— Что ты думал?
— Что у меня будет время…
Тут я понял, что он хотел сказать:
— Что у тебя будет время получить отпущение грехов?
Он кивнул.
Мне все стало ясно. Уродец прекрасно понимал, что делает, когда выбрал такую смерть.
— Но разве ты не позвал священника?
— Он был здесь.
— И не отпустил тебе грехи?
Я не мог в это поверить.
— Нет! — выкрикнул Уродец. — Он сказал, что сначала мне надо раскаяться в содеянном.
Тут я понял, что он имел в виду: Уродец не мог по-настоящему раскаяться в самоубийстве, потому что не хотел больше жить, а Рудольф, связанный догмами церкви, не мог отпустить ему грехи.
— Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься?
Он кивнул.
— Но сейчас я раскаиваюсь. Потому что ты не сердишься на меня.
Мне нужно было пойти за священником. Хотя это и не совсем соответствовало церковным представлениям о раскаянии, у нас не было времени на теологические споры. Даже Рудольф не мог отказать умирающему.
Но как же Уродец? Я не мог оставить его одного.
Он слабел прямо на глазах и вряд ли бы дожил до прихода священника. Мне было лучше остаться с ним и постараться уверить его в том, что раскаяния достаточно и он не попадет в ад, чем позволить умереть в одиночестве.
Но, может, мне удастся позвать кого-нибудь на помощь?
Я закричал, но никто не откликнулся.
Иного я и не ожидал. Вряд ли кто-нибудь осмелится помогать рабу, который совершил грех самоубийства. Его осудили не только люди, но и Бог.
Только тут я понял, как мужественна была Тора, когда отправилась за мной в трапезную. Но сейчас она ничем не могла помочь — она следила за огнем и, наверное, вся тряслась от страха, что кто-нибудь найдет ее в господских палатах.
Я снова закричал, и снова никто не откликнулся.
Тогда в памяти всплыла картинка из прошлого — молодой и самоуверенный Ниал Уи Лохэйн преклоняет колена перед епископом, который посвящает его в сан.
Я испытал громадное облегчение.
Конечно, вся моя жизнь была отрицанием принципа самопожертвования, к которому обязывал сан священника. Но хотел я того или нет, я был и оставался священнослужителем. У меня было право, и я просто был обязан отпустить умирающему грехи.
— Уродец, — сказал я. — Я священник. Я могу отпустить тебе грехи.
В его глазах зажегся огонек.
— Ты сказал, что раскаиваешься. Я думаю, ты раскаиваешься во всех грехах, что совершил?
Он кивнул:
— Да.
Я стоял рядом с ним на коленях, а по стенам конюшни метались причудливые тени.
— Господин наш Иисус Христос отпускает тебе твои грехи. Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii. Et Spiritus Sancti. Amen.
Я перекрестил его и сказал:
— Да будет мир в твоей душе!
— Спасибо! — едва слышно прошептал он и попытался улыбнуться.
Больше он ничего не смог произнести.
Тут за моей спиной раздалось покашливание. Я обернулся и увидел Рудольфа. Я даже не заметил, как он вошел в конюшню.
— Я слышал, что ты отпустил его грехи, — спокойно сказал священник.
— Да, он раскаялся, — коротко ответил я, не в силах дольше сдерживать рыдания.
Больше Рудольф не задавал вопросов, а просто опустился на колени рядом со мной и причастил Уродца святыми дарами.
А затем принялся читать псалом:
— Miserere mei, Deus, secundum magnam miserocordiam tuam…
Я вспомнил этот псалом и присоединился к Рудольфу.
Уродец потерял сознание, когда мы еще не дочитали псалом до конца. Он ушел из жизни очень тихо. Мы только заметили, что он больше не дышит.
Только после смерти Уродца Рудольф обратился ко мне:
— Ты священник.
— Да. Меня посвятили в сан.
Он многозначительно посмотрел на меня:
— Ты и сам понимаешь, что теперь я вынужден послать письмо епископу Эгину. По закону нельзя держать священника в рабстве. Королеву отлучат от церкви, если она не захочет освободить тебя, как только узнает, что ты священник. Но почему ты сам не сказал об этом?
Мне стало ясно, что нет смысла скрывать что-либо.
— Об этом я не думал. Я принял сан много лет назад, но никогда не служил мессы и не считал себя священником.
— Священниками становятся при принятии сана, а не из-за отправления службы.
— Ты прав. Но не думаю, что епископу Эгину или какому-нибудь другому епископу будет от меня польза.
— Это уже касается тебя и епископа. Мое дело поставить епископа Эгина в известность о случившемся.
«Саксонский буквоед!»— подумал я. Но знал, что ничего не могу сделать, чтобы остановить его.
Кроме того, я стал намного мягче относиться к Рудольфу. Ведь он вернулся в конюшню и был готов отпустить Уродцу грехи. Он даже принес все необходимое для последнего причастия.
Тут я вспомнил, что Тора сидит в трапезной и ждет меня.
Я склонился над Уродцем и поцеловал его в еще теплый лоб.
Затем я направился к выходу.
— Куда ты идешь? — спросил Рудольф.
— В трапезную.
— Я пойду с тобой. Нам надо о многом поговорить. Ты должен рассказать мне о себе, чтобы я знал, что писать епископу Эгину.
— Это так важно?
— Да. Ведь я даже не знаю твоего имени.
— Меня зовут Ниал. Ниал Уи Лохэйн.
Я вздрогнул, потому что в этот момент умер Кефсе.
— Надо прислать кого-нибудь, чтобы обрядить умершего, — сказал Рудольф.
Об этом я не подумал.
В хлеву я нашел двух рабынь, которые сначала не хотели идти в конюшню, но потом согласились, когда я сказал, что меня послал Рудольф.
А затем мы с Рудольфом отправились в трапезную.
II. КНИГА НИАЛА
Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь трезво оценить и связно изложить события вчерашнего дня. Но сейчас я, Ниал, свободный человек и могу излагать свои мысли как хочу, тем более что пергамент и чернила принадлежат теперь мне и никому другому.
Сегодня ночью я почти не спал. Мысли об Уродце, его жизни и смерти заставляли мою душу корчиться в муках раскаяния. Какой бы ужасной не была его смерть, еще более ужасной была его жизнь.
Уродец думал обо мне лучше, чем я того заслуживаю. Он нашел в себе силы довериться нашей дружбе и сделать ее основой своей жизни — жизни, которую у него не стало сил выносить. Он решил покончить свои счеты с ней, когда заметил, что я отвернулся от него.
Но замечал ли его я? Он был просто все время рядом, он был Уродцем, добрым и преданным как собака. И хотя я знал, как он страдает, я никогда не уделял ему особого внимания.
Я был слишком занят собой — своей жизнью и наказанием, жертвой, которую я приносил Богу. Занят настолько, что не сумел разглядеть в лице Уродца черт самого Иисуса:
Блажен он, беднейший из бедных. И смерть означает для него спасение.
Но я — я сам повинен в ошибке, что так и не смог стать ему тем другом, каким должен был бы стать по желанию Господню. Я скорблю, что был одним из тех, кто толкнул его к смерти, я скорблю…
Господи! Я скорблю о двух рабах твоих. Из-за смерти одного из них Ниал превратился в Кефсе, из-за смерти второго — из Кефсе в Ниала. И Бригита, которую я убил собственными руками, всегда живет в моих мыслях и чувствах.
Бригита, прекрасная, как легендарная Этайн: «Волосы ее были цвета ириса летом — плечи ее белы и мягки — зубы ее подобны жемчужинам — стройные ноги — в глазах горит огонь любви — от счастья рдеют щеки». Много есть красавиц, но никто не мог сравниться с Этайн. Только моя возлюбленная Бригита.
Да, я совершенно сошел с ума, когда обесчестил тебя. Но — и Бог тому свидетель — ты тоже не сопротивлялась. На нас обоих лежит вина за то, что случилось во время паломничества к святому Кевину. Моя вина больше, потому что я был переодет монахом и соблазнил тебя в этом одеянии. Твоя вина в том, что завлекла меня огнем в глазах. Моя вина в том, что выкрал тебя из дома твоего отца накануне свадьбы с другим. А ты была столь легкомысленна, что позволила мне лишить тебя невинности.
По собственной воле отправилась ты со мной в Нормандию. Я обещал тебе защиту влиятельных друзей и дал слово жениться на тебе без согласия твоего отца. И это не были пустые обещания. Но вместо этого…
Нападение на наш корабль в открытом море, сражение кипело уже на палубе. В твоих глазах я увидел страх, ты знала, что ни твоя, ни моя семья не захотят выкупить тебя, обесчещенную женщину, на волю.
Когда я увидел, что у нас нет надежды на спасение, я пробился к тебе с мечом в руках. И прежде чем кто-нибудь успел понять, что я задумал, перерезал тебе горло. Я хотел лишить жизни и себя, но у меня выбили меч из рук. Один из викингов бросился к тебе, увидел, что ты мертва, сорвал одежду и драгоценности и выбросил твое прекрасное тело за борт.
Двое викингов схватили меня. Они требовали, чтобы я назвал свое имя. Я отказался, и тогда они приступили к пыткам.
Но они ошиблись, думая, что смогут заставить меня говорить. Потому что благодаря телесным мучениям очищалась моя душа. Я молил Бога — но не о сострадании к собственным мукам, а о том, чтобы каждый удар палки по моей спине приближал тебя к царствию небесному, чтобы мои муки искупили твои грехи, чтобы была прощена ты. И внезапно меня озарило — я понял, как страдали мои близкие и сколько горя я им принес, я понял, что должен умереть, что не имею права просить выкупить меня на свободу.
И я ждал конца, надеясь, что меня забьют до смерти. Я просил Господа о милосердии к Бригите и к себе, презренному рабу.
И тут до меня донеслись голоса — мои мучители совещались. Они испугались, что я могу умереть. А за мертвеца ничего не получишь — ни денег на рынке, ни выкупа. Они решили сохранить мне жизнь и продать в рабство.
Так под ударами палки родился на свет раб Божий Кефсе.
Мне пришлось на некоторое время отложить перо.
Я плакал — плакал о Бригите. Плакал слезами, которые сдерживал десять лет. Плакал об Уродце. И я знал, что эти двое навсегда останутся в моем сердце.
Я плакал о матери, вспоминая, как она молилась неделями, месяцами, годами, как умоляла своего непутевого сына вернуться на путь истинный. Может, она все еще молится за меня?
Я плакал о человеке, о котором не думал, что могу плакать. Это мой приемный отец и учитель, ирландец Конн.
Он рассказывал мне о своих мучениях, на которые добровольно обрек себя ради спасения моей грешной души. Только одному Богу известно, насколько он тогда был искренен. Я надеюсь, что он не был таким фарисеем, каким представился мне в тот момент, когда я расхохотался ему в лицо.
Что наши слезы и что наш смех? Тот Ниал, которым я когда-то был, мало плакал и часто смеялся. Кефсе же не плакал и не смеялся вообще, пока Ниал не начал пробуждаться к жизни. Сейчас я плачу, но когда я смеялся в последний раз?
Я плакал. Пока не выплакал все слезы. И у меня возникло ощущение, что я склонился над пустым колодцем, в котором не могло отразиться небо.
Но делать нечего — надо вставать и идти дальше.
Что еще я забыл рассказать?
После смерти Уродца мы с Рудольфом отправились в трапезную. Я отвечал на его вопросы, но не говорил больше, чем было необходимо.
Затем Рудольф решил поговорить с королевой Гуннхильд. Он спросил, хочу ли я пойти с ним. И поскольку в противном случае он пошел бы один, выхода у меня не было. Рудольф направился в палату, а я поплелся за ним, как ослик на невидимой веревке.
В палатах были обе королевы. Гуннхильд сидела на высоком троне, а рядом полулежала на подушках Астрид. Перед ними стоял стол — они играли в тавлеи.
Рудольф прямо перешел к делу, даже не удосужившись поприветствовать королев. Он объявил, что я священник, ирландец по имени Ниал. Кажется, он так и не понял, к какому роду я принадлежу. Рудольф заявил, что я незаконно был в рабстве у королевы Гуннхильд долгие годы и что она немедленно должна освободить меня. Он был очень строг и даже не упомянул, что королева совершила такой тяжкий грех по незнанию.
Я старался не смотреть на Гуннхильд.
Вместо нее я уставился на доску с тавлеями. Гуннхильд как раз бросила кубик и собиралась продвинуть свои фигуры, когда мы пришли. Как только я посмотрел на доску, то сразу же вспомнил правила этой игры, как будто играл в тавлеи только вчера. Меня научил этой игре исландский скальд, который гостил в доме моего отца. Его звали Торд, но прозвища его я не помнил. Дома в Ирландии у меня были тавлеи из янтаря и моржовой кости, на голове «королей» красовались короны из настоящего золота. Хотел бы я знать, кому эти тавлеи принадлежат сейчас.
Гуннхильд ответила Рудольфу, что не возражает против моего освобождения. Наоборот, я волен ехать, куда мне угодно, после того как она покончит с формальностями.
Рудольф возразил, что я поеду не куда мне угодно, а прямиком к епископу Эгину.
Я молчал. Поскольку в Ёталанде мне не принадлежала даже одежда, что была на моем теле, то единственной надеждой оставался епископ. Я по-прежнему не отводил глаз от доски. Мне показалось, что королева Гуннхильд проигрывала эту партию. К ее «королю» с двух сторон устремились фигуры королевы Астрид.
Королева Гуннхильд задумалась.
— Так ты, Рудольф, требуешь, чтобы я освободила Ниала только для того, чтобы передать его во власть епископа?
— А для чего же еще, если он священник?
— А что думаешь об этом ты сам, Ниал? — обратилась ко мне королева.
Я пожал плечами:
— Мне кажется, что лучше быть священником, чем рабом. Но епископу больше пользы от священников, которые по собственной воле хотят служить Господу нашему.
Я заметил, как королева Астрид с удивлением посмотрела на меня:
— Это не ответ раба.
Я тут же ответил:
— Королева, кто сказал, что в голове раба должны быть только рабские мысли?
— Ты священник, — сказала королева Гуннхильд, — но как я поняла, не хочешь им быть. Но может быть, тебе известно, что по этому поводу говорят законы?
Я понял, что она старательно выбирает слова, что она не знает, как много я рассказал Рудольфу, и старается меня не выдать.
— Не думаю, что в законах есть что-нибудь по этому поводу. Но после освобождения я должен буду предстать перед епископом, и, если он даст мне работу, я должен буду ему повиноваться.
Рудольф одобрительно кивнул.
— А если я освобожу тебя не как священника, а как ирландца Ниала, что тогда?
— Вы освободите его как священника, — перебил королеву Рудольф.
— Я понимаю, что должна освободить священника, находящегося в рабстве, но это мое дело, освобожу ли я его как священника или предпочту освободить ирландца, который случайно оказался священником.
— И что, вы думаете, будет с этим ирландцем? — злобно поинтересовался священник. — Ведь у него нет денег и нет семьи, которая могла бы позаботиться о нем. С тем же успехом вы могли бы отпустить его голого в дремучий лес.
— То, что он ничем не владеет, легко исправить, — королева начала терять терпение, — человек, который незаконно находился в рабстве много лет и работал на меня, может рассчитывать на мою благодарность. Какая у него семья, он знает сам. А тебе не следовало бы забывать советы наших предков:
— Королева Гуннхильд, можете быть уверены, что епископ Эгин будет очень недоволен, если узнает о нашем разговоре. Неужели вы не знаете, какой властью он наделен?
Королева помедлила с ответом, а я опять перевел взгляд на тавлеи. Конечно, между ней и священником шло сражение, за ходом которого мне надо было бы следить — ведь речь шла о моем будущем. Но меня это почему-то совершенно не интересовало. И внезапно я увидел, что у королевы Гуннхильд есть возможность выиграть партию в тавлеи. Королева Астрид была настолько увлечена наступлением, что совершенно забыла о защите собственного «короля». А у Гуннхильд была одна фигура, которая могла бы добраться до «короля», если бы удача была на ее стороне и на кубике выпало нужное количество ходов. Так что все решал следующий бросок кубика.
Королева Астрид заметила мой интерес к игре.
— Ты умеешь играть в тавлеи, Ниал? — спросила она. Этот невинный вопрос разрядил напряжение в комнате.
— Да, королева.
У нее сразу загорелись глаза:
— Может быть, доиграешь партию за Гуннхильд? Давай сыграем на что-нибудь.
— С удовольствием.
— Тогда я ставлю полный комплект вооружения дружинника и лошадь и говорю, что ты не сможешь выиграть.
— Мне поставить нечего.
— А как насчет рассказа о твоей жизни?
Я покачал головой, но тут мне в голову пришла одна мысль:
— Я могу сложить вису.
— Вису? Ты скальд?
— Скальд больше, чем священник.
Она повернулась к королеве Гуннхильд:
— Ты не будешь возражать, если Ниал доиграет за тебя?
Гуннхильд ответила согласием, но было заметно, что и она, и Рудольф растеряны.
— Твой ход, Ниал! — сказала Астрид, и мне показалось, что она усмехнулась. — Кубик уже брошен.
Я внимательно изучил положение фигур на доске. Кажется, мой план мог удастся. Я передвинул фигуру.
Королева Астрид удивилась:
— Неужели ты не видишь угрозы «королю»?
— Да, королева, с трех сторон.
Она поняла, что я хотел сделать:
— Теперь все зависит от твоего счастья — от кубика!
Она бросила кубик, и ей выпал удачный ход. После этого она отдала кубик мне и заметила:
— Посмотрим на твое счастье!
Я не ответил. Взгляды всех были прикованы к кубику, когда он, прокатившись по доске, замер в ее дальнем углу.
Мне выпало как раз именно то количество ходов, какое было нужно.
— Я проиграла, — заявила Астрид. Она была совершенно не расстроена. — Но я с удовольствием сыграю еще раз на вису.
— В следующий раз, — решительно сказала королева Гуннхильд.
После игры наша беседа стала более дружелюбной.
Я сказал, что не имею ничего против поездки к епископу, что ему надо написать и что я могу сделать это сам.
Рудольф заколебался, но не посмел отказать в моей просьбе. Но он настоял на том, чтобы гонец отправился к епископу Эгину завтра утром, хотя до Далбю была неделя езды, а до Рождества осталось всего несколько дней.
Королева Гуннхильд согласилась с его предложением. И добавила, что даст мне письмо об освобождении сейчас же, но что объявлено об этом на тинге будет только весной.
Священник ушел, а Гуннхильд попросила меня принести пергамент и чернила.
— И возьми свои записи, — добавила она.
Я отсутствовал довольно долго.
Сначала я зашел в конюшню, к Уродцу. Он все еще лежал на сеновале, но его уже обмыли и распрямили. И рядом с ним были люди.
Я внезапно подумал — с неожиданной яростью, что рабы будут теперь часто так поступать. Они с удивлением посмотрели на меня, когда я встал на колени и прочел «De profundia». Я закончил молитвой за спасение душ умерших: «Requiescant in pace — отдыхайте с миром. Amen».
Лицо Уродца было спокойно.
Я подумал, что так могло выглядеть лицо Христа после распятия его на кресте, когда он сказал: «Свершилось!» — и испустил дух.
Мне пришлось прервать свои занятия.
Сначала ко мне в трапезную пришла королева Гуннхильд. Нам надо было о многом поговорить — ведь со времени нашего последнего разговора прошло много дней. А после вчерашнего вечера мы могли беседовать на равных.
Это был вечер больших изменений — прежде всего во мне самом.
Когда я зашел в трапезную после конюшни, чтобы забрать принадлежности для письма, то на скамье у стола сидел Хьяртан Ормссон, предводитель дружинников и ждал меня. Рядом с ним лежала одежда, позолоченная пряжка для плаща, пояс с ножом и меч. Хьяртан сказал, что это подарок королевы Гуннхильд за девять лет безупречной службы. Что это только часть того, что она должна мне.
В трапезной было холодно. Огонь в очаге не горел, а помещение освещал факел, что Хьяртан принес с собой.
Я разглядывал вещи. Королева подарила мне две рубашки, две туники, двое штанов и два плаща. Один из плащей был подбит мехом. Все вещи были очень красивые.
Я провел рукой по волосам. И внезапно почувствовал, какой я грязный. Я понял, почему не спешу переодеться.
Я повернулся к Хьяртану.
— Ты думаешь, я могу быстро помыться? И мне бы хотелось подстричь волосы и бороду.
Он кивнул.
— Пойдем в прачечную.
Я взял с собой одежду и оружие.
В прачечной для меня приготовили большой чан с горячей водой. Я испытал невыразимое удовольствие, когда снял с себя одежду раба Кефсе и погрузился в горячую воду. И не потому, что был особенно грязным, ведь я всегда старался следить за собой, насколько это было возможно для раба. Но именно это мытьё было для меня особенным ритуалом. Я невольно подумал о пути израильского народа через Красное море. Я посмотрел на свое покрытое шрамами тело. Красивым его назвать было нельзя. Но теперь оно принадлежало мне — после долгих десяти лет, когда оно было собственностью других. И я понял, какая разница между мной самим и моим телом. Тело могло принадлежать другим, а душа и мысли — только мне одному.
Выбравшись из чана, я замерз и поторопился натянуть на себя одежду. Мои руки отлично помнили, как надо опоясываться мечом, как закреплять пряжку на плаще, как откидывать его назад.
Одна из рабынь принесла расческу и ножницы и подстригла мне волосы и бороду. Я никогда не думал, что такие мелочи могут доставлять человеку громадное удовольствие.
Я встал и почувствовал, что даже двигаться стал теперь по-другому. И когда я протянул руку к мечу, все замерли.
Хьяртан при моем движении тоже потянулся к мечу — и не он один. Ведь никто не знал, что я за человек.
Мой меч оказался хорошим, но ничем не примечательным оружием. По старой привычке я надрезал левый мизинец и провел им по клинку. Нельзя достать меч из ножен и не дать ему испробовать крови.
Тут Хьяртан улыбнулся:
— Вижу, ты не хочешь оскорбить меч.
— Нет, — ответил я. — Ведь это было бы позором.
Затем мы с Хьяртаном направились в палаты, но во дворе я остановился и, склонив голову, повернулся к конюшне. Я думал об Уродце.
Никто из рабов меня не узнавал. Когда я здоровался с ними, в глазах у них появлялось отчужденное выражение, как всегда, когда к ним обращался незнакомый человек.
В палатах расставляли столы и накрывали к ужину.
Я заметил Рудольфа — он был чем-то недоволен и даже не посмотрел в мою сторону. Королева Астрид беседовала с Эгилем Эмундссоном, который недавно вернулся из Скары.
Но королева Гуннхильд смотрела прямо на меня. И только когда она нерешительно кивнула, я понял, что Рудольф меня просто не узнал.
Я подошел и поприветствовал ее — вежливо, но без подобострастия, как и подобает Ниалу Уи Лохэйну. Королева пригласила меня к столу как своего гостя.
Затем она попросила меня оказать ей услугу и написать одно письмо. Я ответил согласием.
Королева продиктовала мне письмо, в котором говорилось, что в течение десяти лет меня незаконно держали в рабстве и заставляли выполнять рабскую работу, но что я никогда не был по закону рабом и поэтому всегда считался свободным человеком.
Я посмотрел на сидящих за столом, когда королева подписывала письмо, и понял, что обо мне говорили в мое отсутствие. И что скорее всего это Эгиль Эмундссон, лагманн, посоветовал Гуннхильд так написать письмо.
За стол с нами сел и Хьяртан, но беседа началась только, когда мы приступили к еде. Я понял, что все, за исключением Хьяртана, знали, кто я, но скоро и Хьяртан понял, из какого я рода. И всем было известно, что именно я, а не Рудольф, записывал рассказ королевы Астрид.
Королева Астрид хотела прочитать мои записи. Я ответил, что будет лучше, если мы просмотрим их вместе. Она не возражала.
Тут все стали превозносить мои заслуги. Королевы буквально осыпали меня подарками — их было невозможно остановить. Астрид была в восторге, когда в разговоре выяснилось, что исландец Торд, научивший меня играть в тавлеи, по всей вероятности, был никто иной как Торд Колбейнссон, отец Сигвата Скальда. Эгиль Эмундссон хотел, чтобы я рассказал ему об ирландских законах. И только скромность заставляет меня воздержаться от повторения висы, которую Хьяртан сложил в мою честь.
Лишь Рудольф сидел за столом с кислой физиономией, как будто был моим владельцем, но не знал, как об этом напомнить другим.
Тем не менее королева Астрид рано пошла спать в тот вечер — она сильно устала.
Мне постелили в палатах, но я задержался за столом, раздумывая над письмом епископу Эгину. Вскоре я решил, что писать это письмо нет смысла. Все равно Рудольф все опишет, как ему захочется.
Мне остается только подождать ответа из Далбю, и если в том будет необходимость, самому отправиться к епископу.
Прежде чем лечь, я сходил в конюшню к Уродцу. Меня как будто влекла неведомая сила, которая не давала мне покоя и не разрешала забыть о прошлом.
Я сидел на сеновале и долго смотрел в лицо Уродца.
Вместе со мной там была Тора — старая рабыня, которую послал за мной в трапезную Уродец.
— Что у меня будет время…
Тут я понял, что он хотел сказать:
— Что у тебя будет время получить отпущение грехов?
Он кивнул.
Мне все стало ясно. Уродец прекрасно понимал, что делает, когда выбрал такую смерть.
— Но разве ты не позвал священника?
— Он был здесь.
— И не отпустил тебе грехи?
Я не мог в это поверить.
— Нет! — выкрикнул Уродец. — Он сказал, что сначала мне надо раскаяться в содеянном.
Тут я понял, что он имел в виду: Уродец не мог по-настоящему раскаяться в самоубийстве, потому что не хотел больше жить, а Рудольф, связанный догмами церкви, не мог отпустить ему грехи.
— Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься?
Он кивнул.
— Но сейчас я раскаиваюсь. Потому что ты не сердишься на меня.
Мне нужно было пойти за священником. Хотя это и не совсем соответствовало церковным представлениям о раскаянии, у нас не было времени на теологические споры. Даже Рудольф не мог отказать умирающему.
Но как же Уродец? Я не мог оставить его одного.
Он слабел прямо на глазах и вряд ли бы дожил до прихода священника. Мне было лучше остаться с ним и постараться уверить его в том, что раскаяния достаточно и он не попадет в ад, чем позволить умереть в одиночестве.
Но, может, мне удастся позвать кого-нибудь на помощь?
Я закричал, но никто не откликнулся.
Иного я и не ожидал. Вряд ли кто-нибудь осмелится помогать рабу, который совершил грех самоубийства. Его осудили не только люди, но и Бог.
Только тут я понял, как мужественна была Тора, когда отправилась за мной в трапезную. Но сейчас она ничем не могла помочь — она следила за огнем и, наверное, вся тряслась от страха, что кто-нибудь найдет ее в господских палатах.
Я снова закричал, и снова никто не откликнулся.
Тогда в памяти всплыла картинка из прошлого — молодой и самоуверенный Ниал Уи Лохэйн преклоняет колена перед епископом, который посвящает его в сан.
Я испытал громадное облегчение.
Конечно, вся моя жизнь была отрицанием принципа самопожертвования, к которому обязывал сан священника. Но хотел я того или нет, я был и оставался священнослужителем. У меня было право, и я просто был обязан отпустить умирающему грехи.
— Уродец, — сказал я. — Я священник. Я могу отпустить тебе грехи.
В его глазах зажегся огонек.
— Ты сказал, что раскаиваешься. Я думаю, ты раскаиваешься во всех грехах, что совершил?
Он кивнул:
— Да.
Я стоял рядом с ним на коленях, а по стенам конюшни метались причудливые тени.
— Господин наш Иисус Христос отпускает тебе твои грехи. Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii. Et Spiritus Sancti. Amen.
Я перекрестил его и сказал:
— Да будет мир в твоей душе!
— Спасибо! — едва слышно прошептал он и попытался улыбнуться.
Больше он ничего не смог произнести.
Тут за моей спиной раздалось покашливание. Я обернулся и увидел Рудольфа. Я даже не заметил, как он вошел в конюшню.
— Я слышал, что ты отпустил его грехи, — спокойно сказал священник.
— Да, он раскаялся, — коротко ответил я, не в силах дольше сдерживать рыдания.
Больше Рудольф не задавал вопросов, а просто опустился на колени рядом со мной и причастил Уродца святыми дарами.
А затем принялся читать псалом:
— Miserere mei, Deus, secundum magnam miserocordiam tuam…
Я вспомнил этот псалом и присоединился к Рудольфу.
Уродец потерял сознание, когда мы еще не дочитали псалом до конца. Он ушел из жизни очень тихо. Мы только заметили, что он больше не дышит.
Только после смерти Уродца Рудольф обратился ко мне:
— Ты священник.
— Да. Меня посвятили в сан.
Он многозначительно посмотрел на меня:
— Ты и сам понимаешь, что теперь я вынужден послать письмо епископу Эгину. По закону нельзя держать священника в рабстве. Королеву отлучат от церкви, если она не захочет освободить тебя, как только узнает, что ты священник. Но почему ты сам не сказал об этом?
Мне стало ясно, что нет смысла скрывать что-либо.
— Об этом я не думал. Я принял сан много лет назад, но никогда не служил мессы и не считал себя священником.
— Священниками становятся при принятии сана, а не из-за отправления службы.
— Ты прав. Но не думаю, что епископу Эгину или какому-нибудь другому епископу будет от меня польза.
— Это уже касается тебя и епископа. Мое дело поставить епископа Эгина в известность о случившемся.
«Саксонский буквоед!»— подумал я. Но знал, что ничего не могу сделать, чтобы остановить его.
Кроме того, я стал намного мягче относиться к Рудольфу. Ведь он вернулся в конюшню и был готов отпустить Уродцу грехи. Он даже принес все необходимое для последнего причастия.
Тут я вспомнил, что Тора сидит в трапезной и ждет меня.
Я склонился над Уродцем и поцеловал его в еще теплый лоб.
Затем я направился к выходу.
— Куда ты идешь? — спросил Рудольф.
— В трапезную.
— Я пойду с тобой. Нам надо о многом поговорить. Ты должен рассказать мне о себе, чтобы я знал, что писать епископу Эгину.
— Это так важно?
— Да. Ведь я даже не знаю твоего имени.
— Меня зовут Ниал. Ниал Уи Лохэйн.
Я вздрогнул, потому что в этот момент умер Кефсе.
— Надо прислать кого-нибудь, чтобы обрядить умершего, — сказал Рудольф.
Об этом я не подумал.
В хлеву я нашел двух рабынь, которые сначала не хотели идти в конюшню, но потом согласились, когда я сказал, что меня послал Рудольф.
А затем мы с Рудольфом отправились в трапезную.
II. КНИГА НИАЛА
Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь трезво оценить и связно изложить события вчерашнего дня. Но сейчас я, Ниал, свободный человек и могу излагать свои мысли как хочу, тем более что пергамент и чернила принадлежат теперь мне и никому другому.
Сегодня ночью я почти не спал. Мысли об Уродце, его жизни и смерти заставляли мою душу корчиться в муках раскаяния. Какой бы ужасной не была его смерть, еще более ужасной была его жизнь.
Уродец думал обо мне лучше, чем я того заслуживаю. Он нашел в себе силы довериться нашей дружбе и сделать ее основой своей жизни — жизни, которую у него не стало сил выносить. Он решил покончить свои счеты с ней, когда заметил, что я отвернулся от него.
Но замечал ли его я? Он был просто все время рядом, он был Уродцем, добрым и преданным как собака. И хотя я знал, как он страдает, я никогда не уделял ему особого внимания.
Я был слишком занят собой — своей жизнью и наказанием, жертвой, которую я приносил Богу. Занят настолько, что не сумел разглядеть в лице Уродца черт самого Иисуса:
«Блаженны бедные», говорится в Библии. А кто может быть беднее раба, не владеющего даже жизнью своей, презренного всеми, умирающего в муках и тем не менее надеющегося на милосердие Господне?
Не было в нем ни вида, ни величия,
И мы видели Его, и не было в нем вида,
Который привлекал бы нас к нему.
Он был презрен и умален пред людьми,
Муж скорби и изведавший болезни,
И мы отвращали от него лицо свое,
Он был презираем, и мы ни во что не ставили его.
Блажен он, беднейший из бедных. И смерть означает для него спасение.
Но я — я сам повинен в ошибке, что так и не смог стать ему тем другом, каким должен был бы стать по желанию Господню. Я скорблю, что был одним из тех, кто толкнул его к смерти, я скорблю…
Господи! Я скорблю о двух рабах твоих. Из-за смерти одного из них Ниал превратился в Кефсе, из-за смерти второго — из Кефсе в Ниала. И Бригита, которую я убил собственными руками, всегда живет в моих мыслях и чувствах.
Бригита, прекрасная, как легендарная Этайн: «Волосы ее были цвета ириса летом — плечи ее белы и мягки — зубы ее подобны жемчужинам — стройные ноги — в глазах горит огонь любви — от счастья рдеют щеки». Много есть красавиц, но никто не мог сравниться с Этайн. Только моя возлюбленная Бригита.
Да, я совершенно сошел с ума, когда обесчестил тебя. Но — и Бог тому свидетель — ты тоже не сопротивлялась. На нас обоих лежит вина за то, что случилось во время паломничества к святому Кевину. Моя вина больше, потому что я был переодет монахом и соблазнил тебя в этом одеянии. Твоя вина в том, что завлекла меня огнем в глазах. Моя вина в том, что выкрал тебя из дома твоего отца накануне свадьбы с другим. А ты была столь легкомысленна, что позволила мне лишить тебя невинности.
По собственной воле отправилась ты со мной в Нормандию. Я обещал тебе защиту влиятельных друзей и дал слово жениться на тебе без согласия твоего отца. И это не были пустые обещания. Но вместо этого…
Нападение на наш корабль в открытом море, сражение кипело уже на палубе. В твоих глазах я увидел страх, ты знала, что ни твоя, ни моя семья не захотят выкупить тебя, обесчещенную женщину, на волю.
Когда я увидел, что у нас нет надежды на спасение, я пробился к тебе с мечом в руках. И прежде чем кто-нибудь успел понять, что я задумал, перерезал тебе горло. Я хотел лишить жизни и себя, но у меня выбили меч из рук. Один из викингов бросился к тебе, увидел, что ты мертва, сорвал одежду и драгоценности и выбросил твое прекрасное тело за борт.
Двое викингов схватили меня. Они требовали, чтобы я назвал свое имя. Я отказался, и тогда они приступили к пыткам.
Но они ошиблись, думая, что смогут заставить меня говорить. Потому что благодаря телесным мучениям очищалась моя душа. Я молил Бога — но не о сострадании к собственным мукам, а о том, чтобы каждый удар палки по моей спине приближал тебя к царствию небесному, чтобы мои муки искупили твои грехи, чтобы была прощена ты. И внезапно меня озарило — я понял, как страдали мои близкие и сколько горя я им принес, я понял, что должен умереть, что не имею права просить выкупить меня на свободу.
И я ждал конца, надеясь, что меня забьют до смерти. Я просил Господа о милосердии к Бригите и к себе, презренному рабу.
И тут до меня донеслись голоса — мои мучители совещались. Они испугались, что я могу умереть. А за мертвеца ничего не получишь — ни денег на рынке, ни выкупа. Они решили сохранить мне жизнь и продать в рабство.
Так под ударами палки родился на свет раб Божий Кефсе.
Мне пришлось на некоторое время отложить перо.
Я плакал — плакал о Бригите. Плакал слезами, которые сдерживал десять лет. Плакал об Уродце. И я знал, что эти двое навсегда останутся в моем сердце.
Я плакал о матери, вспоминая, как она молилась неделями, месяцами, годами, как умоляла своего непутевого сына вернуться на путь истинный. Может, она все еще молится за меня?
Я плакал о человеке, о котором не думал, что могу плакать. Это мой приемный отец и учитель, ирландец Конн.
Он рассказывал мне о своих мучениях, на которые добровольно обрек себя ради спасения моей грешной души. Только одному Богу известно, насколько он тогда был искренен. Я надеюсь, что он не был таким фарисеем, каким представился мне в тот момент, когда я расхохотался ему в лицо.
Что наши слезы и что наш смех? Тот Ниал, которым я когда-то был, мало плакал и часто смеялся. Кефсе же не плакал и не смеялся вообще, пока Ниал не начал пробуждаться к жизни. Сейчас я плачу, но когда я смеялся в последний раз?
Я плакал. Пока не выплакал все слезы. И у меня возникло ощущение, что я склонился над пустым колодцем, в котором не могло отразиться небо.
Но делать нечего — надо вставать и идти дальше.
Что еще я забыл рассказать?
После смерти Уродца мы с Рудольфом отправились в трапезную. Я отвечал на его вопросы, но не говорил больше, чем было необходимо.
Затем Рудольф решил поговорить с королевой Гуннхильд. Он спросил, хочу ли я пойти с ним. И поскольку в противном случае он пошел бы один, выхода у меня не было. Рудольф направился в палату, а я поплелся за ним, как ослик на невидимой веревке.
В палатах были обе королевы. Гуннхильд сидела на высоком троне, а рядом полулежала на подушках Астрид. Перед ними стоял стол — они играли в тавлеи.
Рудольф прямо перешел к делу, даже не удосужившись поприветствовать королев. Он объявил, что я священник, ирландец по имени Ниал. Кажется, он так и не понял, к какому роду я принадлежу. Рудольф заявил, что я незаконно был в рабстве у королевы Гуннхильд долгие годы и что она немедленно должна освободить меня. Он был очень строг и даже не упомянул, что королева совершила такой тяжкий грех по незнанию.
Я старался не смотреть на Гуннхильд.
Вместо нее я уставился на доску с тавлеями. Гуннхильд как раз бросила кубик и собиралась продвинуть свои фигуры, когда мы пришли. Как только я посмотрел на доску, то сразу же вспомнил правила этой игры, как будто играл в тавлеи только вчера. Меня научил этой игре исландский скальд, который гостил в доме моего отца. Его звали Торд, но прозвища его я не помнил. Дома в Ирландии у меня были тавлеи из янтаря и моржовой кости, на голове «королей» красовались короны из настоящего золота. Хотел бы я знать, кому эти тавлеи принадлежат сейчас.
Гуннхильд ответила Рудольфу, что не возражает против моего освобождения. Наоборот, я волен ехать, куда мне угодно, после того как она покончит с формальностями.
Рудольф возразил, что я поеду не куда мне угодно, а прямиком к епископу Эгину.
Я молчал. Поскольку в Ёталанде мне не принадлежала даже одежда, что была на моем теле, то единственной надеждой оставался епископ. Я по-прежнему не отводил глаз от доски. Мне показалось, что королева Гуннхильд проигрывала эту партию. К ее «королю» с двух сторон устремились фигуры королевы Астрид.
Королева Гуннхильд задумалась.
— Так ты, Рудольф, требуешь, чтобы я освободила Ниала только для того, чтобы передать его во власть епископа?
— А для чего же еще, если он священник?
— А что думаешь об этом ты сам, Ниал? — обратилась ко мне королева.
Я пожал плечами:
— Мне кажется, что лучше быть священником, чем рабом. Но епископу больше пользы от священников, которые по собственной воле хотят служить Господу нашему.
Я заметил, как королева Астрид с удивлением посмотрела на меня:
— Это не ответ раба.
Я тут же ответил:
— Королева, кто сказал, что в голове раба должны быть только рабские мысли?
— Ты священник, — сказала королева Гуннхильд, — но как я поняла, не хочешь им быть. Но может быть, тебе известно, что по этому поводу говорят законы?
Я понял, что она старательно выбирает слова, что она не знает, как много я рассказал Рудольфу, и старается меня не выдать.
— Не думаю, что в законах есть что-нибудь по этому поводу. Но после освобождения я должен буду предстать перед епископом, и, если он даст мне работу, я должен буду ему повиноваться.
Рудольф одобрительно кивнул.
— А если я освобожу тебя не как священника, а как ирландца Ниала, что тогда?
— Вы освободите его как священника, — перебил королеву Рудольф.
— Я понимаю, что должна освободить священника, находящегося в рабстве, но это мое дело, освобожу ли я его как священника или предпочту освободить ирландца, который случайно оказался священником.
— И что, вы думаете, будет с этим ирландцем? — злобно поинтересовался священник. — Ведь у него нет денег и нет семьи, которая могла бы позаботиться о нем. С тем же успехом вы могли бы отпустить его голого в дремучий лес.
— То, что он ничем не владеет, легко исправить, — королева начала терять терпение, — человек, который незаконно находился в рабстве много лет и работал на меня, может рассчитывать на мою благодарность. Какая у него семья, он знает сам. А тебе не следовало бы забывать советы наших предков:
Теперь разозлился Рудольф и решил перейти к угрозам:
Не ведают часто Сидящие дома,
Кто путник пришедший;
Изъян и у доброго Сыщешь, а злой
Не во всем нехорош.[13]
— Королева Гуннхильд, можете быть уверены, что епископ Эгин будет очень недоволен, если узнает о нашем разговоре. Неужели вы не знаете, какой властью он наделен?
Королева помедлила с ответом, а я опять перевел взгляд на тавлеи. Конечно, между ней и священником шло сражение, за ходом которого мне надо было бы следить — ведь речь шла о моем будущем. Но меня это почему-то совершенно не интересовало. И внезапно я увидел, что у королевы Гуннхильд есть возможность выиграть партию в тавлеи. Королева Астрид была настолько увлечена наступлением, что совершенно забыла о защите собственного «короля». А у Гуннхильд была одна фигура, которая могла бы добраться до «короля», если бы удача была на ее стороне и на кубике выпало нужное количество ходов. Так что все решал следующий бросок кубика.
Королева Астрид заметила мой интерес к игре.
— Ты умеешь играть в тавлеи, Ниал? — спросила она. Этот невинный вопрос разрядил напряжение в комнате.
— Да, королева.
У нее сразу загорелись глаза:
— Может быть, доиграешь партию за Гуннхильд? Давай сыграем на что-нибудь.
— С удовольствием.
— Тогда я ставлю полный комплект вооружения дружинника и лошадь и говорю, что ты не сможешь выиграть.
— Мне поставить нечего.
— А как насчет рассказа о твоей жизни?
Я покачал головой, но тут мне в голову пришла одна мысль:
— Я могу сложить вису.
— Вису? Ты скальд?
— Скальд больше, чем священник.
Она повернулась к королеве Гуннхильд:
— Ты не будешь возражать, если Ниал доиграет за тебя?
Гуннхильд ответила согласием, но было заметно, что и она, и Рудольф растеряны.
— Твой ход, Ниал! — сказала Астрид, и мне показалось, что она усмехнулась. — Кубик уже брошен.
Я внимательно изучил положение фигур на доске. Кажется, мой план мог удастся. Я передвинул фигуру.
Королева Астрид удивилась:
— Неужели ты не видишь угрозы «королю»?
— Да, королева, с трех сторон.
Она поняла, что я хотел сделать:
— Теперь все зависит от твоего счастья — от кубика!
Она бросила кубик, и ей выпал удачный ход. После этого она отдала кубик мне и заметила:
— Посмотрим на твое счастье!
Я не ответил. Взгляды всех были прикованы к кубику, когда он, прокатившись по доске, замер в ее дальнем углу.
Мне выпало как раз именно то количество ходов, какое было нужно.
— Я проиграла, — заявила Астрид. Она была совершенно не расстроена. — Но я с удовольствием сыграю еще раз на вису.
— В следующий раз, — решительно сказала королева Гуннхильд.
После игры наша беседа стала более дружелюбной.
Я сказал, что не имею ничего против поездки к епископу, что ему надо написать и что я могу сделать это сам.
Рудольф заколебался, но не посмел отказать в моей просьбе. Но он настоял на том, чтобы гонец отправился к епископу Эгину завтра утром, хотя до Далбю была неделя езды, а до Рождества осталось всего несколько дней.
Королева Гуннхильд согласилась с его предложением. И добавила, что даст мне письмо об освобождении сейчас же, но что объявлено об этом на тинге будет только весной.
Священник ушел, а Гуннхильд попросила меня принести пергамент и чернила.
— И возьми свои записи, — добавила она.
Я отсутствовал довольно долго.
Сначала я зашел в конюшню, к Уродцу. Он все еще лежал на сеновале, но его уже обмыли и распрямили. И рядом с ним были люди.
Я внезапно подумал — с неожиданной яростью, что рабы будут теперь часто так поступать. Они с удивлением посмотрели на меня, когда я встал на колени и прочел «De profundia». Я закончил молитвой за спасение душ умерших: «Requiescant in pace — отдыхайте с миром. Amen».
Лицо Уродца было спокойно.
Я подумал, что так могло выглядеть лицо Христа после распятия его на кресте, когда он сказал: «Свершилось!» — и испустил дух.
Мне пришлось прервать свои занятия.
Сначала ко мне в трапезную пришла королева Гуннхильд. Нам надо было о многом поговорить — ведь со времени нашего последнего разговора прошло много дней. А после вчерашнего вечера мы могли беседовать на равных.
Это был вечер больших изменений — прежде всего во мне самом.
Когда я зашел в трапезную после конюшни, чтобы забрать принадлежности для письма, то на скамье у стола сидел Хьяртан Ормссон, предводитель дружинников и ждал меня. Рядом с ним лежала одежда, позолоченная пряжка для плаща, пояс с ножом и меч. Хьяртан сказал, что это подарок королевы Гуннхильд за девять лет безупречной службы. Что это только часть того, что она должна мне.
В трапезной было холодно. Огонь в очаге не горел, а помещение освещал факел, что Хьяртан принес с собой.
Я разглядывал вещи. Королева подарила мне две рубашки, две туники, двое штанов и два плаща. Один из плащей был подбит мехом. Все вещи были очень красивые.
Я провел рукой по волосам. И внезапно почувствовал, какой я грязный. Я понял, почему не спешу переодеться.
Я повернулся к Хьяртану.
— Ты думаешь, я могу быстро помыться? И мне бы хотелось подстричь волосы и бороду.
Он кивнул.
— Пойдем в прачечную.
Я взял с собой одежду и оружие.
В прачечной для меня приготовили большой чан с горячей водой. Я испытал невыразимое удовольствие, когда снял с себя одежду раба Кефсе и погрузился в горячую воду. И не потому, что был особенно грязным, ведь я всегда старался следить за собой, насколько это было возможно для раба. Но именно это мытьё было для меня особенным ритуалом. Я невольно подумал о пути израильского народа через Красное море. Я посмотрел на свое покрытое шрамами тело. Красивым его назвать было нельзя. Но теперь оно принадлежало мне — после долгих десяти лет, когда оно было собственностью других. И я понял, какая разница между мной самим и моим телом. Тело могло принадлежать другим, а душа и мысли — только мне одному.
Выбравшись из чана, я замерз и поторопился натянуть на себя одежду. Мои руки отлично помнили, как надо опоясываться мечом, как закреплять пряжку на плаще, как откидывать его назад.
Одна из рабынь принесла расческу и ножницы и подстригла мне волосы и бороду. Я никогда не думал, что такие мелочи могут доставлять человеку громадное удовольствие.
Я встал и почувствовал, что даже двигаться стал теперь по-другому. И когда я протянул руку к мечу, все замерли.
Хьяртан при моем движении тоже потянулся к мечу — и не он один. Ведь никто не знал, что я за человек.
Мой меч оказался хорошим, но ничем не примечательным оружием. По старой привычке я надрезал левый мизинец и провел им по клинку. Нельзя достать меч из ножен и не дать ему испробовать крови.
Тут Хьяртан улыбнулся:
— Вижу, ты не хочешь оскорбить меч.
— Нет, — ответил я. — Ведь это было бы позором.
Затем мы с Хьяртаном направились в палаты, но во дворе я остановился и, склонив голову, повернулся к конюшне. Я думал об Уродце.
Никто из рабов меня не узнавал. Когда я здоровался с ними, в глазах у них появлялось отчужденное выражение, как всегда, когда к ним обращался незнакомый человек.
В палатах расставляли столы и накрывали к ужину.
Я заметил Рудольфа — он был чем-то недоволен и даже не посмотрел в мою сторону. Королева Астрид беседовала с Эгилем Эмундссоном, который недавно вернулся из Скары.
Но королева Гуннхильд смотрела прямо на меня. И только когда она нерешительно кивнула, я понял, что Рудольф меня просто не узнал.
Я подошел и поприветствовал ее — вежливо, но без подобострастия, как и подобает Ниалу Уи Лохэйну. Королева пригласила меня к столу как своего гостя.
Затем она попросила меня оказать ей услугу и написать одно письмо. Я ответил согласием.
Королева продиктовала мне письмо, в котором говорилось, что в течение десяти лет меня незаконно держали в рабстве и заставляли выполнять рабскую работу, но что я никогда не был по закону рабом и поэтому всегда считался свободным человеком.
Я посмотрел на сидящих за столом, когда королева подписывала письмо, и понял, что обо мне говорили в мое отсутствие. И что скорее всего это Эгиль Эмундссон, лагманн, посоветовал Гуннхильд так написать письмо.
За стол с нами сел и Хьяртан, но беседа началась только, когда мы приступили к еде. Я понял, что все, за исключением Хьяртана, знали, кто я, но скоро и Хьяртан понял, из какого я рода. И всем было известно, что именно я, а не Рудольф, записывал рассказ королевы Астрид.
Королева Астрид хотела прочитать мои записи. Я ответил, что будет лучше, если мы просмотрим их вместе. Она не возражала.
Тут все стали превозносить мои заслуги. Королевы буквально осыпали меня подарками — их было невозможно остановить. Астрид была в восторге, когда в разговоре выяснилось, что исландец Торд, научивший меня играть в тавлеи, по всей вероятности, был никто иной как Торд Колбейнссон, отец Сигвата Скальда. Эгиль Эмундссон хотел, чтобы я рассказал ему об ирландских законах. И только скромность заставляет меня воздержаться от повторения висы, которую Хьяртан сложил в мою честь.
Лишь Рудольф сидел за столом с кислой физиономией, как будто был моим владельцем, но не знал, как об этом напомнить другим.
Тем не менее королева Астрид рано пошла спать в тот вечер — она сильно устала.
Мне постелили в палатах, но я задержался за столом, раздумывая над письмом епископу Эгину. Вскоре я решил, что писать это письмо нет смысла. Все равно Рудольф все опишет, как ему захочется.
Мне остается только подождать ответа из Далбю, и если в том будет необходимость, самому отправиться к епископу.
Прежде чем лечь, я сходил в конюшню к Уродцу. Меня как будто влекла неведомая сила, которая не давала мне покоя и не разрешала забыть о прошлом.
Я сидел на сеновале и долго смотрел в лицо Уродца.
Вместе со мной там была Тора — старая рабыня, которую послал за мной в трапезную Уродец.