– Мы снова беседовали с ним сегодня, Мари-Клод. Он просто чудо! Даже старик Дампьер признает, что это сущая находка. Подумать только! Как божественно он готовит daubedepoussin[17]!
   Мы с Мари-Клод тоже тучнели, но не благодаря моим блюдам. А тем временем приближалась ночь моей лягушки. Но я же должен был догадаться, что она наступит!
   Как-то вечером Мари-Клод неожиданно попросила меня выйти, как она выразилась, на минутку из кухни и проследовать за ней в шелковую тьму ее покоев. Я возразил – на плите стояла кастрюля, – но все же уступил ее настойчивости. А как же Арман? Арман копошился внутри, вновь во весь голос заявляя о себе и, как мне показалось, что-то недвусмысленно предвкушая.
   Берегись, Паскаль!
   Но там, в темноте, не снимая фартука, запятнанного кровью и остатками пролитой подливки, я не обратил внимания на это предостережение. Наоборот, несмотря на охватившее в конце концов Мари-Клод радостное безумие, первые проблески которого уже брезжили у меня в животе, я не мог разочаровать женщину, все потребности которой, по собственному мнению, удовлетворял. Однако время оказалось самое неподходящее, опасное время. Внизу любимое блюдо доктора – жареные угри – звало меня обратно к пылающей плите. Здравомыслие тянуло за передник. Но Мари-Клод опустила шелковый полог и зажгла свечу в серебряной подставке, увитой виноградными лозами и налившимися соком гроздьями. То, что она обнажила окоченевшими, дрожащими пальцами, пытаясь совладать с целой массой крючков и застежек, тоже наливалось соком. Мои ноздри атаковал изысканный аромат угря, а пламя свечи излучало ореол оранжевого света, в котором мы купались.
   – Паскаль, – пробормотала она, с томным видом улегшись на кровать в этом неярком освещении, – прошу тебя…
   Теперь я знал, чего она хотела. Эти два слова, понятно, служили сигналом для Армана. Он медленно начал свое восхождение, а я беспомощно дожидался того момента, когда нужно будет оказать ему помощь. Но он поднимался с таким видом, будто бы вовсе не нуждался во мне, и так наслаждался своим мучительным продвижением, что продлевал его незнакомым для нас обоих способом. Арман столь медлительно вытягивался, что, пока его перепончатые лапки еще оставались у меня в желудке, его нетерпеливая голова уже раздвигала мои губы и рассматривала лежащую женщину, которая по праву должна была целиком принадлежать мне. Однако мой Арман готовился к представлению, растянувшись своим гибким, скользким тельцем на такую длину, что его можно было бы спутать с одним из золотистых угрей. Он был огромен, хотя по-прежнему, от макушки и до самого низа, помещался у меня внутри. Армана электризовало то внимание, которое он собирался к себе привлечь. Его голова у меня во рту начинала раздуваться, словно бы с наслаждением и симпатией реагируя на обнаженную грудь, которую он окинул гордым взором.
   – Паскаль, – прошептала Мари-Клод, – ну скорее, Паскаль…
   Должен признаться, что в этот момент я поневоле еще раз возгордился Арманом – так же, как он гордился собой. В конце концов, он принадлежал мне – единственная, насколько мне известно, лягушка в природе, служившая источником самой мучительной боли и сверхчеловеческой власти. Я видел в глазах отца внушенный ею ужас и был единственным очевидцем того, как она пленила крошку Марту. Но здесь и теперь мой Арман уже успел унизить Мари-Клод – зрелую женщину, а ведь он еще даже не вылез полностью у меня изо рта. Поэтому неудивительно, что я забыл обо всем на свете, включая ту драму, что разыгрывалась внизу, на плите.
   Я осторожно сократил брюшные мышцы, пошире раскрыл рот и помог вылезти моей невероятно раздувшейся лягушке, которой вздумалось поухаживать за женщиной. Большим и указательным пальцами я подхватил ее под мышки (эти конечности я не могу называть иначе, как ручками, хотя, на самом деле, лишь одна из них была невредимой, а от другой остался только обрубок) и вытащил ее наружу. Это удивительное действо длилось так долго, словно бы я извлекал из себя какой-то жизненно важный орган непомерной длины. Возможно, к тому времени лягушка действительно стала одним из моих жизненно важных органов, хотя я просто служил для ее удобства, Арман же был сам себе хозяином.
   Но при свечах он свисал с моих ласковых пальцев – огромное дряблое тельце, которое так блестело, словно бы его только что обмакнули в расплавленное масло, с болтающимися лапками и золотистой грудкой размером с мою ладонь. Арман наклонил голову, несомненно, для того, чтобы получше рассмотреть Мари-Клод, и от него пахнуло не старым лягушачьим прудом, а маслом, которое с него как бы стекало. Свеча отбрасывала вытянутую тень на голую грудь Мари-Клод, и ее пухлая нога подергивалась от наслаждения при виде этой сцены. Арман грузно обвис у меня на пальцах.
   – Паскаль, – удалось ей наконец прошептать, – он великолепен!..
   Но чей это голос ответил ей? Вот именно!
   – Мари-Клод! – послышался снизу раздраженный, сдавленный крик. – Да где же ты? Что все это значит? Угри пригорели!
   И они действительно пригорели. Но я должен признаться здесь и сейчас, что преждевременное возвращение доктора – и как Мари-Клод могла пренебречь временем и отдать меня на растерзание маленькому человечку, трясшемуся от гнева внизу, в темноте? – вселило в меня беспросветный, кромешный ужас, который парализовал мой рот и желудок, еще недавно занимаемые щеголеватой лягушкой. Я уронил Армана и увидел, как он растянулся на вздымающейся груди Мари-Клод. А потом я побежал, неуклюже, но поспешно улепетывая с места преступления, как некогда удирал из будуара графини. Не думая об Армане и Мари-Клод, я выскочил из комнаты, с грохотом слетел по лестнице для слуг и выбежал в ночь, звеневшую от криков и воплей. Казалось, будто самое мое бегство заставило других пациентов завыть, подобно тому, как один лающий пес заставляет лаять всех других собак в окрестных деревнях и на фермах.
   Шел дождь. Я был без шапки. Фартук развевался на ветру. Я стиснул зубы.
   Но как же Арман? Я оставил его! Бросил! То, чего я больше всего боялся – потерять свою лягушку, – все-таки произошло. Просто невыносимо! Но что я услышал потом? Шаги! Кто-то бежал! Мерзкий докторишка затеял погоню и преследовал меня, без шапки, совершенно неотличимый от какого-нибудь обезумевшего больного, который бегал кругами в ту дождливую ночь. Но никакой ужас не в силах отнять у меня мою сладострастную лягушку! Да и разве смог бы Арман прожить без меня? Конечно, нет.
   Поэтому я неуклюже поковылял обратно, вошел в темный коридор, из которого только что выбежал, и пробрался в обитую шелком комнату Мари-Клод.
   – Арман! – позвал я. – Где же он?
   Но у меня не было никаких поводов для беспокойства. Невозмутимый и величественный в теплом сиянии свечи, он уютно устроился на обнаженной груди Мари-Клод. Я схватил его – конечно, грубо, не обращая внимания на удивление лягушки и тревогу Мари-Клод, – и засунул обратно в рот, в пищевод, где ему и место. На сей раз я украдкой вышел под дождь, прислушиваясь к глухим крикам д-ра Шапота, который врывался то в одну, то в другую палату с решетками на окнах.
   Возмездие? Оно пришло довольно скоро, уверяю вас. Но в такой форме, какой я даже не мог предвидеть. Я уже начал думать, что наш с Арманом проступок останется безнаказанным, и охотно воздерживался от привычных визитов на кухню Мари-Клод, благоразумно предположив, что наш главный врач наверняка изголодается по тем аппетитным блюдам, которые перестали украшать его стол. Мари-Клод непременно позовет меня обратно к плите, а доктор простит мой грешок ради моих кулинарных талантов. Я ждал, и ко мне возвращалась уверенность, пока Арман сидел тихо, как мышка.
   Но в конце концов меня разыскал увалень Люлю, который одним пасмурным днем с непривычно угрюмым видом позвал меня на заключительный консилиум почтенных докторов в белых халатах. Я привык наслаждаться их вниманием и тем доверием, которым пользовался у д-ра Шапота. Мне и в голову не приходило ничего другого. Что наш главный врач мог снизойти до того, чтобы использовать этот медицинский форум в своих личных целях, демонстрируя свою мелочность и злопамятность, просто не укладывалось у меня в голове.
   Ты снова ошибся, Паскаль. Так берегись же!
   – Господа, – сказал он: трубка не раскурена, лицо перекошенное. – Настало время назвать вещи своими именами. Точнее, назвать лягушку лягушкой, – он мрачно улыбнулся над своей шуточкой и продолжил, с трудом сдерживая злобу на своем пугающе отстраненном, моложавом лице. – Если вы помните, господа, мы обязаны великому Эмилю Крепелину нашими знаниями о dementiapraecox[18] и маниакально-депрессивном психозе. Находящийся перед нами пациент – классический случай первого заболевания. Вне всякого сомнения! Господа! Лягушки, достоинства которой он всячески превозносил, не существует. Ее нет! Однако, господа, уверяю вас, что этот больной безобиден. Нам нечего бояться маленького зеленого земноводного, обитающего лишь в искаженном сознании пациента. Повторяю, господа, так называемый «Арман» – обман чувств, описанный великим Крепелином. Мы о нем довольно наслушались! Хватит ублажать эту глупую лягушку!
   «Не существует»? «Обман чувств»? «Искаженное сознание»? Достаточно сказать, что я сидел там, ошеломленный, изобличенный и униженный, перед всей их важно кивающей компанией. Неужели д-р Шапот – бледнолицый муж Мари-Клод – считает меня обманщиком? Да он же сам обманул меня! Как он мог прибегнуть к такой необоснованной мести?
   От этого понимания или, скорее, непонимания у меня затуманился взгляд, а на голову обрушились черные океанские валы. Я покраснел, как открытая рана. И преисполнился неописуемых чувств. Мне стало холодно. Я был на грани самоуничижения. Потом меня охватила такая ужасная дрожь, какой я не помнил даже в самые мучительные моменты своего детства. Я дрожал так неистово, что не мог двигаться, хотя всем было ясно, что если бы мог, то бросился бы на этого человечка и отдубасил его изо всех сил голыми руками. Но я был не в силах и шагу ступить – к нему или прочь от него. Такой страшный паралич меня сковал. Представляете? Только благодаря Люлю я не разорвал себя на куски, на отдельные волокна, во время этого жуткого припадка, когда мне хотелось напасть на своего благодетеля, обернувшегося гонителем. Но мой большой добрый санитар просто взял меня на руки, словно я по-прежнему был ребенком Паскалем, и с величайшей нежностью унес со сцены моего величайшего позора. Но перед этим я увидел через плечо Люлю, как муж Мари-Клод спокойно раскурил трубку.
   Неужели он так самодовольно попыхивает трубкой лишь потому, что, как ему казалось, вывел мою лягушку на чистую воду? Вряд ли. Вовсе нет! Предательство нашего главного врача в конце концов приняло самую простую форму, которая тем не менее причинила мне боль гораздо острее того унижения, которому он подверг меня и Армана. Доктор пожелал от меня избавиться. И поручил Люлю – несчастному, добродушному Люлю – навсегда выдворить меня из Сен-Мамеса, дабы стереть из памяти нашего главного врача. Чтобы д-р Шапот случайно не наткнулся на юного Паскаля в кухне или где-нибудь еще. Больше никаких поводов для ревности. Так он, по крайней мере, думал.
   Картонный чемодан, жалкое пальтишко и шляпа, увалень Люлю и поезд, на котором я уезжал один – или почти один. И мое удивление, замешательство, грусть… Но мы еще не знали, – знаменитый д-р Шапот и я, – что Мари-Клод уже отдалась Бокажу. И в тот самый день, когда Люлю прикалывал адрес места назначения к моему лацкану, Бокаж тайком увозил докторскую жену. Да-да, жену самого доктора!
 
   Ах, Мари-Клод, мне не жить без тебя!

3
Мадам Фромаж

   «Я уже видел это! — восклицаю я. – Я делал это раньше!» Иными словами, периодически я узнаю то, чего никогда не видел, и вспоминаю какие-нибудь незначительные или важные события, когда они происходят со мной впервые. Для меня ваше привычное dŭjavu равносильно тому, чтобы попасть под поезд. Видите ли, я не желаю становиться жертвой того, что лишь кажется невозможным. Дайте мне что-нибудь действительно невозможное, или оставьте меня в покое. Не стоит добавлять, что описанное состояние не противоречит моим катастрофическим «припадкам», когда по пробуждении я оказываюсь в совершенно незнакомом, кошмарном мире. Просто заблудиться – ничто по сравнению с последствиями этих припадков или с тем бешенством, в которое приводит меня такой безудержный самообман.
   Жалобы? Я вовсе не жалуюсь, и вы поняли бы это, будь чуточку повнимательнее. Папа, например, любил жаловаться. А я – нет.
   Так вот, только что упомянутый поезд медленно въехал на провинциальный, непритязательный наш вокзальчик, словно желая сровнять его с землей. Тяжелый паровоз, этот облаченный в железо ад, был покрыт толстым слоем той самой сажи и копоти, с помощью которых он чуть было не стер с лица земли вокзал и, словно бы черным снегом, ослепил меня и Люлю. Какое мрачное, сернистое великолепие! А как лязгали и гремели прицепленные к нему пассажирские вагоны, окна которых потемнели не только от сажи и копоти, но и от дальних странствий!
   Калека и слепец? Они, разумеется, тоже ехали на этом поезде, хотя я был слишком поглощен своим ужасным горем и заметил их лишь к концу поездки. Кроме того, локомотив не только ослеплял, но и оглушал своим грохотом, а вызванное им замешательство на вокзале, где мы с Люлю его ждали, соответствовало тому смятению, в которое мы с Арманом были так неожиданно ввергнуты. Я не видел никаких причин для нашего откровенного изгнания из Сен-Мамеса, поскольку тогда еще не догадывался, что Мари-Клод уехала из этого места навсегда. К тому же я никогда не считал себя путешественником, и рядом с устрашающей громадой локомотива чувствовал себя весьма неловко в своей поношенной шляпе, потрепанном пальтишке и с почти пустым, гулким чемоданом. Самому себе я казался отъявленным притворщиком. Сколько лет мне было в начале поездки? Простейшая арифметика раскроет как плачевное состояние той страны – нашей страны, – куда я отважно вступал, так и мой тогдашний возраст. Подобные расчеты мог бы произвести даже ребенок. Но если мысли о национальных проблемах и мелькали у меня в голове (представьте себе запертые двери и заколоченные ставни, за которыми прячется целая нация, – таковы были, если и не действительность, то, по крайней мере, дух того времени), я, вероятно, говорил самому себе, что мои соотечественники большего и не заслуживали. Погодите! Будьте сдержаннее! Несмотря на необдуманность моих слов (как вам может показаться), я, подобно Арману, выполнял собственную задачу, хотя, учитывая то, что было сказано до сих пор, вы первыми признаете, что доблесть для меня – пустой звук. Я могу даже сказать, что в случае выбора всегда предпочту труса герою. Но будьте уверены, я люблю то, над чем смеюсь. Что же касается моей службы отечеству, то она еще предстоит, как вы сами увидите.
   Поезд наконец тронулся, и я занял свое унылое место в вагоне – один в пустом купе вместе с сажей и копотью, которые лежали изнутри еще более толстым, черным и едким слоем, чем снаружи. Мои ноздри тоже вскоре почернели, а свободная одежда стала жесткой от этого темного песка. Я сидел прямо, прижимая к себе свой продавленный чемоданчик и не снимая бесформенной шляпы. Мы ехали! Сиденье подо мной раскачивалось и дергалось по воле глуповатого, сгорбленного паровоза, на котором впору кататься детишкам. Я улыбался, оставаясь при этом, разумеется, начеку, ведь, что бы ни говорил и ни думал, я был путешественником, хоть и помимо своей воли. Путешественником!
   Аиrevoir, Люлю!
   Скрежет железа. Перестук колес. Мы уезжаем далеко-далёко! На соседнем сиденье лежала раскрытая книга, оставленная, вероятно, предыдущим пассажиром, и ее страницы переворачивались то влево, то вправо, развертываясь веером, словно бы ни один читатель больше никогда за этой книгой не вернется. Я был один. За дребезжащим окном проносился почерневший от сажи зеленый пейзаж. Ни тебе лачуги, ни крестьянина или хотя бы роющегося в золе цыпленка! Нетронутые страницы переворачивались то туда, то сюда, а воздух накалялся от невыносимого жара паровоза. Куда мы ехали? Да и зачем? Внезапно затосковав от одиночества, я понял, в чем находили удовольствие слепец и калека.
   Но когда сцепления лязгнули и поезд тронулся, возник вопрос: действительно ли я один в вагоне? Проходя по коридору, я мельком заглянул сквозь шторки в соседнее купе и там, у занавешенного зеркала, на подставке между сиденьями увидел узкий серебристый гроб с несколькими поблекшими розами, рассыпанными по крышке.
   Дорогая Матушка! Подумать только – мы ехали в одном поезде!
   Но маленький мальчик, в которого я снова на время превратился, не мог надолго отходить от окна своего купе. Несмотря на то, что розы подрагивали в такт страницам уже описанной непрочитанной книги, и несмотря на жуткую, чисто женскую притягательность серебристой домовины, я вернулся на свое место и вновь прижал к себе пустотелую вализу, пытаясь успокоить себя тем, что моя помятая шляпа по-прежнему на месте.
   Тощие коровы и лошади, мимо которых мы проносились, неизменно поворачивались к нам спиной – о, как велико унижение нашей унылой родины! И я видел, что они были покрыты сажей еще до приближения моего паровоза, так что источник этой сажи и копоти был намного мощнее того пламени, что горело в топке моей железной машины. Касаемо же воздуха внутри и снаружи поезда, то я наслаждался тухлым запахом пороха, неизбежно примешивающимся к дыханию людей и животных. Не обращая внимания на железнодорожную вонь, я жадно вдыхал этот запах, неподвижно застыв на краю сиденья.
   Каково название забытой книги, страницы которой все так же раскачивались из стороны в сторону, подобно волнистым водорослям на дне моря? Мне и в голову не пришло посмотреть. На самом деле я не потревожил бы эти нечитанные страницы ни за что на свете. Уверен, они и сейчас еще бесцельно плещутся в такт моему свирепому, неповоротливому поезду, безжизненные и мертвые. Странное дело, как только показались первые приметы скромного, обедневшего городка – места нашего назначения, паровоз уменьшил скорость и начал так тужиться, как не напрягался даже на самых трудных участках дороги. Создавалось такое впечатление, будто чем ближе мы подъезжали к этому городку, поразительно обособленному, несмотря на его былую предприимчивость и неприметное нынче население, тем упорнее он старался, подобно одноименному полюсу магнита, помешать нам въехать в пустой терминал. И если бы не медленные рывки нашего локомотива, ему бы это, возможно, удалось. Но неужели я проделал столь долгий путь и даже мельком не увидел слепца и калеку, которые, как утверждалось, ехали в том же поезде? Я действительно заметил их, когда в полном замешательстве очутился на изрытом выбоинами, пустынном вокзальном перроне, повернулся, прижимая шляпу к голове, но забыв о чемодане, и увидел их обоих впереди – две крошечные фигурки, весело шедшие рядом. Как же я узнал эту энергичную парочку? По двум костылям и одной белой трости, подталкивавшим их вперед. Как же еще?
   В конце концов, миновав рельсы, проволочные заграждения, сажу и копоть, – или, точнее, войдя в город из сажи и копоти, – я начал одиноко пробираться по узеньким улочкам и широким проспектам, вдоль которых тянулись магазины и дома с торопливо, однако наглухо забаррикадированными окнами. Я уже успел соскучиться по своему безопасному купе, хоть и не корил себя за утерю чемодана, который вместе с моей пропавшей куда-то биркой и забытой книгой помогут скоротать время очередному одинокому пассажиру этого поезда. Улицы были, конечно, не совсем уж пустынными. Время от времени я резко отступал в сторону, пропуская великанов в черных сапогах и мундирах, которые, группами по два-три человека, шагали плечом к плечу по тротуарам. Их огузки высоко вздымались, а головы в черных фуражках с козырьками были надменно запрокинуты, чтобы они могли видеть дорогу. Какой стоял топот! Как быстро они шли! Если бы не их человеческие лица и глаза, можно было подумать, что они рычат и ревут, словно звери, продолжая свое страшное шествие.
   Арман? Его я, конечно, не забыл. Выйдя у меня из-под контроля, Арман свернулся в безобидный шарик, крошечный философский камешек у меня в животе, как только мы осознали масштабы случившегося. И только теперь, когда я заблудился на пустынных улочках и проулках, он начал расслабляться и изгибаться, внезапно заинтересовавшись этим охраняемым местом. Арман вел себя так, будто бы видел булыжные мостовые, проволоку и встречавшиеся порой стены, на которых навсегда запечатлелись следы недолгой, быстро снятой засады или злодейского убийства, хотя он всего этого и не видел.
   Повторяю: какие бы необычные эпизоды своей жизни я ни описывал, меня интересуют прежде всего моя лягушка и моя мать, хотя болезни и женщины в целом не дают мне покоя, наверное, так же, как и Папе. Теперь же мы подойдем к женщинам с другой стороны.
   Подумать только! Они меня ждали! И как они отличались от тех женушек, которые до сих пор раскрывали мне глаза на мои мужские достоинства, вопреки моему отвращению к чисто мужским качествам. Понимаете, незамужняя женщина абсолютно не похожа, скажем, на вдову или на жену при живом муже. С одной стороны, если женщина не стала жертвой брачного союза, то она не возбуждает посулами греха, а с другой – жена или вдова обычно находится хотя бы в бледной тени своего мертвого или живого супруга. Конечно, женщина, собственноручно умертвившая мужа, – это совсем другой коленкор, и, насколько мне известно, ни одна из подопечных мадам Фромаж никогда не прибегала за помощью к яду. Но если подумать о том, что прелестная юная особа по имени Пласид [19] была, на самом деле, замужем за учителем пения, иногда посещавшим заведение мадам Фромаж, чтобы давать своей супруге или какой-нибудь другой девице уроки, по которым он был мастак, – то это, возможно, опровергает мой аргумент. Но вспомните о моем презрении к пресловутым «железным» аргументам!
   Как же я мог отыскать этих четырех молодых женщин, в некотором смысле помолвленных со своей работой, без того клочка бумаги, который к тому же некому было прочесть, если бы даже он по-прежнему висел у меня на лацкане? По запаху, ясное дело. Не по предательскому аромату гардении, жасмина или каких-нибудь других концентрированных духов (хотя Пласид и трем остальным девицам удалось раздобыть небольшие флакончики этих банальных возбуждающих средств, несмотря на то, что в этом городе, с его сажей, подозрительностью и отчаянием, даже хлеба не хватало), а по запаху кухни! Правда, эта кухня была намного скуднее хлеба.
   Здесь я должен отметить, что на протяжении всей своей жизни с Арманом я придерживался той диеты, которую предписал самому себе еще ребенком. Я лишил себя блюд hautecuisine, которые готовил для единственного ревнивого мужа на моей памяти, и позволял себе лишь попробовать или пригубить их, чего требовало само ремесло повара. Но я мог нюхать! Я заправлял блюда скорее по запаху, чем по вкусу. Чувственный человек, я отказался от вина ради воды! Ограничил себя, дабы уберечь Армана от неудобств или, что еще хуже, от различных жиров и кислот, на которые, по моим предположениям, все это разлагается. Сколько хлебных полей я заставил себя проглотить ради своей лягушки? Как я ненавижу эти мертвенно-бледные зерна! Сколь велика моя жертва, принесенная лягушке, которая наверняка лишь тучнела, но все же тосковала по бледным козявкам!
   И вдруг там, на этой, казалось бы, пустынной улице, я уловил немыслимый аромат. Rognons. Почки! Да еще и молочного ягненка. Rognonsd’agneau. He может быть! Я остановился и уперся взглядом в стену, мимо которой так невнимательно проходил. И внезапно, приглядевшись, расширив ноздри и сделав глубокий вдох, я обнаружил источник запаха, исходившего от невидимой жирной плиты. Оглядываясь назад, должен сказать, что человека могли бы тогда казнить и за менее тяжкое преступление. Кто-то раздобыл тайно еду, которой осталось так мало, что простым смертным она была строго запрещена!
   Но это было bistro! С опущенными металлическими ставнями, наверняка прятавшими стеклянное окно, и убогой шторой на двери, которая висела позади квадратного стекла с названием заведения, написанным выцветшими до полной неразборчивости буквами. И между шторой и мутным стеклом виднелась табличка: Fermй[20]. Но, очевидно, эта небольшая закусочная все же была не закрыта, поскольку испускаемый ею аромат мигом приманил бы всех тощих собак в городе, если бы ими уже не накормили наших голодных детишек. Как же я, шеф-повар, мог не зайти в это bistro? Ведь я никогда не видел подобного! К тому же я целый день ехал в поезде и не ел ничего, кроме завалявшегося в кармане сыра!