Непоследовательность? Но вы ведь уже знаете, что я не из тех, кто готов отвечать за собственную непоследовательность. Да я просто упиваюсь непоследовательностью, как вам хорошо известно!
   Внутри находились две женщины: одна молодая, другая средних лет; первая – обычного телосложения, вторая – почти в два раза шире. Последняя идеально соответствовала огромной железной плите, занимавшей половину этой маленькой, клаустрофобной комнатки. Еще там были два стола, за одним из которых сидела, скрестив ноги, молодая женщина: ее короткая облегающая юбка до половины обнажала бедра, а на голове красовалась такая же поношенная и бесформенная шляпка, как у меня. Но самое главное – только представьте себе! – масло на раскаленной сковороде и rognons, которые жарились на сильном огне.
   В ту минуту зарок, который я дал когда-то ради Армана и которому оставался верен всю жизнь, был нарушен. В мгновение ока я решился. Я поем! Да, поем, чего мне хочется! И потому я сел за второй столик, который стоял слишком близко к первому, и слегка обвисшее, полуобнаженное бедро молодой женщины, скрестившей в ожидании ноги, оказалось ко мне так близко, что лишь мысль о rognons заставила меня отвести глаза.
   Как я могу так детально описывать ноги, на которых даже не задержал взгляда? А что я вам только что говорил о непоследовательности? Уверяю вас, зрительная похоть и непоследовательность отлично ладят друг с другом. Общеизвестно, что память приукрашивает и даже полностью изменяет прошлое. Вы наверняка согласитесь с этим и избавите меня от своих софизмов, когда я сообщу, что молодая особа, сидевшая ко мне так близко, что я слышал острый запах ее подмышек, перемешанный с дешевыми духами, ароматом жарившихся rognons и зловонием осевшего на стенах жира, была самой Пласид. Я изо всех сил старался не поднимать глаз, а она вынужденно забрасывала наверх то одну, то другую ногу, тем самым невольно давая понять, что одно бедро – хоть правое, хоть левое – ничем не хуже другого, коль скоро эти все больше обнажавшиеся бедра принадлежат ей. И ее невинное лицо, на которое я мельком взглянул, блестело, наверное, так же, как и ее подмышки. На ее плоском круглом столике, где посуды было не больше, чем на моем, стоял лишь наполовину наполненный carafe[21] красного вина и ballon, который она молча, со смущенной улыбкой подняла, чтобы выпить за мое здоровье. Но у меня, разумеется, еще не было таких же carafe и ballon, чтобы можно было сделать ответный жест. Я лишь почувствовал неожиданный и явно нежелательный запах собственного пота, в который меня бросило из-за неловкости, вызванной немой шуткой Пласид, и жары, стоявшей в помещении.
   Rognons были наполнены изнутри розовой жидкостью и обладали соответствующим вкусом. И как только я пригубил терпкое вино, которое, вероятно, провозили контрабандой в этот город и это bistro с какой-нибудь закопченной и казавшейся заброшенной фермы, во рту я почувствовал ту же красноватую кислятину, что наполняла рот Пласид, хотя мне еще предстояло узнать, как ее зовут. Мы могли бы не только есть и пить, но даже целоваться под одобрительной сенью необъятной женщины, говорившей на прекрасном нашем языке, но ее манера речи выдавала, что он не был ее родным наречием. Впрочем, спешу добавить, что, судя по ее акценту, она не имела ничего общего с теми наглыми захватчиками, от которых ей удавалось прятать свое bistro, словно бы оно было таким же пустым и вымершим, какой представлялась остальная часть города.
   – Monsieur?
   Madame?
   Как всегда, к моему счастью, с этими словами обратилась ко мне Пласид, а не наша необъятная кормилица, притворявшаяся неучтивой. Пласид как бы невзначай улыбнулась и положила голую ладонь на голое бедро, перед тем как вновь резко поменять ногу, внеся сумятицу в положение своих рук, ножа, вилки и ballon. На то было две причины: во-первых, врожденная скромность Пласид вступала в противоречие с ее страстной натурой, как мне еще предстояло узнать. Однако эта внутренняя борьба наделяла девушку неодолимым шармом, совершенно далеким от той застенчивости, которую напускают на себя многие наши женщины, исключая, конечно, трех моих соотечественниц, пригретых, подобно Пласид, мадам Фромаж. И во-вторых, Пласид ждала в этом bistro меня. Представляете?
   Она ждала меня – и только меня – в этой подпольной закусочной, куда, как была уверена мадам Фромаж, меня привлечет запах – запах! – и коротала время, обратите внимание, за rognons, поджаренными на сливочном масле, и за carafe красного вина. Она была моей провожатой, хотя нам следовало пройти всего лишь в соседний дом, но ее специально послали для того, чтобы она дождалась, нашла и отвела меня к самой мадам Фромаж. Эта женщина словно бы заранее знала, что я потеряю свой опознавательный клочок бумаги и только голод сможет преодолеть страх и смятение, которые охватят меня, когда я заблужусь в этом противном городке. И хотя Пласид, увидевшая меня первой, с самого начала обходилась со мной так, словно я был взрослым мужчиной, искавшим такую женщину, как Пласид, она тем не менее разглядела если и не лягушку, то хотя бы юношу, глубоко спрятанного во мне. Так что ее нервозность объяснялась по меньшей мере двумя причинами. Как только я сел за этот круглый столик, – очень маленький, надо сказать, и шаткий, – мое путешествие на самом деле завершилось.
   – Monsieur!
   Madame!
   Я говорил, что Люлю был племянником мадам Фромаж? И что я не первый пациент Сен-Мамеса, которого решили выпустить на свободу? Нет? Я и сам не в силах объяснить свой интерес к тем «причинам», которые породили эти новые жизненные обстоятельства, притом что я почти не интересуюсь всевозможными причинами и обстоятельствами. Что касается Армана, то он приложил все старания для того, чтобы меня парализовало на месте благодаря вину, а возможно, и rognons. И когда Пласид отодвинула стул, встала и протянула мне руку, мне было так больно, что лишь совершенно необъяснимая решимость позволила мне схватить эту руку и последовать за Пласид – так близко и так далеко! – туда, где, как я, естественно, полагал, находилось мое новое место работы. Вне всякого сомнения, Пласид ошибочно приняла эту боль в животе за двойственные чувства обычного молодого человека (каким я ей, должно быть, казался), впервые столкнувшегося с такой женщиной, как она. Прошу не забывать, что моя грудь колесом сулила недюжинную силу, а неопределенного возраста лицо пугало либо привлекало женщин, – хотя я редко встречал женщин, испытывавших неприязнь ко мне самому или тем более к Арману. Необходимо добавить, что Пласид первой раскрыла эротические качества Армана, – которые были тем острее, что принадлежали лягушке! – хоть я не собираюсь проводить различий между «сестрами», как их иногда называли. В отличие от меня, они каждую неделю получали из скаредных рук мадам Фромаж кругленькую сумму франков, которые, как всем известно, не имели в то время никакой ценности. Вообразите, скромница Пласид опосредованно принимала деньги от собственного мужа, который и был учителем пения!
   Еще раз повторю: скромница! Она действительно вела себя с такой подобающей скромностью, что, оставаясь в чем мать родила или же застегиваясь на все пуговицы (если, конечно, столь короткая юбка не опровергает моего довода), она обычно прикладывала ладонь с растопыренными в виде морской звезды пальцами к своей грудной клетке, скрывая то, чего бы, возможно, не захотел увидеть ни один юноша или мужчина. Представляете? Выставлять напоказ груди и при этом прятать грудную клетку! Полагаю, Пласид стала бы моей любимицей, если бы я позволил себе выбирать между барышнями.
   Что же касается мадам Фромаж [22], она свое имя получила, естественно, не при крещении, а благодаря любви к сыру, и это несомненный прорыв в области причин и следствий, если вы к ним так уж благоволите. Для меня же, как вы знаете, интересна не явная связь между потdeplume[23] этой женщины (если позволительно применить подобную фигуру речи) и ее привычным рационом, а, с одной стороны, благозвучие имени и, с другой – острота ее идефикса, который я довольно быстро перенял. Вообразите себе, как страдал Арман, а из-за него – и я сам! Можно ли измыслить более убийственную пищу для лягушки? И кто проявлял большую жестокость – Арман или Паскаль? Возможно, в конечном счете это была провокация, ведь подвергая пыткам свою упрямую лягушку, я наконец-то начал получать удовольствие от еды. Сам же Арман причинял мне в отместку неслыханную боль и впервые приобщился к той разновидности эротики, которая обычно свойственна лишь людям. Благодаря этому он как бы открыл для себя новые горизонты и в то же время поднял на новые высоты мою репутацию среди женщин. Этим объясняется суровость наших отношений: мы словно бы орали друг на друга с разных концов длинной доски, положенной на старую, поваленную набок маслобойку. Мы были неразлучной парочкой, хотя для мадам Фромаж и остальных женщин моя лягушка пока еще не имела никакого значения.
   Я упоминал о том, что при разговоре шея мадам Фромаж издавала странный свист? Это была старая рана или увечье, полученное от наших врачей. Возможно также, у нее в шее была спрятана оловянная свистулька. Как горделиво она подчеркивала свою эксцентричную индивидуальность с каждым съеденным вонючим куском и с каждым произнесенным словом! Нужно ли добавлять, что для меня телесные повреждения милее богатырского здоровья? Что угрюмый городишко предпочтительнее любой веселенькой столицы на почтовой открытке? Да, я всегда придерживался эстетики своенравия. Всякий раз я выбираю груду булыжника вместо живописной деревушки или выжженный пейзаж вместо цветущего. Ведь пустыня сулит еще больше зелени, чем пышные заросли.
   – Да он сам не свой, Пласид! Входи же, бедняжечка, входи!
   Очередной этап, очередная глава моей жизни, и эти главы похожи друг на друга, как искривленный большой палец – на свой отпечаток. Ведь мадам Фромаж и ее четыре спутницы были всего лишь вариантами дорогой Матушки. А моего одноногого отца больше всего напоминал владелец черной военной фуражки, изредка висевшей на одном из оленьих рогов внушительной вешалки, которая смутно виднелась в углу нашего маленького фойе. Что же касается лягушачьего пруда, этого чуда природы, откуда я в известном смысле вышел, то он тоже имел своего двойника в это время и в этом месте, не допускавших и мысли о дереве или корове. Что в этом покрытом копотью клубке проволоки и на этих пустынных улицах могло приковать мое внимание с такой же силой, как лягушачий пруд? Ну, конечно же, мой коммутатор – бесподобная штуковина, начиненная пылью, электричеством и маленькими штепсельными вилками и дырочками. Она возвышалась на столе позади так называемой конторки, за которой я стоял изо дня в день, очарованный доверенной мне властью над коммутатором. Он соединял меня с номерами девушек, и вспыхнувшая лампочка величиной не больше гнилого зуба заставляла меня выдернуть одну из вилок и с предельной серьезностью вставить ее в розетку, на которую указывал этот внезапно зажегшийся маленький оранжевый огонек. Стоило мне услышать далекий голос Пласид, Блюэтты [24], Вервены или Беатрисы, и оранжевая лампочка угасала, подобно боли, о которой уже не помнишь, как только сожмешь вырванный зуб в своем детском кулачке. Там я сидел часами, сосредоточив все свое внимание на старинном коммутаторе, словно человек, играющий в шахматы в зимний день, пока не замечал крошечный огонек и поспешно присоединял необходимые проводки, а затем напряженно прислушивался к голосу той или иной женщины и выполнял ее распоряжения. Конечно, я находился в плену у этого механического прибора и проявлял тем больше внимания к его требованиям, чем дольше длилось молчание. Точно так же я когда-то зависел от лягушачьего пруда.
   Вскоре я обнаружил, что был не просто мальчиком на побегушках у Блюэтты или Беатрисы, Пласид или Вервены, но мог по собственному желанию использовать коммутатор, чтобы подслушивать их негромкие разговоры с тем или иным посетителем. А когда речь сменялась ритмичным дыханием, слабыми вскриками и даже яростными стонами, которые мне никогда не надоедало слушать? Какая привилегия! Не просто выполнять их просьбы, переданные лениво или резко, в зависимости от настроения, а шпионить за ними от начала свидания до самого конца или, быстро переключаясь с одного номера на другой, перемешивать слова одной девушки с негромкими криками другой. Я напоминал композитора, который выстраивал не ноты партитуры, а интимные звуки, которые не разрешалось слышать никому, кроме самих участников. А известно ли вам, что меня так ни разу и не застукали во время этих безобидных посягательств на частную жизнь? И что больше всего мне нравилось слушать пьесы с участием учителя музыки и какой-нибудь его обмирающей партнерши? Ну, разумеется!
   – Bonjour, мсье де Лафайет!
   – Bonjour, Паскаль!
   Учитель музыки, маленький человек с большим именем, еще скромнее своей скромницы-жены, был самым обаятельным клиентом, посещавшим заведение мадам Фромаж. Я мог всегда быть уверен в том, что от слов он перейдет к пению, а затем, когда Пласид опять возьмется за свои гаммы, – к редкостному дуэту, и начнет запинаться, и тогда автоматическая чувственность в голосе Пласид уступит место интонациям, которых ни один слагатель песен никогда не записал бы на бумаге. Я чувствовал себя одиноким мужчиной, который в незнакомом отеле прикладывает ухо к тонкой стенке и прислушивается к утехам невидимой парочки по ту сторону, навсегда заказанным для таких, как он. Впрочем, довольно скоро Пласид и другие девушки, как и следовало ожидать, мне уже ни в чем не отказывали.
   Я выполнял их поручения: относил в номера подносы с хлебом, сосисками и неизменными carafes красного вина, которые готовили для меня в bistro, доставлял им бутылки с водой, выливал грязную воду из тазов или прикрывал обнаженные женские плечи выцветшими шелковыми неглиже. Как быстро барышни приходили в себя благодаря моему уходу! Как стремительно оживали их тела, утомленные только что оконченным свиданием, и души их, уже возбужденные перед новой встречей! Иногда я предугадывал их томные сообщения, передаваемые на коммутатор, и без спросу появлялся в дверях, успевая заметить, как некий радостно пыхтящий клиент натягивает измятые штаны, а Беатриса, например, начинает приходить в себя (с моей помощью или без нее) после односторонней схватки, в которую еще минуту назад была вовлечена. Беатриса стояла на коленях на испачканном ковре, в ногах все еще смятой кровати; ее лицо пряталось за длинными, немытыми черными волосами, а назойливая тень скрывала единственную выставленную напоказ грудь. Скрестив стройные ноги, она опиралась одной рукой о матрас, а другой – о ковер, повернувшись ко мне своими пухлыми ягодицами, об остальном же деликатно умолчим.
   Считал ли я себя незваным гостем в такие минуты? Ощущал ли повышенную ответственность по сравнению с тем мужчиной, который только что грубо или же робко оставил нашу Беатрису? Конечно, ощущал. И все же когда она, Вервена или Блюэтта, наконец поворачивала ко мне голову и улыбалась, то не затем, чтобы молча упрекнуть меня в нечаянном проступке, за который я чувствовал вину, а чтобы этой молчаливой улыбкой откровенно поманить к себе: «Ты тоже, Паскаль? Может, ты тоже?»
   Как же быстро я перешел от открытых дверей к раскрытым объятиям!
   Однажды утром, когда мой рассказ чуть было не выскользнул из охранительных тисков времени, я обнаружил в нашем темном фойе пустую детскую коляску, но не заметил никого, кому бы это средство предназначалось. Появилось оно лишь на одно утро, и эта деталь не поддается разумному объяснению. Она не имела никакого смысла, вернее, могла иметь любой смысл, которым вы заполнили бы ее пустоту. Благодаря подушке и одеялу, чьи размеры соответствовали отсутствовавшему младенцу, эта черная коляска казалась еще более загадочной. Неужели одна из четырех наших женщин хранит великую тайну? Или, быть может, коляска принадлежала самой мадам Фромаж и была пережитком ее прошлого? Признаюсь, она напомнила мне о Маме и Папе, хотя, насколько я знаю, меня в коляске никогда не возили. И вдруг при виде этой пустой, воздетой на высокие рессоры машины я вздрогнул и поспешно отогнал от себя мысль об Армане, с гордостью разъезжающем на ней по буколической лесной тропинке летним вечером.
   Когда в тот день я снова проходил через фойе, коляски, разумеется, уже не было. Но на моем коммутаторе мигали лампочки, и я был настолько поглощен теми перспективами, которые ожидали меня с Пласид, что едва ли задумался об этом.
   И как же Пласид (ведь это была, как я уже говорил, она) удалось привлечь Армана к той деятельности, от которой он мог бы лишиться жизни, если бы не вмешался я? Довольно просто!
   Наступил еще один день в той бесконечной череде, когда я вместе с мадам Фромаж лакомился твердым или мягким, свежим или прогорклым сыром или же прислуживал ее подопечным, как она порой называла их своим свистящим голосом, и тайком изучал мужчин, находивших дорогу в наше злачное место. И в этот прекрасный день я вторгся в номер Пласид, занимавшейся здоровенным клиентом, который лишь несколько минут назад прошел вдоль моей конторки. Все эти мужчины были похожи друг на друга и отворачивали свои суровые лица, не отвечая на мои приветствия. Во всяком случае, когда я случайно открыл дверь, упомянутый гражданин по-прежнему прятал лицо между расставленными ногами Пласид, а сама она, все еще частично одетая, полулежала в постели и улыбалась мне, лишенная той скромности, которая доныне была ее отличительной чертой и придавала ей шарм.
   Я ретировался. Вскоре здоровяк сделал то же самое и прошмыгнул мимо конторки, натягивая на ходу штаны и отвернув свое потное лицо. Никаких мигающих огоньков! Никаких поручений! Никаких развлечений! Если, конечно, не считать Армана. Что-то возбудило его страсть или гнев, – мог ли он видеть моими глазами? слушать моими ушами? – и он начал пинать меня внизу живота, так что я поневоле скрючился, судорожно глотая воздух. Я оставался на своем месте за конторкой. Арман не унимался. Боль усилилась, и на моем бледном лице не осталось ни кровинки. А потом? Ну разумеется! В углу безжизненного пыльного коммутатора замигала лампочка. Пласид! Это было требование подняться вместе с моей сине-зеленой лягушкой по неосвещенной лестнице, похожей на древнюю, высохшую раковину улитки. И что же обнаружил я (точнее сказать, мы) в номере Пласид, откуда недавно выскочил неповоротливый клиент? Конечно, саму Пласид. Причем в той же позе, в какой я ее оставил. Посыл был предельно ясен, нежен и требователен, и как только я заменил сбежавшего солдата, заполнив головой пустоту между ногами Пласид, – мужчины и женщины моей национальности славятся этим старым как мир обычаем, – Арман мигом поднялся вверх, настойчиво требуя пропустить его между моими напученными губами. В следующий миг я уже совершал движения, которых от меня ждали, вот только мой толстый язычок заменила голова, плечи и крохотные ручки Армана (за вычетом одной ладошки). Вы никогда не слышали такого взрыва сдавленного хохота, такого крещендо хихиканья, прерываемого мгновеньями сладостного удушья, которое способно было посрамить музыкальный дуэт самой этой скромницы и ее мужа – учителя пения! Пласид не видела происходящего и не могла объяснить этих ощущений, вызванных, как она полагала, всего лишь мужскими губами и языком. Поразительно! В ту же секунду она машинально схватила меня за голову и выкрикнула мое имя – ах, как передернуло от этого вопля моего ревнивца Армана! – и, почти бездыханная, держала ее в руках, пока это необыкновенное ощущение не улетучилось. Мы, случайно, не раздавили Армана? Какое-то время мне было все равно, но потом я постепенно осознал, что Арман снова залез ко мне в рот и плавно опустился в свое логово, подобно слизистому обитателю подводного мира, например устрице. Несколько часов от моей лягушки не было ни слуху ни духу, и, наверное, она свернулась калачиком, пытаясь прийти в себя и уже не надеясь на то, что ей это удастся. Но даже в таком плачевном, избитом состоянии это обычное земноводное должно было испытывать величайшую гордость. Была ли в природе другая лягушка, заменившая собою человека, от которого зависела ее жизнь? Лягушка, которая превратилась в такую же обманщицу и столь же бесцеремонно вмешалась в искусство человеческой любви? Никогда! Следует отдать Арману должное. Но как он, наверное, жаждал признания Пласид! Как ему хотелось, чтобы девушка открыла истинную причину своего наслаждения и выразила свое восхищение и благодарность не мне, а ему самому! Эгоист!
   Непосредственный результат этого свидания был очевиден. Пласид стала ненасытной. Но вдобавок к этому она не смогла держать язык за зубами. Так что лампочки замигали все сразу, и дни закружились каруселью. Из последних сил Арман вылезал на поверхность, чтобы оправдать все более настойчивые ожидания. И три остальные женщины, ни о чем не подозревая, неизменно приходили в такой же восторг, как Пласид. В заведении мадам Фромаж царило всеобщее изумление, но пожинать лавры доводилось, конечно же, мне.
   – Паскаль?
   – Паскаль?
   – Ну где же ты, Паскаль?
   Но порой, когда Арман готовился к очередной атаке на Беатрису или Вервену, Блюэтту или Пласид и одна из них ложилась на спину, и потом, когда я слышал их ароматное дыхание и смех, не видя их губ, меня внезапно сотрясали рыдания. О да, я плакал, как дитя, без малейшей на то причины, мое восковое лицо принимало идиотски-печальный вид, а мои всхлипы временно мешали исполнению заветного желания Армана, приостанавливая наши забавы. Порой, к полному разочарованию позвавшей меня младшей или старшей девицы, Беатрисы или Пласид, я отказывался ее ублажать и с рыданиями, не видя ничего на своем пути, катился вниз по улиточной лестнице, выбегал из пансиона и мчался пустынной улицей к церкви.
   Разумеется, я уже упоминал о ней. Как бы я мог забыть об этой церкви? И что же я обнаружил в результате своих религиозных поисков? Там, за церковным алтарем, куда никто не заглядывал, кроме меня? Яму с черепами, никак не меньше. Вот именно!
   Спешу добавить, все еще обливаясь уже иссякающими слезами: то была не грубо вырытая яма, беспорядочно заполненная черепами, хотя именно такие ассоциации вызывает это слово. Сразу представляются черепные коробки, сброшенные в эту странную могилу с такой небрежностью, что некоторые, подобно горшкам, разбились на мелкие кусочки, а другие упали вниз лицом, и отверстия их и впадины, которые некогда были носами и глазами, навсегда скрылись от взора. Нет, эта яма имела строго вертикальные стенки и приятную четырехугольную форму, а ее размер строго соответствовал количеству хранившихся черепов, которые были аккуратно расставлены лицами вверх, в несколько рядов, с этакой арифметической нежностью. И там, в самом верхнем ряду или где-то в глубине, что за череп, видимый или невидимый, я лицезрел? Разумеется, мамин, как вы и сами уже догадались.
   Болезненное воображение?
   Я могу лишь сказать, что, несмотря на случайное расположение церкви, которое случайно же оказалось для меня удобным, временами я заглядывал в эту удивительную яму. Я пытался определить, какой из черепов принадлежал моей дорогой Матушке, когда у нас с Арманом вдруг появлялось желание искоренить не только религиозные фантазии, но и сам синтаксис – да-да, синтаксис! – человеческой речи. Тогда мы избавились бы от дискуссий, споров, молитв и указующих перстов, а вместо этого у нас появилось бы столько же языков, сколько имеется граждан. Все вещали бы одновременно, и наш так называемый национальный дискурс свелся бы к галдежу, который имел бы не больше смысла, чем мой плач.
   И что же я находил после этих утешительных визитов, с облегчением припадая к земле и прячась от самого себя и Армана, когда медленно тащился по пустынным улицам и возвращался наконец в фойе, где увидел ту предательскую коляску? Вот именно! Хотя, пожалуй, это мое открытие не так-то просто предугадать.
   Конечно, фуражку!
   Итак, я возвращался в приподнятом настроении, целый и невредимый, о чем постоянно себе напоминал. Нетерпеливо поглядывая на потухший коммутатор, я не видел горящих лампочек и не слышал шагов ни за спиной, ни на лестнице. Но что-то заставляло меня обернуться, медленно, словно бы ожидая удара в лицо, и я замечал фуражку, одиноко висевшую на одном из рожков нашей вешалки для головных уборов. Она слабо, но явственно раскачивалась там, куда ее в спешке повесил владелец. С грозным видом? Вот именно! Местонахождение ее владельца было очевидным, однако не раз (ну ладно, если быть точным, всего один раз) меня подмывало пойти за ним по винтовой лестнице или подбежать к коммутатору, чтобы точно установить, у кого сейчас находится этот грозный посетитель. Видите ли, я боялся его самого и его ужасной фуражки. Просто во мне было недостаточно мужества, чтобы встретиться лицом к лицу с воином, носившим черную фуражку и с обезьяньей гордостью шагавшим по нашим проспектам. Даже самоистязатель всеми силами старается уберечь себя от опасности, по крайней мере, если опасность принимает подобный вид. А как же Арман? Я жестоко ошибался, считая его столь же неспособным на героизм, как и я.