— Всегда и везде на первом месте Чарлз. Существуют и другие люди, с которыми тебе придется соприкасаться отныне. Тебе следует нанести визит королю и его брату; завтра утром ты отправляешься в Лувр, чтобы помочь организовать им балет для нашего общего увеселения.
   — Я?.. Мама!.. — Генриетта отпрянула.
   — Боже, Боже! — застонала королева. — Не будь гусыней!
   Она ущипнула дочь за щеку.
   — Помни о том, что я сказала. Хотя ты всегда должна помнить, что являешься дочерью короля, пренебрегать оказанной тебе милостью не стоит. Доченька моя, это великая новость! Мадемуазель, сама мечтающая выйти замуж за Людовика, оказалась в опале и выслана в провинцию, и тебе, девочка моя, предстоит занять ее место в играх и развлечениях Людовика и его брата. Соглашайся со всем, что скажет Людовик, принимай его сторону в ссорах с братом. И помни все, что я тебе говорила.
   — Да, мама, — прошептала Генриетта. Ей хотелось, чтобы Чарлз оказался в Париже и она могла рассказать, как тяжело у нее на душе. Он бы понял и утешил. А без Чарлза было так одиноко и совсем не с кем поделиться.
   Два мальчугана ожидали свою кузину. Людовик был в нетерпении.
   — Маленькая девочка, — повторял он. — Теперь нам придется играть с маленькой девочкой. Почему это я должен играть с маленькой девочкой?
   — Потому что ее брат король Англии, — ворчливо ответил Филипп.
   — Король Англии. У англичан и без того должно хватать дел.
   — Как недавно у французов, брат… Еще не так давно.
   Людовик в раздражении покачал головой. Филипп постоянно пикировался с братом, поскольку был на два года моложе и носил всего лишь титул «месье», герцог Орлеанский вместо королевского.
   Людовик злился недолго. Он был отходчив, хотя нередко и высокомерен — естественное в его положении качество. Изо дня в день ему приходилось слышать, что он наиважнейшая персона в мире. Совсем недавно его домашний учитель сказал ему, что Господь одарил его тем, чем не обладал даже его прославленный дед — Генрих IV, — симпатичной внешностью, почти неземной в своем совершенстве, прекрасной фигурой, располагающим к себе обаянием. И так было всю жизнь. Наставники никогда не заставляли его учиться, позволяя плыть по воле собственных влечений, и было просто чудом, что он вообще приобрел какие-то знания при всей своей страстной любви к развлечениям. Но с физическими достоинствами пришло желание делать то, что необходимо, и изредка это стремление становилось преобладающим. Так, на время в нем проснулось усердие к учебе, но потом страсть к игре в солдатики — его любимая из игр — захватила его целиком, и он начал устраивать сражения между молоденькими мальчиками, собранными в армии. Увы, год назад его Доблестная Рота была разогнана, поскольку ее подвиги приняли настолько ощутимый характер, что мать начала всерьез беспокоиться о сохранности сына, и Мазарини решился пойти против короля и положил конец опасным играм. После этого Людовик вернулся к танцам, и в частности, к балету.
   Он преуспел и здесь, никогда, впрочем, не забывая, что похвала, полученная от кого-то из его окружения, не может быть полностью искренней, поскольку от своего гувернера месье Вийеруа ни разу не слышал отрицательного отзыва; если Людовик о чем-то просил, де Вийеруа неизменно отвечал:
   «Да, конечно!» даже если не знал, о чем его собираются просить. Гораздо больше Людовик любил своего камердинера Ла Порта, который часто перечил ему и временами даже запрещал что-то. Самое большее, что мог сказать месье де Вийеруа, когда Ла Порт возражал против чего-либо, было: «Ла Порт прав, сир». Однако по сути гувернер никогда всерьез не ругал его и ничего не запрещал, даже если король проделывал сальто в постели и в конце концов падал и набивал здоровенные шишки на голове.
   Людовику давно стало ясно, что в окружении таких подхалимов ему в его четырнадцать лет необходимо быть особенно бдительным.
   — Те, кто снисходителен к вашим недостаткам, — сказал ему однажды Ла Порт, — заботятся не о вашем, а о собственном благополучии, и цель их заключается в том, чтобы, расположив вас к себе, воспользоваться монаршьим благоволением и разбогатеть.
   Людовик никогда не забывал это предостережение. Он очень полюбил Ла Порта, ему нравилось, когда тот читал ему книги перед сном в постели. История Франции звучала в изложении Ла Порта так интересно, и Людовик с особенным вниманием прислушивался к критическим замечаниям в адрес прежних королей Франции.
   Но в этот день он не желал примиряться с тем, что ему и Филиппу, придумывавшим очередной балет, посылали в помощь маленькую девочку то ли восьми, то ли девяти лет.
   Она появилась и преклонила колени: высокая для своего возраста, тонкая и очень тихая. Людовик нашел ее скорее даже безобразной, ибо уже начал разбираться во внешности женщин.
   Он рос, окруженный красивыми женщинами, но среди камеристок его матери была одна, которая вызывала в нем необычные чувства при взгляде на нее. Это было странное ощущение, поскольку она была одноглазой и далеко не миловидна, плюс к этому — значительно старше его. Ей было, как он предполагал, лет уже около двадцати, она была замужем, очень дородна, но ему, он сам не понимал почему, все время хотелось смотреть ей вслед.
   — Итак, вы приехали к нам, чтобы помочь поставить балет, кузина? — спросил Людовик.
   — Да, сир. По приказу наших матерей.
   — Тогда поднимитесь с колен, и мы расскажем вам о наших планах. Это будет грандиозный балет, и называться он будет «Свадьба Фетиды и Пелея».
   Генриетта продолжала его слушать, Филипп тем временем откровенно заскучал и, отойдя в сторону, стал разглядывать себя в большом венецианском зеркале. Думая о своей привлекательной внешности, он начал взбивать кудри так, чтобы они падали только с одной стороны. Ему хотелось, чтобы вместо этой маленькой тихой девочки к ним прислали нескольких веселых молодых людей. При этой мысли Филипп улыбнулся: де Гиш был такой симпатичный и такой всепонимающий!
   Он повернулся к брату, нахмурившемуся оттого, что его оставили одного объясняться с маленькой девочкой, ничего, конечно же, не понимающей в балете и прочих развлечениях: при взгляде на нее складывалось впечатление, что она только что покинула детскую.
   Но лицо Генриетты по мере рассказа короля все более оживлялось, она заразилась его энтузиазмом.
   — Вам, ваше величество, необходимо появиться в костюме Аполлона, — отважилась она высказать свое мнение.
   — Аполлона? — воскликнул король с интересом.
   — Да, сир. Бога солнца. Это будет самая эффектная роль в балете. Вы будете одеты в золотое платье, вокруг вашей головы будет сияющий нимб, чьи лучи ослепят каждого, кто посмотрит на вас, так что всем сразу станет ясно — перед ними бог солнца.
   — Бог солнца! — прошептал король. — Ты умнее, чем я предполагал, кузина.
   — Я жила так тихо и смирно, сир. Все время у меня уходило на учебу.
   — Вот почему ты такая тонкая, — сказал Людовик. — Тебе нужно больше времени проводить на воздухе, тогда ты станешь гораздо здоровее. Хотя, допускаю, что при организации балета от тебя не будет особого проку.
   К ним подошел Филипп.
   — А какая роль будет для меня? — спросил он. — Мне бы хотелось играть женскую роль. Мне нравится носить женское платье, драгоценности в ушах, красить лицо…
   Сказано это было в жеманно-девичьей манере, и король тут же засмеялся. Генриетте немедленно передалось настроение Людовика, и она тоже рассмеялась.
   — Из вас получится очень миленькая пастушка, кузен, — сказала она.
   — Пастушка?! Тогда как брат мой будет богом солнца?
   — Но ведь пастушка будет в серебристой ткани с лентами розового цвета… возможно, благоухающих духами, а также в шляпе из черного и белого бархата с развевающимися перьями — голубыми, как небо в теплый майский день. Вы можете держать в руках позолоченный жезл.
   — Костюм мне нравится, но быть пастушкой — это чересчур, кузина.
   — Тогда вы будете богиней, богиней любви.
   — А у нее есть идеи, у нашей кузины, — сказал Филипп.
   — Да, — подтвердил Людовик. — Это верно. Он казался несколько озадаченным. Пока он и его брат предавались праздному безделью, она получила образование под руководством старых монахинь из Шайо. Эта маленькая девочка, которая была на шесть лет моложе его и на четыре — брата, все эти годы жила уединенно, избегая торжественных церемоний, но в свои восемь прочла уже больше, чем они с Филиппом вместе взятые.
   — Кузина, вы умеете танцевать? — спросил Людовик.
   — Немного, сир.
   — Тогда покажите нам. Филипп, танцуй. Тот надменно отвернулся.
   — У меня нет настроения танцевать сегодня, Людовик, — сказал он. — Почему бы тебе самому не потанцевать с кузиной, чтобы лучше проверить ее таланты?
   Людовик нетерпеливо закачал головой. Он не хотел унижаться, танцуя с этой маленькой девочкой-худышкой.
   Его глаза сощурились, встретившись со взглядом Филиппа, и Филипп почувствовал, как внутри него поднимается волна негодования. Он родился всего на два года позже, но королем стал его брат, и из-за этих двух лет разницы он должен подчиняться Людовику даже в играх. Так сказала мать, то же самое говорил Мазарини.
   Пару секунд братья стояли, смотря друг другу в глаза. Филипп вспомнил о ссорах, которые имели место между ними. Ссорились они нечасто, но когда это происходило, ему приходилось брать вину на себя. Он вспомнил случай во время переезда двора, когда Людовик настоял, чтобы их поместили в одну спальню. Это была маленькая комнатка по сравнению с теми, к которым они привыкли, и поутру, когда они проснулись и король увидел кровать брата, вплотную придвинутую к его ложу, Людовик плюнул на нее. Филипп, всегда готовый защищаться, немедленно ответил тем же, чем привел Людовика в ярость. Король плюнул в лицо брату, Филипп прыгнул в кровать брата и вылил в нее воду. Разумеется, король то же самое проделал с кроватью Филиппа. Вскоре их перепалка переросла в настоящее сражение: братья кидали друг в друга подушки, пытались придушить друг друга простынями. Бедный де Вийеруа тщетно пытался остановить их. Это удалось только Ла Порту, который растащил их и пристыдил, указав, в каких дикарей они превратились. Филиппа тогда обуял гнев, и он готов был драться до последнего, но через несколько часов он уже забыл об инциденте. Но не так обстояло дело с Людовиком. Тот не мог ни на минуту отключиться от происшедшего, обвинял самого себя и мучился угрызениями совести от того, что вел себя недостойно титула короля Франции.
   Он не таил обиды на Филиппа, поскольку помнил, что сам начал ссору, плюнув на кровать брата. В течение недели он все время путешествия ехал в отдалении от Филиппа, державшегося позади, предаваясь меланхолии, и в конце концов написал записку Филиппу, начинавшуюся новостями о себе и напоминанием, что он остается его нежно любящим маленьким папой Людовиком.
   Но та ссора в спальне не кончилась на этом, и вовсе не Людовик ранил самолюбие Филиппа. Это сделали мать и кардинал, обвинившие младшего брата во всем происшедшем; они долго доказывали ему, что он не смеет никогда впредь ставить в унизительные ситуации своего царственного брата; если даже Людовик плюнул на его постель, он должен помнить, что это королевская слюна, и не обратить на это внимания.
   Филипп помрачнел, но, разумеется, ни в чем Людовика не обвинял, а только стал еще больше завидовать ему.
   Вот и сейчас, вспомнив все это, он покорно взял маленькую девочку за руку, пока Людовик отправился на поиски музыкантов, чтобы его брат и кузина могли потанцевать.
   Малышка Генриетта танцевала с грацией и изяществом. И Людовик наблюдал за ней со скрытым удовольствием. «Бог солнца!»— подумал он и улыбнулся возникшей в воображении картине. Балет продемонстрирует все его блестящие стороны, и по его окончанию все будут восхищаться юным монархом и говорить, что он нечеловечески совершенен и просто божествен.
   Но он, Людовик, вспомнит слова Ла Порта и постарается не слишком восхищаться собою. Филипп и Генриетта закончили танец.
   — Прекрасно! — сказал Людовик. — Ты примешь участие в балете, кузина.
   Филипп томно опустил руку кузины и сказал:
   — Людовик, давай позовем остальных. Де ла Шатра, Кослэенов, дю Плесси-Праслэна… и де Гиша.
   — Хорошо, — сказал Людовик. — Я их уже пригласил. Мы придумаем балет про бога солнца, и, кузина, я вам обещаю в нем роль.
   — Спасибо, сир, — робко ответила Генриетта. Друзья короля собрались в его покоях. Людовик сказал:
   — Я придумал балет. Я там буду богом солнца. Филипп увлек де Гиша в угол, где они занялись укладкой волос и хихиканьем. Поклонники Людовика сгрудились вокруг него.
   Генриетта стояла в сторонке. Что могло быть интересного в этой худенькой девочке?
 
   Генриетта-Мария приехала навестить дочь. Та немного встревожилась: зная мать, она полагала, что ей будет дано какое-то новое неприятное поручение.
   — У меня для тебя хорошая новость, милая. Твой брат приезжает во Францию.
   — Чарлз!..
   — Нет, нет, нет! Всегда и везде один Чарлз! У тебя есть и другие братья. Я имею в виду Генри.
   — Генри — младший из моих братьев. Я его ни разу не видела.
   — Теперь это будет в прошлом. Ты увидишь его сразу по приезду в Париж.
   — О, я так рада, мама.
   — Еще один ребенок отныне будет рядом со мной. Какая же это радость для сердца матери! Ему сейчас тринадцать лет, а я как сейчас помню тот день, когда он появился на свет. Это было в Отлендском дворце и твой отец…
   — Мама, умоляю тебя, не говори об этих днях. Они только расстраивают тебя, а сейчас ты должна быть счастлива, ведь к нам приезжает Генри.
   — Да, и ради Генри нам нужно кое-что предпринять — тебе и мне.
   — Что именно, мама?
   — Ты, между прочим, везучая девочка, не знаю, понимаешь ли ты это. Ты приехала во Францию, когда тебе едва исполнилось два года и ересь не успела коснуться тебя. Твой брат оказался менее счастливым, и я боюсь, что его бессмертная душа в опасности. Мы должны спасти его, Генриетта, и я прошу тебя помочь в этом. Ты должна объяснить ему, что отец Сиприен научил тебя только хорошему. Общими усилиями мы, быть может, и сумеем спасти его душу.
   И вот приехал Генри — застенчивый и робкий мальчик тринадцати лет, беспредельно счастливый от того, что наконец-то может соединиться со своей семьей. Мать громко и шумно выражала свою радость: ее любимый сын снова с ней, этот день один из счастливейших в ее жизни. И тут же она разразилась бурными рыданиями, потому что с ней не было ее Элизабет.
   Генри заплакал вместе с ней, но маленькая сестра взяла его за руку и попросила не плакать.
   — Ты с нами, Генри, — сказала она, — и это большая радость. Давай думать об этом и ни о чем больше.
   Генри с удовольствием подчинился: он и без того перенес слишком много горя.
   Когда они остались вдвоем с Генриеттой, она начала искать пути осуществления просьбы матери, и для начала попросила рассказать о его жизни с Джеймсом и Элизабет, и о том, как Джеймс исчез из дворца во время игры в прятки. Потом он рассказал о том, как они жили в Сайон Хаусе, умолчав о дне, когда его и сестру отвезли в Уайтхолл на встречу с отцом. Рассказал он и об одиночестве в Кэрисбрукском замке, о том, как добр был к нему мистер Лавл, как он стал товарищем для него после смерти Элизабет. Он рассказал сестре и о своем стремлении оказаться рядом с матерью.
   — Брат, — сказала Генриетта, — ты другой веры, чем мы с мамой.
   — Я одной веры с моим отцом.
   — Генри, мама хотела бы, чтобы ты обратился в нашу веру. Пойдем завтра со мной, и ты послушаешь, о чем будет говорить отец Сиприен.
   Рот мальчика неумолимо сжался.
   — Прости меня, Генриетта, но не проси, пожалуйста, об этом. Я не сказал тебе, но когда мы жили в Сайон Хаусе, нас однажды отвезли в Уайтхолл. День был холодный, и река замерзла. Это был самый грустный день в моей жизни, Генриетта, но я еще не знал об этом. Мы приехали навестить отца, и это было за день до его смерти.
   — Не надо об этом. Генри, — резко сказала Генриетта. — Умоляю тебя, не надо об этом.
   — Мне нужно сказать об этом, чтобы все объяснить. Отец посадил меня на колени и сказал, чтобы я оставался в вере, в которой был крещен.
   — Это не наша с мамой вера.
   — Да. Это вера моей страны и моего отца.
   — Я поняла, Генри.
   — О, Генриетта, не говори никому об этом, но мистер Лавл сказал мне, что если бы мама была одной веры с папой и не пыталась обратить его и Англию в католичество, наш милый папа был бы еще и сегодня жив.
   — А так ли это, Генри? Действительно ли это так?
   — Но мне об этом говорили… И не один мистер Лавл, но и многие другие. Я никогда не обращусь в веру, из-за которой погиб наш отец.
   — Но это мамина вера, Генри.
   — Я останусь в прежней и никогда не поменяю ее на какую-либо другую. Я обещал это отцу, Генриетта. О, ты никогда его не видела. Это было так давно, но я не могу думать о нем без слез, Генриетта. Я не могу… не могу!
   Генриетта вытерла глаза брата своим платком.
   — Братец, милый, никогда, никогда я не буду просить тебя сменить веру. Я сама… боюсь. Я боюсь веры, которая погубила нашего отца.
   — Возможно, я и не прав, Генриетта, возможно, вера здесь ни при чем… Не от религии щемит сердце и приливает к вискам кровь, а тогда, когда люди говорят: «Я думаю именно так и убью каждого, кто считает иначе». Такая религия не может быть справедливой, Генриетта. Это гордыня… самоуверенность и, возможно, неверие. Не знаю. Но в любом случае не проси меня изменить моей вере.
   — Не буду, — с чувством сказала Генриетта. — Обещаю, что никогда больше не буду.
 
   Генриетте минуло десять лет. Ее жизнь стала веселой как никогда раньше. Король и его брат обнаружили, что несмотря на малолетство, их кузина отлично танцует, отменно играет на лютне и блестяще исполняет роли в театрализованных представлениях.
   Во время балетов, где король появлялся не только как бог солнца Аполлон, но и как Марс, не пренебрегая, однако, и малыми ролями — дриад, фурий, придворных, двор начинал проявлять беспокойство, не видя своего монарха на переднем плане. Маленькая Генриетта сыграла роль Эрато — музы любви и поэзии. Увенчанная миртом и розами, она продекламировала стихи, которые выучила даже не памятью — сердцем. Она была настолько обворожительна, что двор взорвался в честь нее аплодисментами, и Генриетта-Мария сказала себе, что это — одно из счастливейших мгновений ее жизни и если бы ее муж-мученик мог присоединиться к ней и стать свидетелем триумфа дочери, она могла бы считать себя счастливицей. Даже Анна Австрийская, восседавшая на троне, оторвала взгляд от своего бога солнца, чтобы пристально взглянуть на девочку.
   — Как ей идет этот костюм, — сказала она, покачав головой. — Ваша малышка будет красавицей, сестра. Людовик рассказывал мне, что с удовольствием танцует с ней и что она играет на лютне с редким для ее возраста мастерством.
   О, да. Это был счастливый день для Генриетты-Марии, уже видевшей корону Франции на голове дочери. Но при взгляде на младшего сына все хорошее настроение улетучивалось. Отец Сиприен пытался говорить с ним, чтобы помочь спасти бессмертную душу, но мальчишка упрямо закрывал уши.
   — Но он будет спасен! — повторяла себе Генриетта-Мария, топая ногами в бешенстве. — Он будет! Или я его заставлю пожалеть, что он родился на Божий свет и при этом осмеливается перечить матери и Богу!
   Маленькая Генриетта упивалась успехом. Она любила танцевать, а стихи запоминала с невероятной легкостью. Похвала Людовика сделала ее счастливой. Когда большие карие глаза монарха оценивающе устремлялись к ней, она чувствовала, что была бы совершенно счастливой, если бы могла и впредь нравиться ему. Но Филипп был совсем другим. Его темные, обрамленные густыми ресницами глаза смотрели на нее насмешливо, и она, будучи умной девочкой, не могла не понять, что им обоим в тягость играть с малышкой, и вся разница заключалась в том, что Филипп всячески демонстрировал ей свое пренебрежение, а Людовик старался скрывать его: он был не только красив, но и добр. Генриетта начинала даже думать, что он самый добрый человек из всех, кого она знала, и была растрогана, потому что Людовик, горячо любимый всей Францией король, находил возможным щадить чувства маленькой девочки. Она старалась придумать новые идеи для балетов и вся сияла от счастья, если они нравились Людовику; если же интерес оставался поверхностным — а значит, Людовик не особо доволен — она огорчалась, и ночью, оставшись одна, плакала, потому что хотела нравиться ему. Иногда, что было вообще странно, она плакала и тогда, когда нравилась ему — но в этих случаях с другими чувствами. Возможно, под влиянием этих новых чувств она страстно мечтала поскорее вырасти и стать более красивой, такой, чтобы нравиться ему еще больше.
   Но ее радость от общения с королем отравлялась жалостью к брату Генри. Почему ему не позволяют оставаться в англиканской вере, ведь это вера Чарлза, и, следовательно. Генри тоже хочет придерживаться ее? И если он обещал отцу не изменять своей конфессии, то почему бы маме не удовлетвориться одним ребенком-католиком в семье — дочерью Генриеттой?
   Чарлз приехал навестить ее, и на какое-то время она забыла даже о новых друзьях и Людовике. Поцеловав ее с нежностью, он сказал, что вновь уезжает — на этот раз в Кельн.
   — Я скиталец на этой бренной земле, Минетта, — сказал он. — Я не только король без короны, я — человек без родины. Я не могу подолгу оставаться на одном месте без опасения стать нежелательным гостем. Поэтому я перебираюсь с места на место, нигде не задерживаясь, чтобы иметь возможность при желании вернуться туда и не показаться при этом назойливым.
   — Но мы здесь так рады тебе!
   — Ты — рада, Минетта, это мне понятно. Но ты сама не у себя дома. А впрочем, не печалься, будет день, и мы навсегда окажемся вместе. Я стану королем с короной, и ты будешь рядом. Как ты смотришь на это?
   — Скорее бы все это осуществилось: я этого хочу больше всего на свете, — с воодушевлением сказала Генриетта.
   — Ну, тебе-то здесь достаточно хорошо. Мне сказали, что ты имела успех в балете и сам Людовик восхищался тобою. Что же, Минетта, теперь ты можешь греться в лучах бога солнца, что тебе до бедного принца-странника, тебе, вращающейся в кругу олимпийцев.
   — Я бы предпочла жить в лачуге, но с тобой.
   — Нет, не надо так говорить, Минетта. Делай все, чтобы ублажить фортуну. Людовик хороший парень, и я чувствую себя счастливым, что ты нравишься ему. Теперь мне надо повидаться с мамой до отъезда и добиться от нее обещания не мучить бедного Генри.
   Генриетта-Мария выслушала сына с холодным вниманием, и только после этого прибегла к старым аргументам. Король, ее муж, подчеркнула она, обещал, что дети будут обращены в религию ее страны.
   — Мама, мама! Ну почему ты не можешь оставить в покое бедного Генри и его веру и посвятить себя чему-нибудь другому, например, балету, как это сделала наша малышка Генриетта?
   — Ты много себе позволяешь, Чарлз! Это маленькое чудо, то, что Бог не увенчал твои усилия успехом, знак свыше, что мы не зря боролись за душу ребенка.
   Но на этот раз король был неумолим. Он сказал:
   — Генри торжественно поклялся отцу не изменять своей вере. Ты удивляешь меня, мама: ты борешься за то, чтобы мальчик изменил своему слову? Я говорю с вами, как ваш король, мадам! Я запрещаю вам мучить мальчика, и вам следует подчиниться.
   Генриетта-Мария стиснула зубы, с трудом сдержав готовые вырваться злые слова.
   — Мой сын против меня, — сказала она дочери с горечью после того, как Чарлз ушел. — Это тоже своего рода чудо, что он в изгнании и может мне помешать. Удивительно, но в этом случае Бог, кажется, на стороне наших врагов.
   — Но наши враги тоже не католики, мама, — мягко сказала Генриетта.
   На этот раз королева предпочла отослать дочь, потому что была не расположена продолжать спор. Она пребывала в смятении. Чарлз, будучи королем, имел право приказывать ей. Но в то же время он был в изгнании и собирался надолго покинуть Францию.
   Но кто был совершенно сбит с толку, так это малыш Генри. Столько лет подряд он мечтал ускользнуть от врагов отца, и вот теперь, когда в конце концов это произошло, он обнаружил, что подвергается здесь большим мучениям, чем находясь в руках пуритан.
   Мать не давала ему ни минуты покоя. Его заставляли читать и изучать катехизис и жития святых, без конца слушать поучения людей, «которые постарше и помудрее», чем он. Отец Сиприен постоянно находился рядом, то же самое можно было сказать об аббате Монтагю. Но безмолвно выслушивая их поучения и наставления, он все больше укреплялся в преданности обещанию, которое дал однажды отцу. Но мать во всем этом видела не верность слову, а упрямство. Маленькому мальчику исполнилось всего-навсего четырнадцать лет, он не представлял, что бы стал делать, не имея поддержки братьев и сестер. Чарлз, не только его брат, но и король, защищал его, но он сейчас находился в Кельне, зато в Париже оставался брат Джеймс, тоже поддержавший его.
   — У нас любящая и заботливая мать, — сказал Джеймс. — Она любит всех нас, но ее единственная страсть — религия, и когда дело касается религии, она превращается в подлинный ураган страстей. Держись непоколебимо, братец, — это приказ короля и это завет нашего отца. Ты ведешь себя как подобает, держа свое обещание, и все мы на твоей стороне.
   Генри знал, что его сестра Мэри, принцесса Оранская, тоже на его стороне, и нисколько не сомневался, что Элизабет, будь она жива, поддержала бы младшего брата: она вообще скорее бы умерла, чем нарушила слово, данное отцу.