Я забарабанил в дверь.
   – ПУСТЬ УСТАЛО СЕРДЦЕ ОТ ДНЕВНЫХ ЗАБОТ! – ответил жиденький тенорок Харолда, обретая мощь баса, и я вновь принялся нетерпеливо дубасить по филенке.
   Рев стих, но я ждал еще невероятно долго, пока, наконец, не щелкнул замок и не скрипнул отодвигаемый засов. Щуплый старикашка высунул нос в дверь и поглядел на меня с недоумением.
   – Я приехал поглядеть, что у вас с овцой.
   – Верно! – Он коротко кивнул без следа обычной стеснительности. – Сейчас. Только сапоги натяну. – Дверь захлопнулась перед самым моим лицом, и я услышал визг задвигаемого засова.
   Как ни был я ошеломлен, но все же сумел сообразить, что у него не было ни малейшего желания оскорбить меня. Задвинутый засов свидетельствовал только, что он машинально проделывает привычные движения. Тем не менее он оставил меня стоять в не слишком уютном уголке. Любой ветеринарный врач скажет вам, что во дворе каждой фермы обязательно есть места, где заметно холоднее, чем на вершине самого открытого холма, и я находился именно в таком месте. Сразу же за кухонной дверью зиял черный провал арки, за которой начинались поля, и оттуда тянуло такой арктической стужей, что я окоченел бы и в куда более теплой одежде.
   Я поеживался, притопывая, прихлопывая, и тут вновь загремело пение.
   – ПОМНИШЬ РЕЧКУ ПОД ГОРОЮ, НЕЛЛИ ДИН?
   Я метнулся к окошку: Харолд, вновь расположившись на стуле, без особой спешки натягивал на ногу большой башмак. Ни на секунду не умолкая, он слепо тыкал шнурком в дырочку и время от времени подкреплялся глотком портера.
   Я постучал в стекло.
   – Мистер Инглдью! Поторопитесь, если можно.
   – ГДЕ СИДЕЛИ МЫ С ТОБОЮ, НЕЛЛИ ДИН? – завопил в ответ Харолд.
   К тому времени, когда он обулся, зубы у меня уже выбивали чечетку, но в конце концов он все-таки возник в дверях.
   – Идемте же! – проскрежетал я. – Где овца? В каком сарае?
   Старик только брови поднял.
   – А она и не тут вовсе.
   – Как не тут?
   – А вот так! Наверху она.
   – Где дорога с холма спускается?
   – Верно. Я, значит, шел домой, ну и поглядел, как она да что.
   Я постучал ногой об ногу и потер ладони.
   – Значит, надо ехать туда. Но воды там ведь нет? Так захватите с собой ведро теплой воды, мыло и полотенце.
   – Будет сделано! – Он торжественно кивнул, и не успел я сообразить, что происходит, как дверь захлопнулась, засов скрипнул и я остался один в темноте. Не теряя времени, я затрусил к окну и без малейшего удивления узрел, что Харолд уже вольготно восседает на стуле. Но вот он наклонился, взял чайник – и меня пронзил ужас при мысли, что он намерен подогреть воду на еле тлеющих углях. Затем с невыразимым облегчением я увидел, что он берет ковш и погружает его в котел на закопченной решетке.
   – В НЕБЕСАХ ЗАЖГЛАСЬ ЗВЕЗДА, ЛАСКОВО ЖУРЧИТ ВОДА! – заливался он соловьем, с упоением наполняя ведро.
   Обо мне он, видимо, успел забыть и, когда вновь появился на пороге, оглядел меня с большим недоумением, продолжая распевать.
   – Я ЛЮБЛЮ ОДНУ ТЕБЯ, НЕЛЛИ ДИН! – сообщил он мне во весь свой дребезжащий голос.
   – Ну и ладно, – буркнул я. – Поехали!
   Я торопливо усадил его в машину, и мы покатили обратно вверх по склону.
   Харолд поставил ведро к себе на колени несколько наклонно, и вода тихонько плескала мне на ногу. Вскоре воздух вокруг настолько пропитался пивными парами, что у меня слегка закружилась голова.
   – Сюда! – внезапно рявкнул старик, увидев возникшие в лучах фар ворота. Я съехал на обочину, вылез и запрыгал на одной ноге, вытряхивая из брюк пинту – другую лишней воды. Мы вошли в ворота, и я припустил к темному силуэту сарая, как вдруг заметил, что Харолд, вместо того чтобы последовать за мной, выписывает по лугу восьмерки.
   – Что вы делаете, мистер Инглдью?
   – Овцу ищу.
   – Как? Она у вас даже не в сарае? – Я чуть было не испустил вопль отчаяния.
   – Угу. Днем она, значит, объягнилась, ну, я и подумал, чего ее трогать-то.
   Он поднял повыше фонарик – типичный фонарик фермера, крохотный, с почти уже севшей батарейкой, – и направил в темноту дрожащий луч. С тем же успехом он мог бы этого и не делать.
   Я, спотыкаясь, брел по лугу. На меня навалилась свинцовая безнадежность. В небе сквозь рваные тучи проглядывал лунный диск, но внизу мои глаза не различали ничего. Бр-р! Ну и холодюга! Схваченная недавними морозами земля была каменной, сухие стебли травы прижимались к ней под пронизывающим ветром. Я уже решил, что в этой черной пустыне никому никогда никакой овцы не отыскать, но тут Харолд продребезжал:
   – Вот она, значит.
   И правда, когда я вслепую направился на его голос, оказалось, что он наклоняется над овцой самого жалкого вида. Уж не знаю, какой инстинкт привел его к ней, но он ее отыскал. И ей, бесспорно, было худо. Голова ее понуро свисала, а когда я запустил пальцы ей в шерсть, она лишь неуверенно шагнула в сторону, вместо того чтобы опрометью броситься прочь, как положено здоровой представительнице овечьего племени. К ней жался крохотный ягненок.
   Я задрал ей хвост и смерил температуру. Нормальная. И никаких симптомов обычных после окота заболеваний: не пошатывается, как при минеральной недостаточности, ни следов выделений, ни учащенного дыхания. Но что-то было очень и очень не так.
   Я еще раз поглядел на ягненка. Для этих мест он родился рановато. Какая-то жестокая несправедливость чудилась в том, что этот малыш увидел свет среди йоркширских холмов, таких суровых в марте! А он к тому же совсем крошка… Что-что?.. Минутку… Неясная мысль обрела форму: слишком уж он мал, чтобы быть единственным!
   – Несите-ка сюда ведро, мистер Инглдью! – скомандовал я, сгорая от нетерпения скорее проверить свою догадку. Но когда я бережно поставил ведро на неровный дерн, передо мной внезапно предстал весь ужас моего положения. Мне надо было раздеться!
   Ветеринаров не награждают медалями за мужество, но право же, стащив с себя пальто и пиджак на этом черном холодном склоне, я вполне заслужил подобный знак отличия.
   – Держите ее за голову! – прохрипел я и быстро намылил руку по плечо. Светя фонариком, я ввел пальцы во влагалище и почти сразу же уверился в своей правоте: они наткнулись на курчавую головку. Шея была согнута так, что нос почти касался таза снизу, ножки вытягивались сзади.
   – Еще один ягненок, – сказал я. – Положение неправильное, не то бы он вышел сразу за первым.
   Пока я договаривал, мои пальцы уже извлекли малыша и осторожно опустили на траву. Я полагал, что жизнь в нем успела угаснуть, но едва его тельце прикоснулось к ледяной земле, как ножки судорожно дернулись и почти тут же ребрышки у меня под ладонью приподнялись.
   На мгновение восторг, который всегда рождает во мне соприкосновение с новой жизнью, – восторг, всегда неизменный, всегда горячий, – заставил меня забыть о режущем ветре. Овца тоже сразу ободрилась: в темноте я почувствовал, как она с интересом потыкалась носом в новорожденного.
   Но мои приятные размышления оборвало какое-то позвякивание у меня за спиной, сопровождавшееся приглушенным восклицанием.
   – Чтоб тебе! – крякнул Харолд.
   – Что случилось?
   – Да ведро это. Опрокинул я его, значит, будь оно неладно!
   – Господи! И вода вся пролилась!
   – Ага. Ни капли не осталось.
   Да уж! Рука у меня была вся в слизи, и надеть пиджак, не вымыв ее, я никак не мог.
   Из мрака донесся голос Харолда:
   – В сарае, значит, вода-то есть.
   – Отлично! Нам ведь все равно надо устроить там матку с ягнятами.
   Я перекинул пиджак и пальто через плечо, сунул ягнят под мышки и, спотыкаясь о кочки, побрел туда, где по моим расчетам находился сарай. Овца, явно испытывая облегчение, трусила за мной. И вновь путь мне указал Харолд.
   – Сюда, значит, – донесся до меня его крик.
   Добравшись до сарая, я с радостью юркнул под защиту его каменных стен. Ночь была не для прогулок в одной рубашке. Меня уже бил озноб. Я поглядел туда, где возился старик. Фонарик был при последнем издыхании, я различал лишь неясные очертания Харолда и не мог понять, чем он занимается. По-видимому, он что-то долбил камнем, подобранным на лугу. И тут меня осенило: он разбивал лед в колоде!
   Затем он зачерпнул ведром воду и подал его мне.
   – Вот и помоетесь! – объявил он победоносно.
   Мне казалось, что замерзнуть сильнее уже невозможно, но едва мои руки окунулись в черную жижу с плавучими льдинами, как я убедился в обратном. Фонарик угас, и почти сразу же мыло выскользнуло у меня из пальцев. Обнаружив, что я усердно мою руку ледышкой, я сдался и взял полотенце.
   Где-то поблизости Харолд напевал себе под нос так безмятежно, словно сидел перед своим очагом на кухне. Изрядная доза алкоголя, бушевавшая в его крови, видимо, сделала его холодоустойчивым.
   Мы затолкнули овцу с ягнятами в сарай, и, чиркнув на прощание спичкой, я убедился, что мать с новорожденными удобно устроилась среди сухого душистого клевера. Остаток ночи им предстояло провести в безопасности и тепле.
   По пути до деревни со мной ничего не случилось, поскольку ведро на коленях у Харолда было пустым. Он вылез перед своим домом, а я доехал до конца деревни, чтобы развернуться. Когда я вновь проезжал мимо его дома, оттуда вырвалось пронзительное:
   – ЕСЛИ БЫ В МИРЕ ЖИЛИ ТОЛЬКО ТЫ ДА Я!
   Затормозив, я опустил стекло и в изумлении прислушался. Невозможно себе представить, как гремели эти вопли в тишине пустой улицы, и, если, как мне говорили, смолкнуть им предстояло не раньше четырех утра, я мог только пожалеть обитателей деревни.
   – НИЧЕГО Б НЕ ИЗМЕНИЛОСЬ, ТЫ УЖЕ МНЕ ПОВЕРЬ!
   Мне вдруг пришло в голову, что пение Харолда способно приесться довольно скоро. Сила его голоса не оставляла желать лучшего, но рассчитывать на ангажемент в лондонской опере ему тем не менее не приходилось. Фальшивил он ежесекундно, а в верхах пускал такого петуха, что у меня уши вяли.
   – И ДРУГ ДРУГА МЫ Б ЛЮБИЛИ, ТОЧНО КАК ТЕПЕРЬ!
   Я поспешно поднял стекло и рванул машину с места. Бездушный автомобиль катил себе между нескончаемыми тенями живых изгородей, а я, окостенев, скрючился над рулем. И тело и мысли у меня онемели, и я почти не помню, как добрался до Скелдейл-Хауса, как поставил машину в гараж, со скрипом затворив ворота бывшего каретного сарая, и как прошел через длинный сад.
   Но когда я забрался под одеяло, Хелен не только не отстранилась, что было бы вполне естественно, а, наоборот, крепко обняла ледяную глыбу, в которую превратился ее муж. Это было таким неописуемым блаженством, что ради него стоило претерпеть все страдания этой ночи.
   Я взглянул на светящийся циферблат будильника. Стрелки показывали три. Согреваясь, я сонно вспомнил овцу и ягнят, уютно устроившихся на душистом сене. Они уже, наверное, спят. И я скоро усну, и все спят…
   То есть все, кроме соседей Харолда. Им предстоял еще целый час бдения.



3


   Едва я приподнялся на кровати, как увидел вдали холмы за Дарроуби.
   Я встал и подошел к окну. Утро обещало быть ясным, лучи восходящего солнца скользили по лабиринту крыш, красных и серых, свыкшихся с непогодой, кое-где просевших под тяжестью старинной черепицы, и озаряли зеленые пирамидки древесных вершин среди частокола дымовых труб. А надо всем этим – величественные громады холмов.
   Как мне повезло! Ведь это было первым, что я видел каждое утро, – после Хелен, разумеется, а уж на нее смотреть мне никогда не надоедало.
   После необычного медового месяца, который мы провели, проверяя коров на туберкулез, началась наша семейная жизнь под самой крышей Скелдейл-Хауса. Зигфрид, до нашей свадьбы мой патрон, а теперь партнер, отдал в полное наше распоряжение эти две комнатки на третьем этаже, и мы с радостью воспользовались его любезностью. Конечно, поселились мы там временно, но наша верхотура обладала каким-то неизъяснимо пьянящим воздушным очарованием, и нам можно было только позавидовать.
   А поселились мы там временно потому, что в те дни никто ничего наперед не загадывал, и мы не знали, долго ли останемся там. Мы с Зигфридом записались добровольцами в военную авиацию и пока числились в запасе. Больше я о войне ничего писать не стану – тем более что война прямо Дарроуби не коснулась. Книга эта о другом: в ней рассказывается о тех месяцах, которые мы с Хелен прожили вместе до того, как меня призвали, и посвящена она самому простому, из чего всегда слагалась наша жизнь, – моей работе, моим четвероногим пациентам и йоркширским холмам.
   Комната эта служила нам и спальней и гостиной, и хотя не отличалась особой роскошью обстановки, кровать была очень удобной, на полу лежал коврик, а возле красивого старинного серванта стояли два кресла. Гардероб тоже был такой старинный, что замок давно сломался, и, чтобы дверцы не открывались, мы засовывали между ними носок. Кончик его всегда болтался снаружи, но мы как-то не обращали на это внимания.
   Я вышел, пересек лестничную площадку и оказался в нашей кухне-столовой, окно которой выходило на противоположную сторону. Это помещение отличалось спартанской простотой. Я протопал по голым половицам к скамье, которую мы соорудили у стены возле окна. На ней возле газовой горелки располагалась наша посуда и кухонная утварь. Я схватил большой кувшин и начал долгий спуск в главную кухню, ибо при всех достоинствах нашей квартирки водопровода в ней не имелось. Два марша лестницы – и я уже на втором этаже, еще два марша – и я галопом мчусь по коридору, ведущему к большой кухне с каменным полом.
   Наполнив кувшин, я возвратился в наше орлиное гнездышко, перепрыгивая через две ступеньки. Теперь мне бы очень не понравилось заниматься подобными упражнениями всякий раз, когда нам требовалась бы вода, но тогда меня это совершенно не смущало.
   Хелен быстро вскипятила чайник, и мы выпили первую чашку чаю у окна, глядя вниз на длинный сад. С этой высоты открывался широкий вид на неухоженные газоны, плодовые деревья, глицинию, карабкающуюся по выщербленным кирпичам к нашему окошку, и на высокие стены, тянущиеся до вымощенного булыжником двора под вязами. Каждый день я не раз и не два проходил по этой дорожке к гаражу во дворе и обратно, но сверху она выглядела совсем другой.
   – Э-эй, Хелен! – сказал я. – Уступи-ка мне стул!
   Она накрыла завтрак на скамье, служившей нам столом. Скамья была такой высокой, что мы купили высокий табурет, но стул был заметно ниже.
   – Да нет же, Джим, мне очень удобно! – Она убедительно улыбнулась, почти упираясь подбородком в свою тарелку.
   – Как бы не так! – заспорил я. – Ты же клюешь кукурузные хлопья носом. Дай уж я там сяду.
   Она похлопала ладонью по табуретке.
   – Ну, чего ты споришь! Садись, не то все остынет.
   Смиряться я не собирался, но испробовал новую тактику:
   – Хелен! – сказал я грозно. – Встань со стула!
   – Нет! – ответила она, не глядя на меня и вытягивая губы трубочкой.
   Это, на мой взгляд, придавало ей удивительное очарование, но, кроме того, означало, что уступать она не намерена.
   Я растерялся. И даже прикинул, не сдернуть ли ее со стула силком. Но миниатюрной ее никак нельзя было назвать, а нам уже разок довелось помериться силами, когда спор из-за какого-то пустяка перешел в борцовскую схватку. И хотя мне она доставила много радости и я вышел из нее победителем, Хелен оказалась опасной противницей. Повторять свой подвиг рано поутру у меня настроения не было. Я сел на табурет.
   После завтрака Хелен поставила греть воду, чтобы вымыть посуду – следующее дело в нашем расписании. А я тем временем спустился вниз, собрал инструменты, положил шовный материал для повредившего ногу жеребенка и через боковую дверь вышел в сад. Напротив альпийской горки я остановился и поглядел на наше окошко. Рама была приподнята, и в ней появилась рука с кухонным полотенцем. Я помахал, полотенце в ответ взметнулось вверх-вниз, вверх-вниз. Так начинался теперь почти каждый мой день.
   И, выезжая за ворота, я подумал, что это отличное начало. Впрочем, отличным было все: и грачиный грай в вязах у меня над головой, когда я закрывал тяжелые створки, и душистая свежесть воздуха, мой обычный утренний напиток, и трудности и радости моей работы.
   Поранившийся жеребенок принадлежал Роберту Корнеру, и едва я приехал к нему на ферму, как Джок, его овчарка, напомнил мне о своем существовании. И я принялся наблюдать за ним: ведь ветеринарный врач не просто лечит, он еще знакомится с любопытнейшим калейдоскопом характеров, пусть и принадлежащих четвероногим, а Джок, бесспорно, был оригинальной личностью.
   Очень многие деревенские собаки всегда готовы немножко отдохнуть от своих обязанностей и поразвлечься. Им нравится играть, и среди их излюбленных игр есть и такая – прогонять автомобили с хозяйского двора. Сколько раз я уезжал в сопровождении косматого метеора! Промчавшись двести-триста ярдов, пес обычно останавливался и напутствовал меня последним яростным гавканьем. Но не таков был Джок.
   В нем жил истый фанатизм. Погоню за автомобилями он превратил в высокое искусство, которому служил ежедневно без тени юмора. От фермы Корнера к шоссе вела проселочная дорога, почти милю вившаяся по лугам между двумя каменными оградами вниз по пологому склону, и Джок считал свой долг выполненным, только если провожал избранную машину до самого шоссе. Его неистовая страсть требовала затраты больших сил и труда.
   И теперь, когда я, зашив рану жеребенка, начал накладывать повязку, я все время поглядывал на Джока. Он крался между службами – тощенький малютка, которого и заметить-то не легко, если бы не мохнатая черно-белая шерсть, – без особого успеха притворяясь, будто он на меня и смотреть не хочет, так мало его интересует мое присутствие. Но его выдавали глаза, скошенные в сторону конюшни, и то, как он все время пересекал поле моего зрения, проскальзывая то туда, то сюда. Он ждал, когда же, наконец, наступит его великая минута.
   Надев ботинки и бросив резиновые сапоги в багажник, я вновь увидел Джока – вернее, лишь длинный нос и один глаз, выглядывавшие из-под сломанной двери. И только когда я включил мотор и тронулся, пес заявил о себе: приникая к земле, волоча хвост, вперив пристальный взор в передние колеса машины, он покинул засаду, едва я набрал скорость, и устремился могучим галопом наперерез к дороге.
   Было это отнюдь не в первый раз, и меня всегда охватывал страх, что он может забежать вперед и угодить под машину, а потому я прибавил газу и понесся вниз по склону. Вот тут-то Джок и показывал, чего он стоит. Я часто жалел, что ему не довелось потягаться с борзыми, потому что уж бегать он умел! Щуплое тельце прятало в себе отлично отлаженный механизм, тонкие ноги мелькали, как паровозные рычаги, и Джок летел над каменистой землей весело, без усилий держась наравне с набирающим скорость автомобилем.
   Примерно на полпути до шоссе был крутой поворот, и Джок всякий раз перемахивал через ограду, черно-белой молнией на зеленом фоне мчался через луг и, таким образом ловко срезав угол, вновь пушечным ядром проносился над серой каменной кладкой ниже по склону. Это экономило ему силы для последней пробежки до шоссе, и, когда я выезжал на асфальт, в зеркале заднего вида отражалась обращенная в мою сторону счастливая морда пыхтящего пса. Вне всяких сомнений, он считал, что превосходно выполнил возложенный на него долг, и довольный собой неторопливо возвращался на ферму дожидаться, когда настанет очередь, например, почтальона или бакалейного фургона.
   Но Джок отличался не только этим. Он блистал на состязаниях овчарок и завоевал мистеру Корнеру немало призов. Фермеру даже предлагали за него порядочные суммы, но он не хотел с ним расставаться. Наоборот, он сам купил Джоку подружку, такую же щуплую, как он, и тоже победительницу многих состязаний. От них мистер Корнер надеялся получить на продажу будущих мировых чемпионов. Когда я приезжал на ферму, сучка присоединялась к погоне за моей машиной, но, по-видимому, больше в угоду Джоку, и всегда отставала у поворота, предоставляя Джоку действовать одному. Нетрудно было заметить, что его энтузиазма она не разделяла.
   Затем появились щенята – семь пушистых черных шариков, копошившихся во дворе и попадавших всем под ноги. Джок снисходительно следил, как они пытаются по его примеру гнаться за моей машиной, и даже чудилось, будто он благодушно смеется, когда они от усердия летели кувырком через голову и вскоре безнадежно отставали.
   Затем месяцев десять я у Роберта Корнера не был, хотя порой встречал его на рынке, и он рассказывал, что дрессирует щенков и они делают большие успехи. Ну, да особой дрессировки не требовалось: все это было у них в крови, и, по его словам, они пробовали сбивать коров и овец в стадо, чуть только научились ходить. Затем я, наконец, снова их увидел – семь Джоков, щуплых, стремительных, бесшумно мелькавших между сараями и коровниками, – и не замедлил обнаружить, что они научились у своего отца не только тому, как пасти овец. Было что-то очень знакомое в том, как они принялись сновать на заднем плане, когда я вернулся к машине – выглядывали из-за тюков прессованной соломы и с подчеркнутой небрежностью занимали излюбленные стартовые позиции. Усаживаясь за руль, я увидел, как они прильнули к земле словно в ожидании сигнала «марш».
   Я завел мотор, сразу прибавил оборотов, рванул сцепление и помчался через двор. В ту же секунду по двору словно плеснула мохнатая волна. Автомобиль с ревом вылетел на проселок, а по обеим его сторонам плечо к плечу неслись песики, и на всех мордах было давно мне знакомое фанатичное выражение. Когда Джок перепрыгнул ограду, семь щенков взвились рядом с ним, а когда они вновь появились на последней прямой, я заметил нечто новое. Прежде Джок всегда косился на машину, потому что противником считал ее, но теперь, покрывая последнюю четверть мили во главе мохнатого воинства, он поглядывал на бегущих щенков, словно видел в них конкурентов.
   А ему явно приходилось нелегко. Нет, он нисколько не утратил прежней формы, но эти клубки костей и сухожилий, которые были обязаны ему жизнью, унаследовали его быстроту, и к ней добавлялась непочатая энергия юности, поэтому ему приходилось напрягать все силы, чтобы они его не обогнали. И вдруг, о ужас, он споткнулся, и тотчас на него накатился мохнатый вал. Казалось, все потеряно, но мужество Джока было из чистой стали: выпучив глаза, раздув ноздри, он проложил себе путь через галопирующую свору и к тому времени, когда мы достигли шоссе, вновь вел ее.
   Но это обошлось ему недешево. Я притормозил, прежде чем уехать, и оглянулся на Джока: он стоял на травянистой обочине высунув язык, и его бока вздымались и опадали. Вероятно, то же повторялось со всеми другими заезжавшими на ферму машинами, и от веселой игры не осталось ничего. Наверное, глупо утверждать, будто ты прочел собачьи мысли, но вся его поза выдавала нарастающий страх, что дни его безусловного превосходства сочтены и в самом недалеком будущем его подстерегает немыслимый позор: он окажется позади этой своры юных выскочек. Я прибавил скорости и увидел, что Джок смотрит вслед взглядом, яснее слов говорившим: «Долго ли я еще выдержу?» Я очень сочувствовал Джоку, и когда два месяца спустя снова должен был поехать на ферму, меня немножко угнетала мысль, что я стану свидетелем его невыносимого унижения, ведь ничего другого ждать было нельзя. Но когда я въезжал во двор фермы, он показался мне странно пустынным.
   Роберт Корнер в коровнике накладывал вилами сено в кормушки. Он обернулся на звук моих шагов.
   – Куда девались все ваши собаки? – спросил я.
   Он прислонил вилы к стене.
   – Ни одной не осталось. На обученных овчарок всегда есть спрос. Да, уж я не прогадал, ничего не скажешь.
   – Но Джока-то вы оставили?
   – Само собой. Как же я без него? Да вон он!
   И правда, он, как встарь, шмыгал неподалеку, делая вид, будто вовсе на меня и не смотрит. А когда, наконец, настал вожделенный миг, и я сел за руль, все было как прежде: поджарый песик стрелой мчался рядом с машиной, но без перенапряжения, радуясь этой игре. Он птицей перелетел через ограду и без всякого труда первым достиг асфальта.
   Мне кажется, я испытал такое же облегчение, как и он сам, что теперь никто не оспаривает его первенства, что он по-прежнему остается самой быстрой собакой.



4


   Это была моя третья весна в йоркширских холмах, и она ничем не отличалась от двух предыдущих – и всех последующих. В том смысле, в каком представляется это время года деревенскому ветеринару: оглушительный шум овчарен, басистое блеяние маток, пронзительное, требовательное блеяние ягнят. Для меня оно всегда было возвещением, что зима кончилась и наступает новая пора, – это блеяние, и пронизывающий йоркширский ветер, и беспощадно яркий солнечный свет, заливающий обнаженные склоны.
   А над травянистым откосом на вершине – овчарня, сложенная из прессованных тюков соломы, эдакий длинный коридор, перегороженный на множество квадратных закутков, по одному на матку с ее ягнятами, и я словно вижу, как в дальнем конце возникает Роб Бенсон с двумя ведрами корма. Роб трудился не покладая рук. Весной он месяца полтора не ложился в кровать. Вечером, может быть, снимал сапоги и задремывал у очага на кухне, но других пастухов, кроме самого себя, у него не было, и он предпочитал надолго овец одних не оставлять.
   – У меня нынче для вас парочка дел, Джим! – Побуревшее, обветренное лицо расплылось в ухмылке. – Оно, конечно, мне не вы сами требуетесь, а эта вот ваша дамская ручка, да поскорее.