Я подчиняюсь только королеве. Торгильс строг, но справедлив. Королева Гуннхильд должна быть им довольна.
Кроме того в Хюсабю живут одиннадцать рабов и семь рабынь. И у свободных слуг и у рабов есть дети.
Удивительно, как хорошо можно узнать людей, снимая мерку для обуви. Некоторые относятся к рабу-сапожнику, как к собаке. Другие обращаются со мной как со свободным человеком. А женщин часто просто невозможно остановить, когда они принимаются болтать.
Но я часто думаю, как справедливы слова, которые я слышал от Хьяртана:
И как ни странно, больше всего неприятностей у меня с рабами.
Обтесывай древки
И обувь готовь
Лишь самому себе;
Если обувь плоха
Или погнуто древко —
Проклятья получишь.[4]
Я один из них, но очень от них отличаюсь. Они меня часто не понимают и начинают подозревать в самом ужасном. Особенно непонятно для них, почему я могу говорить с королевой, а они — только с Торгильсом.
Большинство из них рабы по рождению. Но есть одна старая женщина, которая добровольно пошла в рабыни за еду и крышу над головой, потому что у нее нет родственников.
И только одного из рабов, как и меня, захватили в бою викинги. Он единственный мой друг.
Он из Галлии и получил прозвище Уродец из-за ужасного шрама на лице. Он происходит из бедной семьи, и некому было заплатить за него выкуп. Зато у него самого были жена и дети, и Уродец уверен, что они давно уже умерли от голода. На глазах Уродца выступили слезы, когда он понял, что я немного говорю на его родном языке. И с тех пор он так предан мне, что иногда это бывает даже обременительно.
Эти люди, мужчины и женщины, свободные и рабы, и эта усадьба со своими мрачными домами, крытыми дерном, и маленькой деревянной церковью и есть мой мир. Потому что королеве не нужен в поездках писец.
Но зачем я все это пишу?
Пытаюсь выразить словами бурю, бушующую в моей душе? Стараюсь найти покой, покинувший меня?
В таком случае я проиграл.
Только сегодня вечером, YII ante Idus Dec.[5], меня позвали к королеве.
Она сидит в трапезной. Как и вчера. В очаге горит яркий огонь. Но от стен тянет ледяным холодом, огонь разожгли недавно. Трапезная используется очень редко, и королева, наверное, специально выбрала ее, чтобы избежать лишних ушей.
— Ты переписал красиво мой рассказ, как я тебе велела? — спрашивает она. — Ты все сделал, как надо?
— Высокочтимая госпожа, — отвечаю я. — Если вы действительно хотите, чтобы я писал красиво, вы должны предоставить мне лучший скрипторий.
— Лучший что? — удивленно переспрашивает она.
— Лучшее помещение для работы, — быстро поправляюсь я.
— Тебе нужна отдельная комната?
Теперь уже теряюсь я. И рассказываю о конюшне, кривой табуретке и жировой лампе, подчеркивая всю тщетность своих попыток сосредоточиться на работе в таких условиях.
Она смеется и говорит, что позаботится об этом. И неожиданно добавляет:
— Ты можешь работать в трапезной. Я прикажу Торгильсу принести сюда дров, чтобы ты не мерз.
Я набираюсь мужества и говорю, как неразумно давать мне пергамент, чернила и перья.
— Это все равно что позволить викингу разделить ложе с красивой девушкой.
— Так ты познал насилие! — говорит она строго, но глаза ее смеются.
— Да, — отвечаю я.
— И ты уже исписал много пергамента?
— Часть, — отвечаю я и быстро добавляю:— Я могу и сам изготовить пергамент, если у меня будут телячьи или овечьи шкуры и известняк.
— Почему ты никогда не говорил мне, что владеешь и этим искусством? — резко спрашивает она. — Неужели ты не понимаешь, что я бы никогда не стала покупать дорогой пергамент, если бы знала, что один из моих рабов может сам изготовить его!
— Но до вчерашнего дня я не знал, что вам нужен пергамент, королева.
— Ты прав. — Она погружается в молчание, а затем спрашивает:— А что ты писал сегодня ночью?
— Ничего важного.
— Я хочу прочесть написанное тобой.
Это для меня неожиданно. Я не думал, что она умеет читать. Когда она просила меня показать письма и счета, я думал, что королева хочет посмотреть на латинские буквы и цифры. Как же я был глуп! Она христианка от рождения и была замужем за двумя христианскими конунгами. Конечно же, кто-то из священников научил ее писать. Но особенно хорошо читать она вряд ли умеет.
— Боюсь, у меня неразборчивый почерк, — писать было очень неудобно.
— В таком случае ты мне поможешь. Ты принес с собой этот пергамент?
— Да, высокочтимая госпожа.
Я неохотно достаю кусок кожи, который лежит в самом низу стопки пергаментов.
Она решительно берет его. Я знаю, что она имеет на это полное право. И тем не менее чувствую бессильную ярость — хоть и не помню, когда последний раз по-настоящему сердился.
Она медленно читает. Морщинка между бровями говорит о напряжении. Я писал очень неразборчиво и с сокращениями, так что мне часто приходится ей помогать.
Закончив чтение, она долго сидит в молчании. И серьезно смотрит на меня.
— Кефсе, — говорит она. — Пиши, что хочешь, но соблюдай рамки приличий. Я очень хочу читать, что ты пишешь, но не буду заставлять тебя давать мне твои записи.
Я чувствую облегчение и благодарность. И еще удивление. Когда я хочу встать на колени в знак благодарности, королева останавливает меня.